Излука


Лучшие наши охотничьи угодья, камышовые плавни в устье большой реки, то есть в речной губе, объявили заказником сроком на десять лет. Если за десять лет утиное стадо не умножится в должной мере, то и запрет охоты, надо думать, продлят. Прежде здесь помещалась охотничья база, жил егерь, теперь — смотритель заказника, охотовед или, вернее сказать, птицевед, зверовед, рыбовед. Должность эту, как мне сообщили на пристани в Вяльниге, занял Игорь Лубнин, мужик молодой, но ученый, чуть ли не кандидат. Помощником у него работает Люда, жена.

В прежние годы я ехал сюда с ружьем и с путевкой в кармане, нынче приехал безо всего, просто так — с весной повидаться. Сначала на автобусе до Вяльниги, потом на пароходике, на речном трамвае, потом вдоль канала по берегу, по рушащейся, подмытой тропе... Уперся в речку-протоку Кундорожь и кричу, как бывало:

— Эге-гей!

На той стороне спускается к лодке новый в этих местах, незнакомый мне малый. Перевозит меня на свой берег. Кое-как объясняю ему, для чего я, зачем. Смотритель заказника не выявляет каких-либо чувств. Я надеюсь на время, на соль. Конечно, о пуде соли, которую надобно съесть нам с птицеведом, чтобы нашелся общий язык, не может быть речи... Но нужно выдержать время. Пусть хозяин привыкнет ко мне.

Гостеприимство, открытость, патриархальная простота жителей уединенных избушек на берегах тихих вод стали ныне преданием. Нынешние лесовики разборчивы, приметливы; они не торопятся привечать забредших на огонек путников. Впрочем, и сами путники изменились...

Я спустился знакомой тропой к губе, в камыши, устроился в еще не спущенной на воду лодке — в этой лодке мы плавали с егерем на охоту. Пусть смотритель заказника Игорь сообщит своей жене Люде обо мне, пусть посоветуются, как со мной поступить. Благо в лодке сухая лавочка...

Чайки кричат, вороны... Промелькнул белой спиной заяц. Клок зимы. Белеют почки-пуховки на ивах. Нависли барашки на ольхе. Чайки кричат надтреснуто, жадно. Проблеял бекас. Печет солнце.

С базы доносится голос женщины, Люды. Кое-что я узнал про нее. Она родилась на Амуре. Кончила физкультурный техникум. Работала егерем в Ольховском охотхозяйстве.

Теперь Люда помощник птицеведа, птицеведова жена.

Я слышу, на дворе бывшей охотничьей базы стучит мотор, гонит в избу электричество. Егерь тут прозябал с керосиновой лампой. Слышу, моторчик вращает диск пилы. Моторчику не хватает мочи зараз перегрызть целую чурку. Но все же — перегрызает.

Смотритель заказника, Игорь, — плотный, с широкой грудью, с большим, отнесенным назад затылком.

Из камышей мне виден и слышен Игорев двор. Игорь приказывает собаке:

— Сайда! Поваляйся!

Сайда валяется.

Тишина на губе. Двое общественных инспекторов приплыли на лодке из Сонгостроя. Пришли ко мне, предвидя во мне браконьера с ружьем, Сказали: «Не стрелять — значит всем не стрелять». Охота закрыта.

Рядом со мною плавают черные утки с белыми головами.

Помню, зимой рубили лес за губой — лесную гриву-кулису, выросшую на бывшей линии обороны, на озерном валу. Из-под одной из сваленных елей вдруг показалась звериная лапа. Вальщик крикнул свою бригаду. Бригада сбежалась. Разрыли берлогу. Под пнем лежала медведица. Она посмотрела на бригаду и отвернулась. Нервически подергивались ее лапы. И спина. Из-под медвежьей туши высунули носы два крохотных медвежонка. Иные шумели, что надо бежать за ружьем, убивать. Иные считали, что надо давить медведицу трелевочным трактором. Но были в бригаде женщины. Они увидели в этой медведице мать. И воспротивились убийству. Мужики согласились с ними. Позвонили главному лесничему, просили оставить пук леса, кулису вокруг берлоги. Лесничий согласовал с директором сплавной конторы — и разрешил...

Время к полдню. Пролетели девять лебедей. Птицевед Игорь бродил по колено в губе. Принес, показал мне щуку с крючком во рту. Он привык ко мне, притерпелся. Рассказал две истории — про сорочонка Пику и про лосенка Витьку.

...Весной сорочонок упал из гнезда. Люда его подобрала, назвала Пикой, потому что он первое время пищал. Сорочонок жил в дружбе с котенком. Дети не знают вражды. Сорочонок любил принести ягодку малины и положить Люде в рот. Потом вынуть. Если Люда проглатывала малинину, сорочонок сердился и верещал.

Однажды на базу приехал из города главный охотовед. Он устал и уснул. Пика прилетел и клюнул его в нос. Главный охотовед вскочил, испуганный, нервный, и долго не мог обрести равновесие духа.

Прошлым летом пяльинский егерь Ванюшка Птахин нашел лосенка в лесу. Он принес его на Кундорожь, и Люда назвала лосенка Витькой. Витька любил сидеть на руках у Люды, лизать ее в нос. Он таскал со стола огурцы, соленую рыбу и колбасу. Все это было ему по нутру. Витька приставал к собакам, бил лайку Сайду копытом. Сайде уже восемь лет. Она немножко рычала на Витьку. У Витьки была длинная, тонкая мордочка. Он был губастый и лопоухий...

Снуют меж кочек ондатры.

Пришел пяльинский рыбак...

— Ищу, — говорит, — сорочьи гнезда. Когда птенцы вылупятся, чтобы забрать.

— А зачем?

— А так…


Вечером сидим с Игорем и Людой на кухне. Люде хочется вместе с нами выпить и покурить, но Игорь ей запрещает. Он поет баритоном: «Когда мне невмочь пересилить беду, когда подступает отчаяние, я в синий троллейбус сажусь на ходу, в последний, случайный...» Я думаю, как далеко Игорю до этого утоления беды в синем троллейбусе: вначале надо сесть на пароход, потом в красный автобус, затем уже в синий троллейбус...

— Я не понимаю горожанок, — сказала Люда, — они меня все убеждают, что я живу как-то не так. Что нужно стремиться чего-то достигнуть, что-то приобретать, жить на уровне достижений, тянуться. А мне это не надо. Я шестьдесят получаю, и Игорь — восемьдесят. Он еще платит двадцать рублей алиментов. Нам хватает. Я природу люблю. Здесь живешь и обо всем забываешь. Все чисто здесь. И люди другие. Мы по два месяца не уезжаем никуда отсюда...

У Люды короткие рыжие волосы, длинные, тонкие в голенях ноги, серые с желтизной и прозеленью глаза, решительный излом светлых бровей, крепкие скулы, высокая грудь.

— Как егерь она меня устраивает, — сказал о своей жене, ухмыляясь, Игорь.

Игорю надо писать диссертацию о жуке-короеде. Он закончил аспирантуру, но диссертация все еще не написана.

— Я не понимаю, зачем это нужно тебе, — отговаривает Люда Игоря. — Зачем тебе эта диссертация? Какой-то ты педант...

— Это не помешает, — говорит Игорь, — стать специалистом в какой-нибудь области.

Утром приплыл на лодке пяльинский егерь Ванюшка Птахин. Разговор пошел о той самой зимней медведице с медвежатами.

— ...Он снег разгребает, а она его лапой. Он палку взял, думал, енот, — рассказывал Ванюшка.

Вспоминали, кто как вел себя. Оказалось, что Люда подходила к медведице ближе всех.


Ночевал я в той же комнате, что и прежде, — в охотничьей комнате, а Люда с Игорем — в егерской.

Утром сели в лодку, поплыли каналом — хоронить утонувшего лося. Лось провалился на тонком весеннем льду. Взяли с собой лопаты, веревки, топор.

Однако лося стащило водой на середину канала. Только ухо его торчало из воды. Отбуксировать к берегу разбухшую тушу мы не смогли. Привязали к лосиной шее камень-валун, похоронили лося хотя и в пресной воде, но по морскому обычаю.

Крохотный пароходик тянул по каналу огромное тело баржи. Берега канала высоки и сухи; береза, сосна, высокие штабеля леса лежали на берегах. Лес отражался в воде канала, и синее небо отражалось, и солнце. Почему-то я думал о белой ночи и соловьях. Это здесь обязательно будет: соловьи белой ночью...

И кто-нибудь должен кого-нибудь полюбить в соловьиную ночь. Иначе зачем соловьи? И белая ночь для чего? Я посматривал на молодоженов, прикидывал, и казалось мне, птицевед чересчур уж деловит, что ли, для белой ночи и соловьев. Или, может быть, я завидовал птицеведу...

Мы вышли лесом на берег озера, песок здесь отмыт добела, на песке косачи начертили крыльями — токовали. Слева синеют лесные мысы и справа мысы. Лосиный рог лежит на песке. В лесу краснеет брусника, будто созрела под снегом.

Вдруг возникла в озере лодка. Ближе, ближе затарахтела. Прошуршала днищем по песку. Из лодки выпрыгнул весь посиневший от ветра и сырости малый в ватнике, в резиновых сапогах с поднятыми голенищами.

Игорь с Людой не стали его дожидаться, ушли по урезу воды. Я заметил, Люде хотелось бы повстречаться с лодочником-незнакомцем, поглядеть, кто таков. Но Игорь прибавил шагу.

Малый, хотя и промерз на воде, поглядывал весело, глаз у него веселый. Это Феликс, мой давний знакомый, лесник.

— Ты чего? Какими судьбами? — приветствовал он меня. — На охоту, что ли?

— Ну какая охота? Про охоту надо забыть.

— Зачем забывать? Забывать не надо. Забудешь, дак и не вспомнишь...

— А ты чего?

— На работу. Мы тут кулису клеймим. Сплавная контора будет кулису рубить... По дороге в озеро завернул, уток, думаю, попугаю...

— Прямо на утиного сторожа и напал...

Мы поглядели вслед Игорю и Люде. Люда знала, что мы глядим, обернулась.

— Пусть сторож свой огород сторожит, — сказал Феликс, — а на озере мы как-нибудь ходы-выходы знаем... — Сам все смотрел на идущих по берегу женщину и мужчину.


Лесник Феликс Нимберг известен в округе как лучший охотник, неутомимый ходок по лесам и болотам. Феликс Нимберг — эстонец. Впрочем, какой эстонец? Дед его был эстонец, мать Феликса родилась в здешних местах, на Вяльниге, отец Феликса работает в сплавной конторе завскладом. Феликс после десятого класса и армии пошел в лесники. Он ходит, как лось, впробежку — поддернет голенища резиновых сапог и пошел: вода ему нипочем. Какая-то в нем есть легкость, летучесть. Он ростом высок, тонок лицом, глаза у него голубые. У всех коренных вяльнижских жителей голубые глаза. Это — признак природный, так сказать, географический. В обрисовке портрета важны оттенки, тона. Сказать «голубые» глаза — ничего не сказать. Голубизна глаз у озерных, вяльнижских жителей размытая, акварельная. Цвет глаз у Феликса отличается морской, лазурной яркостью, унаследованной от прибалтийского предка.

На счету у Феликса четыре медведя. Двух он убил в овсах, одного взял в берлоге. Тут я должен оговориться: медведей Феликс брал в те времена, когда стрелять их дозволялось невозбранно, как бекасов, бей — не хочу. Теперь медведи подорожали в цене, на отстрел их выдаются лицензии. Не всякому выдаются.

Однажды на Вяльнигу прибыли с лицензией на медведя городские охотники. Как говорит директор сплавной конторы — тузы. Директор и распоряжался охотой. Охотников привели к берлоге, расставили по номерам. Пустили собак, те разбудили, подняли, выдворили зверя. Мишка прорвался сквозь цепь охотников: цепь оказалась непрочной. Он выскочил, рявкал, ближайший к нему охотник уклонился от боя, дрогнул. Опыта встречи с медведем лицом к лицу, то есть с оскаленной пастью медвежьей, у охотника не было. Он уступил дорогу медведю без выстрела, хотя был отменно вооружен и за спиной у него имелась подстраховка. Страховал Феликс Нимберг, лесник. Пуля Феликса остановила медведя, зверь ткнулся в снег носом. Второй пулей Феликс кончил его. Пир удался, увенчала его медвежья печенка.

В доме Феликса на стене висит пятнистая шкура огромной рыси. Это его последний охотничий подвиг, трофей — Феликс выследил рысь на задах своего огорода, поставил капкан и поймал...

Но мой рассказ о другом — о любви, занявшейся на головешках прежних любовей, о жестоком праве влюбленных творить свое счастье, не соболезнуя отверженным.

В том, что Феликс полюбил жену Игоря Люду, есть некая закономерность, неизбежность. В летнее время Люда имела обыкновение ходить в плавках-бикини, в полосатой майке-тельняшке и в резиновых сапогах с поднятыми голенищами и с большими ушами, посредством которых крепят голенища сапог к поясу. На голове Люда носила белую таллинскую фуражечку. Пяльинские бабы, дай им волю, отхлестали бы Люду ремнем за такое распутство. И откуда она взялась, нелегкая занесла...

Бабы чуяли в Люде опасность, тревогу, разруху, беду. Бабы свирепели, беленились, рычали, как деревенские псы на чужака, когда Люда являлась в своем непотребном виде в пяльинский магазин за хлебом и тушенкой. Конечно, идя в магазин, Люда надевала брюки; в плавках она щеголяла на Кундорожи. Но это не меняло дела. Перед бабами Люда не тушевалась, язык ее был остер. Мужики сползались взглянуть, когда Люда швартовала к плоту свою казанку. Лица у мужиков расплывались в мечтательной ухмылке, рты непроизвольно приоткрывались...

Люда по-мужски резко дергала шнур. Казанка приседала на корму, разваливала воду в канале. Лодки у берегов, бревна в плотах оживали, терлись друг о дружку, разговаривали. И пяльинские жители разговаривали, глядели на белую Людину фуражку, пока она не растаивала в солнечном мареве. Откуда взялась? Что-то будет?

Бабы осуждали Люду, мужики похваливали: «Смелая девка, медведя не испугалась. Влет умеет стрелять. Ванюшка Птахин шапку кидал, дак охотовед промазал, а она в пух рассадила... Да-а-а... Девка — бой... Она, говорят, в Ольховском егерем служила, начальство на охоту сопровождала... Охотовед ее оттуда вывез, подальше от глаз людских. Жену-то с ребенком бросил... Да...»

Вяльнижский лесник Феликс Нимберг до тридцати лет гулял холостым. То он сосенки сажает на вырубке, то лес клеймит под делянку, то ведет санитарную рубку, то ловит на хатках ондатр, то караулит пролетных гусей на сяргинских болотах. Сверх оклада и приработка сдавал еще беличьих, куничьих, ондатровых, лисьих шкур рублей на четыреста в год. Парень он видный, красивый, а главное, чистый да скромный, совсем как дитя.

Невесту Феликс не встретил в лесу, гулял в женихах. Все его школьные сверстницы замуж повыходили. Однажды он плыл на лодке по Кундорожи. Увидел на бону базы Люду, сбросил обороты в моторе. Лодка зарыскала носом. Люда чистила большую щуку. В руках у нее посверкивал нож, чешуя так и брызгала. Люда была в резиновых сапогах с поднятыми голенищами, в плавках. Там, где кончался черный глянец мокрых сапог, начиналось нечто белое — кипень. Загар не приставал к Людиной коже. Феликс близко проплыл мимо Люды и ничего не сказал. Что тут скажешь? Тут нечего говорить, надо причаливать...

Городские, сонгостроевские рыбаки все причаливали, отирались на базе, покуда не появлялся Игорь. Своим сумеречным глазом он косил то вправо, то влево. Широко простирались Игоревы плечи. Игорь выдвигал вперед подбородок. Осознав неприступность этой крепости; посетители отваливали от бона.

Феликс проплыл мимо Люды на малых оборотах, в каком-то затмении, не решился причалить, не нашел что сказать. Он направлялся в озеро половить щук на дорожку, доехал до места, до своего верного места, кинул пару блесен, ходил кругами, но щуки не брали. У Феликса они брали всегда, сегодня не брали. Сегодня Феликс не чуял в себе той страсти, азарта, с которыми он отдавался охоте, рыбалке и прочим, главным в жизни делам. У других рыбаков и охотников спиннинги были дороже и ружья дороже, но охотничье счастье валило к Феликсу, потому что, когда он охотился, сам становился ястребом-тетеревятником, щукой-хищницей, слышал птичью и рыбью жизнь, умел затаиться и ждать — и подсечь, закогтить...

Сегодня блесны волочились за его лодкой, он словно забывал о них. Постукивал мотор на малых оборотах, лодка кружила ни шатко ни валко. Феликс не чувствовал в себе обычного желания, воли — поймать. Он смотрел на синее небо и на зеленый берег, но видел Люду — в тельняшке, в резиновых мокрых сапогах. В руках у Люды нож блещет, порскает крупная чешуя. Люда взглянула на плывущего мимо рыбака, Феликс встретился с ней глазами, и показалось ему, в глазах ее плещется озеро — буйные воды, вольные воды; ничьи они, плыви, коль умеешь.

Так ему показалось, так посмотрела Люда, жена птицеведа, словно прискучило ей чистить щуку на бону и захотелось ей уплыть хоть куда на рыбачьем челне. Глаза у Люды желты, зелены, как у рыси, которую Феликс поймал на своем огороде, ноги у Люды белы...

Феликс плавал на лодке, таскал за собой две блесны, но щуки не трогали их, ни единой поклевки. Феликс думал о Люде. Он знал про нее, был наслышан: на Вяльниге, на канале, на Кундорожи все знают про всех. Ему интересно, конечно, было увидеть охотника-бабу, но не представлялось такого случая. И вот увидал...

Полдня проболтался на озере с двумя дорожками, безо всякого интереса к рыбалке, смотал спиннинги и поплыл на Кундорожь, еще не зная зачем. Вот разве договориться с охотоведом насчет повязки. Зимою Феликс искал за губой енота, со своей восточносибирской лайкой Пыжом. В лесу попался ему охотовед, объяснял насчет того, что нужна лицензия на енота. Феликс ответил, что в этих лесах он родился и вырос. Охотоведов и звероведов он навидался на своем веку. Охотоведы приезжают и уезжают. Живут в лесу местные люди, они и хозяева лесу. Феликс высказал это без драчливого задора и запала, спокойно, даже с улыбкой. Вообще он легкого нрава, врагов себе не завел. И ссоры с охотоведом не получилось. Лубнин поглядывал на собаку Феликса, Пыжа, приманивал его, поглаживал. Пыж интересовался собакой охотоведа Сайдой, тоже восточносибирской лайкой. Игорь спросил у Феликса о родословной Пыжа, но Феликс про это не знал. Он купил Пыжа у геолога, приезжавшего на охоту. Геолог привез Пыжа откуда-то из Якутии. Лубнин завел разговор о повязке, дескать, нельзя ли повязать его Сайду с Пыжом. Феликс ответил, что можно. Почему же нельзя? Никакой корысти он не собирался иметь от этих собачьих дел. Дал охотоведу свой адрес, чтобы тот приводил собаку, когда она войдет в пору.

Игорь не приехал. Феликс уже позабыл о том сговоре, ему-то какая забота? Но тут, правя лодку с озера на Кундорожь, через губу, он вспомнил... «Спрошу, чего ж не приехал». Этот повод казался ему достаточным для визита. К базе подчаливал всякий рыбак, с тех пор как тут поставили дом. Для путника или плавателя дом, стоящий отдельно — в лесу ли, на берегу, — это как корчма у дороги... Правда, причаливали дальние, сонгостроевские, городские. Вяльнижские обычно спешили домой.

Феликс вовсе не собирался в гости к охотоведу. Хотя он и не поссорился с ним в лесу, но запомнил надменность охотоведа, его брезгливо выпяченную нижнюю губу. «Тоже мне инспектор нашелся, бумажку в лесу спрашивать... Бюрократ...»

Однако Феликс пришвартовался к бону кундорожской базы, легко взбежал по лесенке наверх, постучал в дверь. За дверью играла музыка, пел Сличенко: «Под окном стою я с гита-а-ро-ю...» Феликс открыл дверь и вошел, громко стуча сапогами, воскликнул:

— Есть кто живой?

Сапогами он стучал только в сенях, войдя в дом, сразу заметил, что полы недавно мыты, всюду настелены половики. Тут он осторожно пошел, застенчиво, вроде даже на цыпочках. Люда мыла пол в комнате-боковухе. На столе стоял магнитофон, крутились бобины...

Люда отжала тряпку в ведро, распрямилась, убрала со лба за ухо прядь волос. Очень бабье было это ее движение, и сама она показалась Феликсу проще, чем рисовалась в воображении: на широкоскулом липе веснушки, застиранное ситцевое платьишко, босые ноги сунуты в драные, видимо, мужнины кеды. И эта Людина простота, бабья обыденность, домашность понравились Феликсу. Как разговаривать с Людой, когда она одета в тельняшку, плавки и белую фуражку, он не знал.

С этой домашней, сельской, такой, как все, Людой начинать разговор было легче. Даже и начинать-то не надо. Феликс посмотрел Люде в глаза, прочитал в них, что она помнит его, как утром он захотел причалить и не решился. Приход его не был неожиданным для Люды; она, конечно, знала, кто он таков.

— Хозяин-то дома? — спросил Феликс, словно хозяин сам и назначил ему прийти в эту пору и должен быть тут.

— Он уплыл за губу, — сказала Люда. — На весь день. А у вас что, дело к нему?

— Да скорей у него ко мне, — сказал Феликс. — По собачьим делам. Ваша Сайда моим кавалером интересовалась, Пыжом. Был такой разговор, чтобы поближе их познакомить...

— А он уже Сайду в город свозил, — сказала Люда. — Там у одного его знакомого профессора есть кобель. Не знаю уж, чем он хорош, но — профессорский, с высшим образованием.

— Ну, где уж нам, — сказал Феликс, — с профессорскими тягаться...

— Да я ему говорила, — сказала Люда, — брось ты за званиями гоняться. Он, может быть, и породистый, профессорский кобель, а толку-то что? Он уже все свои качества потерял, раз в городской квартире живет. Его пять раз за год вывезут в лес — разве же может быть он настоящей охотничьей лайкой? Он сибаритом стал, выродился... Так Игорь ни за что, ему все по науке надо. Он говорит, что генетическое вещество остается неизменным, хоть в городе пес живет, хоть в лесу. А я так не верю...

— У нас тоже в Вяльниге один чудак есть, — сказал Феликс, — в больнице хирургом работает. У него легавая сучка. Так он ее на повязку в Москву возил, там какой-то есть легаш необыкновенный. На дорогу сколько потратил, да там еще жил, водил на свидания свою сучку. А легаш на все ноль внимания. Он приучен к столичному, избранному обществу, а тут вдруг ему провинциалку привезли... И ни в какую. Так ничем у них и кончилось...

Легко было Феликсу разговаривать с Людой, будто знакомы они много лет. Да и вообще, как всякий истый, азартный охотник, любил он побаять, позаливать.

— Я утром еще собирался заехать, поговорить с вашим мужем, — привирал чуть-чуть Феликс, — а потом вижу, вы щуку чистите, думаю, неудобно с утра пораньше лезть в чужой дом... Вот, думаю, порыбачу, может, хоть рыбки привезу... — Ничего такого Феликс не думал, но, говоря, сам верил себе. Люда знала, что он привирает, но тоже будто бы верила. Кроме того, что они говорили друг другу, меж ними сразу же завязался еще другой разговор — бессловесный, подспудный. Что-то читали они в глазах друг у дружки, интересно было читать... Феликс старался меньше глядеть на Люду. Она извинилась, сказала, что надо домыть полы. Немножко осталось... Из этой ее оговорки, что осталось немного, Феликс понял, что можно ему не уезжать, побыть еще тут. И показалось ему, что Люда рада случайному гостю. «Что, в самом деле, целыми днями одна, — подумал Феликс. — Такая девка, она привыкла быть в центре внимания, раз егершей работала, значит, всегда среди мужиков...» К чему привыкла егерша Люда, Феликс не стал додумывать и гадать. В этой девке и нравилось-то ему, что она решилась поселиться в лесу, не убоялась одиночества. В этом чуялась ему некая родственность душ: и сам он решился, лучшее в жизни находил в одиноком лесном бродяжестве.

Он дожидался Люду на дворе, осматривал моторы и сознавал превосходство охотоведа над собой. В моторах он мало что понимал, только знал, как отрегулировать лодочный мотор «Л-6» да как установить на мотоцикле зажигание. В хозяйстве охотоведа все было моторизовано. Бензиновый мотор вращал динамо-машину, по вечерам на базе горело свое электричество. Другой мотор вращал диск пилы. И это действовало на Феликса, несколько подавляло его. Тут он не мог сравняться, соперничать с охотоведом. Когда он думал о Лубнине, то ставил себя рядом с ним и сравнивал. Да где уж, Лубнин закончил аспирантуру, пишет диссертацию, станет ученым. Об этом все знали на Вяльниге. Каждому, кто побывал на Кундорожи, Игорь об этом сообщил...

Люда вьшла в брюках, перепоясанных широким ремнем. Под ремень она заправила свитерок. Феликс увидел, как высока она, и стройна, и тонка в талии. И бедра ее тоже заметил. Плечи у Люды были прямые, широкие — сильные плечи, годные для всякой, мужской и бабьей, работы.

Долго рассматривать Люду Феликс не стал, сразу заговорил, продолжил начатую беседу:

— ...Щука совсем не берет на блесну. Поздно. Кончился жор. Полдня прокружил по озеру — и ни одной поклевки.

— А вчера, Ванюшка Птахин говорил, трех поймал.

— Ну, одна-то, может, и была, если Ванюшка говорил — трех...

Люда сняла с веревки белье, унесла в дом. Потом вымела сени, крылечко. Сбегала на реку с ведром. Все время она что-то делала по хозяйству. И успевала при этом разговаривать с Феликсом.

— ...Ой, — вспомнила Люда, — Игорь сказал, чтобы сеть в губе похожать, вторые сутки мы не были, там уж, наверно, язей набралось. Я не люблю с язями возиться, в них одни кости... А Игорь вообще рыбоед, это способствует умственной деятельности...

Феликс вызвался помочь Люде похожать сеть. Она сказала:

— Пошли, если делать вам нечего. А то я и одна управлюсь. Игорь меня научил. Я только не люблю рыб из сети выпутывать, у меня терпения не хватает...

Так они жили вдвоем этот день. Хотя день был воскресный, никто не причаливал к бону. Пяльинские косили в губе поднявшуюся тресту: мужики косили, бабы жали серпами. В сеть попало с десяток язей и еще караси.

— Эта сеть у нас как скатерть-самобранка, — говорила Люда, — всегда хоть что-нибудь в ней болтается. На уху да на жареху хватает. Мы с Игорем наедимся и Сайду накормим. Я шестьдесят получаю, Игорь — восемьдесят. Двадцать рублей он алиментов платит. Нам больше и не надо. Зачем? Одежды здесь самый минимум требуется...

Феликс посмотрел на Люду и засмеялся:

— Да...

На рыбалку Люда опять переоделась — только плавки были на ней, тельняшка и резиновые сапоги.

— Ты что, осуждаешь меня за этот костюм? — Люда первая сказала Феликсу «ты». — Пяльинские бабы шипят, а мне наплевать...

— Они еще не привыкли к современной моде. Темнота. Домострой.

Он пихался пропешкой, Люда тащила сеть из воды, вместе они выпутывали из ячей снулых, толстых рыбин. Перемазали руки в рыбьей слизи, в крови. Рыскала лодка. Рыбы вдруг просыпались, прыгали. Из травы выплыла на чистую воду пястка желтых вербных пуховок — утят... Чайки в небе кричали. Нагретый воздух зыбко струился. Так тихо было кругом, что словно и нет на земле, на воде ни единого человека. Только лодка и два рыбака: рыбак да рыбачка.

Люда жарила на летней кухне карасей в сметане. Феликс колол дрова, зажег огонь под плитой. К чаю они нарвали себе земляники, над рекой на береговом увале. Ягода назрела крупная, сладкая. Феликс рассказывал Люде о бобрах, о лосях, о лисах и барсуках, о медведях, о разных потешных охотничьих передрягах. Люда слушала его, как умеют слушать только мальчишки лет семи — девяти. Она глядела во все глаза на него, подперев щеку кулачком, переживала, и рассмешить ее было так же легко, как зажечь сухую бересту.

Люда тоже рассказывала — про сорочонка Пику, про медведицу, про пяльинских рыбаков. И про лютых своих врагов — пяльинских бабок — она рассказывала без всякого зла. Феликс слушал ее, как ровня, ровесник, приятель.

— Люди здесь какие-то открытые, — говорила Люда, — чистые. Все у них на виду, ничего они не прячут, не строят из себя, не выпендриваются. Если к ним подойдешь по-доброму, и они тебе отплатят добром. Злому человеку с темной душой здесь вообще не ужиться. Почва не та. Здешние люди — как дети, бесхитростные, бескорыстные. Вот Ванюшка Птахин. Жена у него учительница в Пялье — она его пилит, пилит, хочет в люди вывести, чтобы у него зарплата была, как у людей, и все другое... А это ему не нужно. Он какой-то блаженный, мечтатель. Ему нравится на лодке по воде плавать. Или вот Сашка, механик с лесоучастка. Прекрасный мастер, золотые руки. Он Игорю помогал моторы монтировать. Собственно, Игорь ему помогал, а он был главный конструктор... — Эта Людина оговорка понравилась Феликсу: «На пару с Сашкой и я мог бы смонтировать любой агрегат». Поминая мужа, Люда чуточку принижала его, будто ставила на место. Видно, шел у них в семье спор — противостояние индивидов... И это давало Феликсу некую надежду.

— ...Сашка — философ, — говорила Люда, — они могут с Игорем часами спорить. Игорь бросил курить и мне не дает, а Сашка смолит без передыха, причем махорку... Игорь считает, что в жизни все зависит от воли человека, — если сильная воля, то человек может построить жизнь такую, какую ему хочется. А Сашка говорит, что жизнь человека, так же как и вообще жизнь на земле, складывается из миллионов разных обстоятельств, независимых от воли. И семейная жизнь тоже... Каждая случайность или там поступок какой-нибудь, слово имеют последствия. Ты хочешь одного, а получается другое. Я слушаю, слушаю их, вообще-то интересно, потом лягу спать — мне все равно слышно. Один раз пол-литра выпили и вот разошлись... Сашка говорит Игорю: «Ты бросил жену и ребенка, причинил им горе, зло. Теперь ты думаешь, что счастлив, а все равно из зла вырастет зло, и оно обернется против тебя...» — Люда посмотрела на Феликса, будто ждала от него ответа. Феликс не знал, что сказать, то есть ему больше нравилась Сашкина точка зрения, но он чувствовал, что встревать в эти Людины с Игорем дела ему нельзя.

— Я раз с Сашкой охотился весной на Сяргинских болотах, — сказал Феликс, — он всю ночь у костра доказывал мужикам, что жизни на других планетах не может быть. По науке доказывал...

— Да, он такой, — сказала Люда без выражения, думая о другом. Посидела в задумчивости и продолжала: — Я в Ольховском работала, в охотхозяйстве номер один, — там все другое, не то что здесь. Интересно, конечно, крупные люди приезжали. Вообще-то большие люди простые, а вокруг них разная мелкая сошка увивается... Противно... Здесь этого нет. Здесь мне нравятся люди...

— Тоже всякие есть, — сказал Феликс.

Разговор стал затухать. Да и день пошел на убыль. Люда опять переоделась в то самое платьишко, в котором Феликс застал ее утром. Принялась мыть окна. Что-то в ней изменилось. Она теперь не глядела на Феликса. Завела магнитофон: «Под окном стою я с гитаа-ро-ю...» Феликс послонялся по двору. Люда выбежала с ведром и словно удивилась, увидев его, сказала:

— Игорь скоро должен быть. Вы можете его подождать. — Так сказала, что будто и не было этого дня — ни лодки на озере в камышах, ни гуда в крови под тяжестью солнца, ни карасей в сметане.

— Дак я к нему по собачьему делу, — сказал, улыбаясь, Феликс. — А дело-то уже сделано...

— Всего вам доброго, — сказала Люда, глядя мимо Феликса, вообще никуда не глядя, затворилась, задернула шторку. — Спасибо, что навестили. Заезжайте еще. Можете позвонить по телефону, договориться с Игорем, чтобы зря не приезжать.

— Ну, пока! — сказал Феликс. — Счастливо!

Прыгнул в лодку, оттолкнулся от бона, завел мотор... Смотрел на окошки базы, видел Люду, но она не обернулась к нему. Уплыл он в каком-то раздумье, недоумении.


Люда сказала Игорю, что был Феликс Нимберг — насчет Сайды с Пыжом... Сколько он пробыл, как они похожали сеть, как жарили карасей и болтали — про это она не сказала.

Игорь хмыкнул:

— Была забота... Пес у него ублюдочный... — Вопросов он никаких не задал жене. Ходил по дому босой, в тельняшке, высоко держа массивные плечи, и напевал густым баритоном: «Последний троллейбус по улицам мчит. Вершит по бульварам круженье. Чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи крушенье...»

Люде не нравилось, что Игорь вот так похаживает, с неприступным видом, не попрекая ни в чем, но будто бы осуждая самым фактом своей недосягаемой высоты. Люда злилась на мужа. Она не собиралась этого говорить, само сказалось:

— Мы с Феликсом сеть похожали. Карасей нажарили. Поболтали. Он парень хороший, естественный, на Ванюшку Птахина чем-то похож...

— Я знаю, — сказал Игорь усталым, медленным, скучным голосом.

— Откуда ты знаешь? — не поверила Люда.

— Акустика на воде превосходная, — сказал Игорь. — И видимость тоже. — Он постелил на пол одеяло, лег на спину. Люда знала, что это он расслабился, по системе йогов принял позу «шавасана» и мысленно видит чистое небо, теряет чувство веса, земного тяготения, взлетает, парит... Люда тоже пробовала лежать в позе «шавасана», но оторваться от земли, взлететь, парить в небе не получалось у нее. Игорь говорил, что у него получается...

Он лежал с закрытыми глазами, отвалив набок голову, распустив все мышцы и сухожилия, думал, что это он плавает на спине, видел мысленным взором небесный свод, но взлететь в этот раз почему-то не мог, переключиться из круга земных забот и тягот в сферу небесной безмятежности, невесомости не удавалось ему. Он испытывал не то чтобы ревность к Феликсу Нимбергу, но некую, что ли, обиду. Чужак нарушил границу его владений, не доложившись ему. Причина визита казалась Игорю неосновательной, странной. Но главное, что уязвило его самолюбие, это Людина скрытность. На обратном пути из лесу Игорь завернул в Пялье на почту, и пяльинские рыбаки сообщили ему, что видели его бабу, когда шли губой. Она сеть похожала вдвоем с мужиком. Они думали, что это Игорь, хозяин, а Игорь — вот он, плывет с другой стороны. Мужик показался им вроде похожим на Фельку Нимберта. Фелька бегал с утра с дорожкой на озере — это тоже они видели. Скрыться негде на здешних тихих и ровных водах, все видно.

Игорь думал, что Люда сразу все скажет ему, а она про Сайду с Пыжом... Какая-то чушь, ахинея...

До ревности Игорь, конечно, не мог опуститься. В их отношениях с Людой было нечто помимо чувства, страстей. Он понимал любовь Люды к нему как непременную обязанность, долг; слишком неравны были затраты: Игорь расстался с научной карьерой в институте, прошел всю муку и унижение развода, оставил квартиру в городе прежней семье, ему достало воли резко переломить всю жизнь и возвести ее заново умением и силой своих рук... Он сделал это, смог — ради Люды. Кем Люда была? Разве это профессия для девушки — егерь? Охотники, конечно, баловали ее, приучили к похвалам, комплиментам. Но что ждало Люду, если б не он...

Игорь, конечно, не мог подумать, что Люда облагодетельствована им. Но что-то было такое в его отношении к Люде, как в старых романах, где благородный джентльмен женился на падшем создании и поднял это создание до своего круга. Не только любви хотел Игорь от Люды — это само собою, тут Игорь себя почитал таким молодцом, каких мало, кого же еще и любить? — но еще хотелось ему благодарности, что ли. Мысль об измене, неверности Люды даже не приходила ему...

Игорь полежал на полу в положении «шавасана», посмотрел сквозь потолок на ясное синее небо, мало-помалу забылся, переключился, переместился в иную сферу, увидел машущих крыльями чаек, мысленно, силой воображения сам оделся в чаичьи перья и полетел... Поднялся с полу просветленным и обновленным, с легкой душой. Позвал жену:

— Людоед, пойдем поплаваем!

Игорь плавал кролем и баттерфляем, Люда — саженками. Они брызгались, бултыхались, играли в воде — белые, голые, сильные, молодые. Люда вылезла первой на берег. Игорь смотрел на нее из воды, как Адам, вкусивший яблока и открывший, внове обретший свою подругу, Еву. Он любовался Людой и чувствовал гордость мастера, который нашел в бесформице натуры перл красоты, совершенства — запечатлел его, обрамил. Никто не видит, не знает, ему одному владеть этим дивом...

Люда попрыгала, вытряхивая воду из ушей, она и не думала что-либо надевать на себя. Игорь видел ее снизу, с реки: нагая женщина исполняла ритуальный танец на берегу, на фоне темной насыщенной зелени, кустов, под заревым, багровеющим небом. Картина была хороша, но близко шлепал мотор, кто-то свернул с канала на Кундорожь, не мешало бы Люде прикрыть свои прелести. Вообще бесстыдство подруги порой озадачивало охотоведа. Люде нравилось жить вовсе голой. Игорь звал ее «обнаженная маха» и попрекал: «Откуда это в тебе? Ты ведь русская баба. Они по природе своей стыдливы». — «А я вообще забываю здесь — баба я или кто, — отвечала Люда. — Я чувствую себя природой». — «Ну-ну, — хмыкал Игорь, —смотри, пяльинские бабы поймают тебя да вымажут дегтем». — «А я не боюсь, — отвечала Люда, — за меня участковый заступится. Мы с ним друзья...»

После купания пили чай с земляникой на летней кухне. Вскоре приплыл на лодке пяльинский механик Сашка. Вначале мужчины занялись моторами, потом вернулись к столу. С непонятным одушевлением, впрочем постоянно свойственным ему, Сашка продолжил речь, начатую когда-то прежде:

— Ты вот мне скажи, для чего в Кондозере всю рыбу отравили и пелядь в него запустили? Какая такая пелядь, хотел бы я знать? И слово-то непотребное. Таким словом добрую рыбу позорить не станут. Что-то здесь не то...

— Пелядь — вкусная рыба, — сказал Игорь, — пальчики оближешь.

— Дак, может, она вкусная для тамошних рыбоедов, откуда ее к нам доставляют. А по мне лучше рыбы и нет, чем кондозерский налим. В марте, бывало, под лед мережу сунешь, налимы в нее набьются — каждый по полену. Ночь они на морозе полежат, настрогаешь их, солью посыплешь — царская еда, деликатес. Не-ет, что-то тут не так. Какой-то закон в природе переступают, а природа насчет закона строга.

— Для меня самая вкусная рыба — это сиг озерный, горячего копчения, на ольховом дыму, — сказала Люда.

— Вот я про что и говорю, — подхватил Сашка, — в нашем озере сиг обитает, а на берегу ольха растет. Все одно к одному. Может, где-нибудь в Африке, на озере Чад, вообще рыбы навалом. А посади там нашу ольху, она не будет расти, зачахнет, потому что не нужна там. Какой-нибудь баобаб срубят на дрова и рыбу коптят на баобабовом дыму. А привези к нам этот баобаб — он если и выживет, дак на кой он нам шут? Наша рыбка хороша, когда ее на нашенском, на ольховом дыму провялишь...

— Ты же чаи гоняешь, Александр Ефремович, — начинал сердиться Игорь, — и не задумываешься над тем, что растение это — чай — произрастает в субтропическом климате. Однако твой кондовый северный организм требует чаю, усваивает его...

— Это другое, — возразил Александр Ефремович, — это во все века люди друг другу гостинец посылали. Это торговля, обмен. Все равно, что Фелька Нимберг куниц добудет на Вондеге, сдаст в заготпушнину, мех на пушном аукционе продадут, какая-нибудь дамочка где-нибудь в Рио-де-Жанейро из него себе шубу сошьет. А мы на вырученные денежки в Рио-де-Жанейро ананасов купим...

— Феликс рысь у себя в огороде в капкан поймал, — сказала Люда.

— Это как понимать огород, — Игорь выпятил нижнюю губу более, чем обычно. — Феликс вообще весь лес понимает как собственный огород. Браконьер заядлый. Сам хищник, почище любой рыси.

— Да брось, — сказала Люда, — какой он хищник? Он лес чувствует, понимает. Он просто поэт.

— Знаем мы этих поэтов, — Игорь поднялся, вышел вон из летней кухни, скомандовал псу: — Сайда, поваляйся!

Сайда, видимо, повалялась.

— ...Ну-ка, плесени мне, Саша, чуток, — попросила Люда. — Игорь не позволяет, он меня все воспитывает. Он вообще всех готов воспитывать.

— Вон чашку-то подай, в ней незаметно будет... Ну, давай, пока хозяина нет.

Люда с Сашей чокнулись и выпили.

Тут пришел Игорь, Саша обратился к нему со своими идеями, которые всегда у него имелись, лишь бы было кому сказать:

— Вот ты говоришь, человек — царь природы и так далее... Царь-то царь, а надо с природой ему жить в мире... Особо царствовать над ней — еще неизвестно, как обернется...

— Я ему то же самое говорю, — вставила Люда, — а он меня ругает.

— Дак ругай не ругай, а никуда от этого не денешься, — продолжал Саша. — От местных людей вреда природе не будет. Мы если чего и возьмем от нее, дак по потребности. Мы — как кулики на болоте: нам без болота нашего нельзя, и болото без нас жизни лишится. Весной на болоте мы уток пролетных караулим. Убьем-то всего ничего, зато музыки этой наслушаемся и сами наговоримся всласть у костров. Бабы наши клюкву подснежную берут. Потом тресту жнем на корм скоту, летом морошка, рыба в озерах, в осень опять же клюква, гусь полетит. Городской человек будет два часа в очереди у ресторана ошиваться, пока его швейцар в дверь пустит, а нашего брата хлебом не корми, только дай ему болото помесить сапогами... Всякому свое... Теперь что же получается? В губу нам доступ закрыли. Ладно, хорошо, мы понимаем: об утках, об лещах заботятся... Теперь Сяргинские болота Сонгострой своим охотхозяйством объявил. Егерей поставил, нашего брата гоняют, как диверсантов каких. Нам-то, болотным людям, куда податься? В город, что ли, лыжи навострять? Это мы можем. Наш пяльинский мужик — как кошка: его кинь хоть с пятого этажа, он на лапки приземлится... А вот кто на нашем болоте жить станет?

— Местные, неместные — это не разговор, — сказал Игорь. — Это — понятия пережиточные, из феодального строя. Современный человек не принадлежит никакому месту.

— Это конечно, — согласился Александр Ефремович. — Но я тебе о другом толкую. Вот возьми у нас в Пялье Володя Ладьин — мужик здоровый, перед войной он на сейнере плавал на Балтике. В войну их судно немцы захватили, команду интернировали. Дак он из плену бежал, линию фронта перешел, воевал, брал Берлин. Потом опять же рыбачил на Балтике, дошел до старшего помощника капитана... И деньги зашибал хорошие, и квартиру имел в Усть-Нарве и все такое прочее... В общем, живи — не хочу... Так нет, он все бросил, вернулся к себе на болото, в Пялье. Рядовым рыбаком в бригаде, мережи трясет... Стало быть, что-то тут есть. Вот же лебедь — покантуется зиму на Каспии и все равно тянет в нашу тундру...

— Володя Ладьин — большой мастер в губе поживиться рыбкой, — сказал Игорь.

— Да это ладно, это дело второе. Я не о том... Вот до тебя тут жил егерь Сарычев. Хороший мужик. Простой, работящий. С ним можно было договориться. И огород он тут развел, понимал крестьянскую работу, хотя и из города. Вообще хозяйственный человек, основательный. И выпить был не дурак. И пьяным его не видели. Умный, толковый мужик. Видать, хотелось ему тут как следует окопаться. Не гастролер. Кроликов развел... И вот же — не вышло. То одна у него неурядица, то другая. Собака была у него, зверовая лайка — ее убили. Жена у него в городе оставалась, звал он ее, она приедет, поживет, да здесь ей не климат. Кролики его поедом съели, только успевал косой махать, траву им таскал... Старался мужик, не ленился. И ничего неё вышло. Уехал в город. Там у него, видать, корень глубоко пущенный...

— Он с охотинспекцией не ладил, — заметил Игорь.

— А ты что думаешь, Саша, — сказала, сощурясь, Люда, — и мы тут тоже не приживемся, что ли, ничего у нас не получится?

— Живите себе на здоровье, ваше дело молодоженское...

Еще поговорили о том и о сем. Вскоре Сашка уплыл. Пока был, звался Сашей и Александром Ефремовичем, как уплыл, то стал Сашкой. Сделалось тихо на Кундорожи. Ничего не осталось от сказанных слов. Только стрижи все выше, выше взмывали, не в силах достичь потолка. Да и не было потолка. Стрижиные голоса доносились из выси на одной дискантовой ноте, будто морзянка...

Иногда пролетали, свистя, шелестя крылами, чирки и кряковые селезни. Над губой играли на флейтах кроншнепы...

— Хорошо-то как, когда нет никого, — вслух подумала Люда.

Они сидели на крылечке дома с Игорем, с мужем.

— Стрижи высоко летают, — сказал Игорь, — это к вёдру.

День кончился, вечер продолжался, медленно тек; пора быть и ночи, Но рдела вода в губе и в реке. Не могли уснуть, успокоиться птицы, плюхали рыбы. Тарахтели вдали моторы: кто-то куда-то плыл. Ночь наступила уже, но не было мрака, потемок — ночь раннего лета на севере названа белой. Впрочем, белыми в этих ночах бывают разве что стены городских зданий. В городе белых ночей. Ночь над тихими водами, над камышовыми плавнями выдалась смутно-дымчатой, сизой, чуть лиловатой. В ней не было сна. Соловей попробовал горло в кусту над рекой. Проблеял где-то никому не видимый козодой...

Игорь приобнял Люду. Рука вначале мягко, грузно легла ей на плечи. Стала крепнуть, твердеть... Игорь поцеловал Люду. И утром, и днем они целовались, но это был главный, самый долгий, решительный поцелуй, без оглядки, — окончание дня, пришествие ночи...

— Пойдем, — сказал Игорь.

— Пойдем, — тихо, готовно откликнулась Люда.

Они легли на пол, на свежее хрусткое сено, которое Игорь косил, Люда сушила — для ложа. Сено Люда укрыла сперва одеялом, потом простыней. Окошко они отворили, соловей пел для них. Когда он умолк, Игорь включил транзистор. Музыка звучала здесь, над тихими водами, без помех. Молоды они были, Игорь и Люда, но не первой, исполненной жажды познания, робости и сомнений молодостью. Чего им нужно, знали они — вот этой любви; и любили не только друг друга, любили свою любовь, ее сладость и плоть. Весь день они жили под солнцем, среди луговых трав и цветов, трудились, купались в реке. Некая сила накапливалась, настаивалась в них; теперь они тратили ее, любя...

Когда же не стало ее, Игорю вдруг показалось, что все разомкнулось, исчезло. И что же? Что же еще?.. Эта изба, сено на полу и женщина, лежащая рядом, — откуда она, для чего? Игорю почудились те мужчины, что были рядом с ней, вот так же, в ночи. Все было уже. Все было... И миновало. И нет ничего... Игорь вдруг вспомнил о недописанной диссертации, ужаснулся: «Позор, позор... На месте захряс... Все она, она... Тоже мне пылкий любовник нашелся... Ученый муж...» Ему захотелось обидеть Люду. Он сквозь зубы сказал:

— Какой-то в тебе есть профессионализм...

Люда перестала дышать, затихла...

— Дурак ты... — Она заплакала.

Игорь взял раскладушку, ушел ночевать под открытое небо.

Утром они помирились. Ночью опять поссорились. И много у них было ночей, но чтоб заодно, нераздельно, чтоб слиться и позабыть о себе — такого больше не получалось. Словно кто-то стоял над их ложем, смотрел равнодушным, насмешливым взглядом: «Все это было уже, все было...»


Обычно свой отпуск в августе — сентябре Феликс Нимберг проводил на боровой охоте, уезжал на мотоцикле в Кыжню, Вондегу, жил нелелями в бараках бывших, брошенных лесоучастков, стрелял молодых петушков-косачей, свистел в манок, приманивал рябчиков по берегам лесных ручьев. Приглядывал, наблюдал, где бобры подпилили лесину, где мишка ходил, где рысь, где глухариные выводки. И сам он, как тетерев, кормился брусникой на вырубках, как мишка, лакомился малиной, жарил себе на ужин грибы — белых грибов полно в глухой корбе за Вяльнигой. В речках он ловил на удочку хариуса, форель. По вечерам сидел со свечой за столом в бараке, писал в тетрадку стихи: «Ничего мне на свете не надо. Я всю жизнь пройду налегке. Только двадцать четыре заряда. И краюха хлеба в мешке...»

Этим летом в отпуск Феликс отправился в необычное для себя место — на берег озера, по ту сторону губы, на мыс Еремин Камень. Там имелась построенная рыбаками избушка, часто в ней гостевала приезжая публика, ободрали избу, крылечко сожгли. На Кыжне и Вондеге Фелике с легкой душой оставлял свое имущество в лесных домах, уходил, куда нужно ему, — никто ничего не трогал, не брал. Здесь, у Еремина Камня, он не мог понадеяться на сохранность имущества; идучи в лес, нужно было все тащить с собой на горбу. Да и лес тут худой, только прибрежная грива, за нею сразу болото: дупелишки да бекасишки. Незавидное место, но если подняться на этот самый Еремин Камень, на поросший белым мохом и брусничником увал, если очень сощуриться, долго-долго смотреть, то можно увидеть в лиловой дымке, в солнечном мареве над зеленью тростников белый прямоугольник — шиферную крышу кундорожской базы. Музыка чудилась ему, как телефонный провод, доносила песню вода: «Ми-ла-я, ты услышь ме-ня...» Можно сесть в лодку и дуть прямиком через губу, за час будешь там...

Стола в избе не было, лавки тоже пошли на растопку. Окна Феликс затянул от комаров полиэтиленовой пленкой, пол вымыл, лежал по вечерам на еловых лапах, застеленных брезентом, свеча горела в изголовье. Стихи сочинял: «Между нами вода. Ты сидишь у окошка... Ничего, не беда, только грустно немножко. Свет погаснет в окне. Ночь большая настанет. Без тебя плохо мне; поболит — перестанет».

Летом Феликс сошелся поближе с Игорем-охотоведом. Такой вышел случай: с Игоря потребовали отчет о поголовье зверя и птицы на берегах губы. По своей педантической честности Игорь решился исполнить задание без туфты, без гадательных, округленных цифр. С фотоаппаратом и магнитофоном, с егерем Людой он отправился в экспедицию, дневал, ночевал на болоте, на радость мошкам и комарам. Игорь себя не щадил и помощника не шадил, но лоси все запропали куда-то, утиные выводки затаились в тресте, к ондатровым хаткам не подобраться по трясине.

Феликс в ту пору клеймил лес под делянку в береговой гриве. Повстречал звериных, птичьих бухгалтеров — Игоря и Люду, изъеденных комарами, несчастных. Он им помог. Он знал на губе все гнездовья, все лежки лосей на болоте. Эту книгу он начал читать мальчишкой, выучил назубок. Игорь вначале все проверял «визуально», но вскоре понял, что здешних болот ему не облазить, всех комаров своей кровушкой не напоить... Он доверился Феликсу, помощника своего, егеря Люду, отпустил с богом домой.

Люда украдкой взглянула тогда на Феликса, даже кивнула ему чуть-чуть, подмигнула — дескать, спасибо, милый, за избавление.

Феликс помог Игорю написать отчет. Он прижился, приобвык в доме Игоря, так же как пяльинский механик Сашка. Понял, что Игорь, при всем его гоноре и образованности, мужик бестолковый в лесных, озерных, хозяйственных делах, а прежде всего в делах житейских, человеческих. Отношения с пяльинскими рыбаками Игорь изрядно подпортил, и вовсе трудно бы ему пришлось жить особицей, с Людой на пару, если б не Сашка. Сашка ему помогал. Сашка взял на себя, что ли, обязанности посредника между охотоведом и пяльинским миром. И Феликс тоже стал помогать, убеждать рыбаков, что Игорь в общем-то парень простой, только малость переучился...

Рыбаки говорили Феликсу, чтобы он передал «птицееду» — так они величали Игоря: «птицеед», — что если будет акты в милицию подавать за ловлю рыбы на губе, то пусть на себя пеняет. Воды много, есть куда спрятать концы. До Игоря был Сарычев егерь, тот хоть сети в губе снимал, но кляузами не занимался. С тем можно было договориться. А так не пойдет.

Феликс передавал Игорю пожелания рыбаков, конечно, в смягченной форме.

Он понял также, что между Игорем и Людой царят не только любовь да союз, но есть и что-то другое. С внезапным ожесточением они кидались друг на друга по пустякам. Однажды Люда собиралась в Гумборицу по каким-то делам, покрасила губы и подчернила глаза.

Игорь сказал, не глядя ни на кого, в пространство:

— Птицы выряжаются в яркие перья только в брачный период. А у баб круглый год брачный период...

— Ты, Лубнин, приляг на спинку, — сказала Люда с такой ненавистью, что даже губы ее задергались. — Ты ведь у нас йог, полежи, отключись...

Феликс не любил раздоров, злобы между людьми. Он старался помирить Игоря с Людой; что-то ненастоящее и непрочное, вымученное было в их жизни, такой завидной, прекрасной снаружи, с фасада. «Хорошие люди, жалко. Пусть бы жили себе», — думал Феликс. Страстное волнение, которое он испытал, впервые увидев Люду, на бону, со щукой в руках, вроде бы и прошло, улеглось.

Феликс частенько бывал теперь с Людой вдвоем, то сеть похожали, то плавали по грибы — Феликс знал за губой одно такое местечко, — то жарили рыбу на летней кухне. Игорь смотрел на эту их дружбу с достойным индийского йога философическим спокойствием, ничуть не ревнуя. Даже не пел про синий троллейбус. Он целые дни пропадал на губе, караулил свой большой огород...

Однажды Люда сказала Феликсу, как она говорила мужу:

— Фелька, пойдем поплаваем.

Но плавать, купаться в холодной здешней воде Феликс не любил и не умел.

— У меня нет купального костюма, — улыбнулся Феликс, — дома забыл, на рояле...

— А зачем? — сказала Люда, как бы не понимая Фелькиной шутки, играя изжелта-зелеными своими кошачьими глазами. — Я вообще здесь не признаю никаких костюмов. Отойдем подальше друг от дружки. Ведь мы же люди свои...

— Да нет уж, иди одна плавай, — сказал Фелька, чувствуя, как подымается, бултыхается сердце.

— Только ты не подглядывай.

— Да не буду, — сказал Феликс, охрипнув, теряя голос.

Люда сбежала к реке, разделась. Феликс видел в окошко. Люда знала, что видит...

Она пришла, натянув платье на мокрое тело. От нее пахло речной водой, свежестью, тиной.

— Ну, ты не смотрел? — спросила она.

— Смотрел, — сказал Феликс.

— Фу, как не стыдно. Такой скромный мальчик, а за чужими женщинами подглядываешь.

И правда, мальчик. Ничего не мог понять Феликс в этой бабе. Играла она с ним. Но зачем? И что нужно делать ему? Феликс неловко обнял Люду, и вся она, вся потянулась к нему, будто ждала, приникла, сказала близко, в самые губы:

— Ну что ты? Ну что, дурачок?..

Она хотела, чтоб он ей ответил — что. А что? Дурачок дурачком. Феликс прижался к Людиным губам, губы раскрылись, смялись, жадные губы — чтобы любить, целовать. Кого целовать?

— Сумасшедший, — сказала Люда и откачнулась. — Задушишь меня. Жениться тебе пора. Такой жених пропадает.

— Уже пропал, — сказал Феликс. — Весь вышел.

— Бедняжка... Пропащий жених.

Так они разговаривали, будто не было ничего. Это Люде хотелось, чтоб не было. Но было же, было. Феликс думал, что надо решиться и все разрубить: или так, или так.

— Я, знаешь, однолюб, — сказал Феликс, — как лебедь...

— Весной лебеди пролетали, — сказала Люда, — какая-то сволочь стреляла по ним с Еремина Камня. Один лебедь упал. Мы с Игорем видели. Игорь помчался туда на лодке, но уж никого не застал. И вот, знаешь, все улетели, вся стая, а один отстал — кружился и плакал. Мы сами с Игорем наплакались, пока слушали его...

— Я покружу вокруг тебя, — сказал Феликс, — и тоже заплачу.

— Фелечка, миленький, не плачь, — сказала Люда, — а то и я плакать буду. Тут воды хватит без наших слез... Я к тебе привыкла. Ты мне как брат. Игорь меня убьет, если что-нибудь заподозрит. Он бешеный. В нем разные звери сидят: и медведь-сладкоежка, и заяц-трусишка. И тигр бенгальский... Мне трудно с ним... Да и со мной тоже не мед... Я сама не знаю, что завтра выкину... Я на Амуре родилась, в тайге выросла. Дальневосточница я, таежница. Потом меня забросило в Корсунь-Шевченковский, знаешь, Корсунь-Шевченковская битва?.. Потом в Ольховском егерем... Теперь вот здесь...

— А завтра где будешь, таежница?

— Здесь буду. А где же еще?

— Ну, ладно. Тогда можно жить.

Феликс уплыл и больше не заворачивал в Кундорожь, хотя, случалось, писал круги по воде, тарахтел мотором — по озеру, по губе, по каналу. Раз встретился с Игорем в лесхозе. Игорь спросил, чего он давно не показывается. Феликс ответил, что много работы: «Лесосеки отводим, клеймовка, визиры рубим. Некогда».


В августе он пошел в отпуск, сложил пожитки в лодку да и махнул на Еремин Камень. Охоты путной не было там, жить в лесу просто так, гулять, прохлаждаться Феликс не умел. Поэтическая его натура была также натурой практической, хозяйственной, домовитой. Феликс охотился впрок, промышлял. Охота служила ему подспорьем для жизни, приработком. На Еремином Камне он занялся рыбалкой, ставил в озере переметы. Но попадала только плотва, лещ брался плохо. И Феликс уплыл бы с Камня в более добычливые места, но все глядел в ту сторону, где Людин дом за губой, ждал чего-то, пел: «Ми-лая, ты услышь ме-ня...» Отпуск его пропадал без охоты и без рыбалки.

Однажды к Еремину Камню завернула с озера рыбацкая, пяльинская мотоёла. Феликс встретил ее, принял конец, привязал к березе. На берег спрыгнул бригадир Высоцкий, крепенький мужичок, в маленьких, хорошо промазанных дегтем кожаных сапогах, в серой, с расстегнутым воротом рубашке, в пиджаке, с малиновой от солнца шеей, в кепке с большим козырьком.

— Мы ставник похожаем, видим, — сказал Высоцкий, — кто-то живет на Камне. Надо узнать, кто таков. Сей год ставника не тронули, поучили дак... В прошлом году два героя насмелились попользоваться... Два «вихря» поставили на казанку, если что, дак, думали, уйдут... С перепугу, видно, ни один не завелся у них... Ребята их в мотоёлу втащили, отволохали да в озеро кинули прохладиться... Под ноябрьские уж праздники дело было... Сей год тихо, никто не сунулся... А мы глядим, дым над избой, печку топют... Кто таков?

Бригадир разговаривал, а бригада его на борту мотоёлы слушала.

Будки у всех здоровые, красные от солнца, ветра и от других причин. Плечам, рукам, шеям тесно в одежке. Феликс подумал о тех двоих злосчастных ворюгах, польстившихся на даровую рыбу в ставном неводе. Ничтожна была их пожива в сравнении с расплатой.

— Дак, а ты-то здесь чо? — спросил бригадир. — По делу или так, порыбачить?

— Переметы поставил, да не берет ни шиша, — скавал Феликс.

Рыбаки улыбнулись, сыто, лениво, сознавая несравненное свое превосходство над бедным рыбарем, который цепляет червяков на крючки, сутками ждет, когда клюнет плотица или ерш.

— С нами пойдем, — сказал шкипер мотоёлы Володя Ладьин, — мой брательник Паша сегодня тресту жнет в губе... Работа найдется — веревку ташшить...

Феликс припрятал в кусту свое имущество да и прыгнул в мотоёлу. За ним следом прыгнул пес его, Пыж. Феликс облачился в оранжевый, тяжелый, грохочущий, водонепроницаемый рыбачий костюм, тянул веревку. Похожали сети, кинутые посередине озера, в самых глубоких местах, где держатся в эту пору сиги. Опрятные, как веретена, серебристые, с маленькими ртами, сиги попадали негусто, но попадали. К вечеру их набралось на дне мотоёлы с центнер. Пяток сижков бригадир Высоцкий выдал Феликсу за труды и леща килограмма на два. Окуньков и плотиц — густеру, которую не считали за рыбу, Феликс всю обобрал, сгреб в мешок.

Возле избы он наладил коптильню: прикатил с берега ржавую железную бочку, вырубил в ней оба днища, проделал дыру для топки; врыл полую бочку в землю, внутри натянул проволочную сетку. Развел в коптильне огонь, когда накопилось довольно жару, подкинул в топку ольховых веток с листьями. Вычищенных, посоленных, смазанных постным маслом сижков и леща перевязал бечевкой, уложил на сетку. Сверху укрыл жаровню крышкой, пусть рыба томится в ольховом чаду. Окуней и плотиц он тоже вычистил, посолил, распер палочками, продел им в жабры бечеву и натянул ее меж двух осинок — пусть вялятся.

Дотемна Феликс сидел у коптильни, прорыл поддувало, поддерживал ровный, в меру, жар, а главное — нещипкий, духмяный ольховый дым. Рыба нарумянилась, у сижков полопалась кожа, они сомлели в собственном соку. Одного сига горячего копчения Феликс съел, сиговая белая плоть без костей растаяла во рту; Феликс облизал пальцы. Подумал, что надо поехать на Кундорожь, угостить Люду с Игорем. Так он подумал: «Люду с Игорем». Отдельно о Люде он сегодня не вспоминал, не пел у воды цыганскую песню: «Ты услышь меня...»

Феликс быстро, легко заснул, довольный прожитым днем, с надеждой, что завтра опять пойдет в озеро с рыбаками и день трудов вознаградится прибытком. Завтра рыбаки похожают незод, в нем, должно быть, полно судаков и, конечно, попала лососка, форель. Густеры вообще завались... Засыпая, Феликс думал, что рыбакам выгодно брать его с собой: работает он не хуже любого, пая ему не нужно платить, а пять рыбин — это ничто для бригады. К тому же рыбаки — молчаливый народ, языки у них толстые, неповоротливые. Феликс, как жаворонок, заливался день-деньской. Рыбакам это любо, развесили уши...

Назавтра Феликс ждал мотоёлу, она еше шла каналом, а он уже слышал ее дизель. Но мотоёла не повернула к Еремину Камею, только пущенная ею волна пошлепала в берег. Феликс сказал себе: «Хватит. Завтра подамся на Вондегу». Он спрятал в кусту имущество, копченых сигов и леща, окушков и плотин оставил висеть — бог с ними. Свистнул Пыжа. Пошел на болото. Вернулся за полдень с двумя молоденькими чернышами, со связкой дупелей и бекасов, с кряквой и чирком.

Спустился к озеру, разделся, зашел по щиколотку в воду, мылся, брызгался, фыркал. Вдруг возникла на озере белая лодка, промчалась в ту сторону, куда шла утром мотоёла, — к ставным неводам. Лодку Феликс узнал, это главного лесничего лодка. Главный лесничий сидел за рулем, и кто-то еще был в лодке, в белой фуражке...

Феликс опять натянул сапоги, поплыл посмотреть переметы. Больше суток он их не смотрел. Едва взялся за шнур, как почувствовал тягу, биение сильной рыбы. Сердце закултыхало в нем, предчувствуя охоту, добычу. Когда тащил с рыбаками веревку из озера, сеть, — этого не было ничего, только работа... Феликс поводил сначала одного большого окуня, поигрался с ним, потом второго. Поддел сачком. Полюбовался, порадовался. И еще кто-то дергал за шнур, упирался. Проблеснул в воде медный бок леща. Лещ плюхнул в лодку, часто задышал жабрами, натужился, прянул вверх, затих. Феликс тоже часто дышал, готов был прыгнуть от радости. Подумал: «Пускай они там свои центнеры берут. Не наше дело артелью веревку тащить...»

В избе валялся с незапамятных пор большой ржавый чугун. Феликс надраил его. Разделал рыбу. Начистил картошки, луку. Развел огонь на улице под таганом. Поставил вариться уху. Сидеть просто так не терпелось ему, не моглось. Он взял топор, нарубил березовых жердей, обтесал их, забил в землю ивовые рогатули, соорудил без гвоздя стол, две скамьи. Ждал гостей Феликс Нимберг, знал, что гости прибудут, чуял. И самый средь них долгожданный, самый нужный ему человек — в белой фуражке...

Уха сварилась, Феликс поставил вариться картошку, принес на стол копченых сигов. Что еще сделать? Достал из мешка поллитровку, отнес ее на болото, сунул в булькающий родничок.

Скоро возникла в сиреневой, синей озерной дымка белая лодка, мигом примчалась, высоко неся нос, прошуршала днищем по песчаному берегу. Феликс принял швартовы, привязал лодку к березе. Подал руку пассажиру в белой фуражке, Люда спрыгнула к нему, на Еремин Камень. С чемоданчиком-магнитофоном в руке.

Была она вся новая, с нарисованными черно-зелеными глазами, с обведенными карандашом губами, в джинсах, перепоясанных широким ремнем с медной пряжкой, в тоненьком свитере. Люда сказала:

— Ой, как здесь хорошо у тебя. Ты что же, совсем здесь один? Вот благодать-то.

Сошел на берег главный лесничий, в лесническом мундире, в фуражке с дубовыми листьями на кокарде, Перевалил за борт свое маленькое, крепенькое тело бригадир Высоцкий. Снял кепку и обнаружил совершенно лысую, круглую маковку. От кепки остался розовый обод, ниже обода росли волосы, а выше нет. Бригадир держал в руках котел, из него торчал хвост лосося. Он сказал:

— Сейчас уху заделаем, нашу, рыбацкую.

— Уха уж готова, — сказал Феликс.

Высоцкий взглянул в чугун, сложил губы в усмешку, причмокнул:

— Это, по-нашему, не уха, это — пол-ухи…

Он быстро разделал свою красную рыбу, поместил ее в чугун с Феликсовой ухой, расшуровал огонь под таганом. Новая, двойная уха, с красной рыбицей, вскорости закипела. Феликс предложил пока выпить, под копченого сига. Все согласились. Главный лесничий принес бутылки, но Феликс сбегал за своей, запотевшей в студеном ключе, и все хвалили его:

— Вот устроился парень. Вот житуха ему...

Принялись разливать, и, как всегда бывает, не хватило посуды, но все устроилось: бригадиру дали консервную банку, в которой хранилась соль, главному лесничему и Феликсу — по кружке, а Люде — стакан. Озеро чуть плескалось, взблескивало на солнце, ровно, просторно дышало всей грудью. Пахло рыбой, водой, хвоей, грибами, спелой, повядшей болотной травой — кухней осенней.

— За грибами надо было сбегать, — сказал Феликс, — белых-то нет, обабков да моховиков полно, можно бы нажарить.

— Обабки не хуже, а может, еще и получше белых, — сказал Высоцкий, опорожнивший свою банку. — Обабок солить можно — это раз, супешник из него получается наваристый, сушить можно, жарить. У моей хозяйки обабок — это первое дело...

— Да ну, зачем еще грибы? — сказала Люда. — И так стол ломится от яств. — Она по-мужски хватила полстакана водки. Главный лесничий ее угостил сигаретой «Опал». Люда сладко курила, глотала дым, часто стряхивала пальчиком пепел. Все на нее смотрели — трое мужчин — и как могли услужали. Феликс принес ей воды из ключа, чтобы водку запить, главный лесничий чиркал спичками, зажигал сигареты. Первой Люде Высоцкий подал миску с ухой. Уха загустела. Красная рыбина разварилась, заполнила весь чугун до краев. Люде только и дали миску, мужчины хлебали из чугуна деревянными ложками. Глаза у них масленели, языки развязывались мало-помалу.

Мужчины рассказывали случаи, эпизоды из жизни. Бригадир рассказал, как поймали большую рыбу — на двадцать один килограмм. Главный лесничий — как ехал на «Москвиче», на собственном «Москвиче», за рулем и доехал до самого Петрозаводска. Феликс Нимберг, всегдашний завзятый рассказчик, звонок, помалкивал в этот раз. Лицо его выделялось среди других лиц в застолье — сиянием, веселой, подвижной игрою света, будто солнечный зайчик на нем, будто кто-то сидит с зеркальцем на сосне и пускает, пускает солнечный зайчик в лицо. Луч преломляется тут и тянется дальше, к Люде, тревожит, щекочет ее лицо.

— Ух, жарко стало от твоей ухи, — сказала Люда, улыбаясь Феликсу.

— Дак уха-то не моя, вон его, — отвечал Феликс скорым своим, приветно журчащим говорком.

— Все равно в ухе основа твоя. И сиг у тебя — просто пальчики оближешь. Игорь меня ругает, что у нас стол однообразный. Он хочет, чтобы, как в лучших домах, ему дупелей подавали под белым соусом. А я не люблю со стряпней возиться...

Они смотрели друг на дружку, Феликс и Люда, щурились от невидимого другим света. Прилетела сорока, раскачивалась на рябиновой ветке, вместе с пунцовеющими гроздьями ягод, трещала, предвидя свой, сорочий пир возле пира людского. Прилетела сойка и тоже заявила о себе, о своей доле в пиру — нахальным, скрипучим криком.

— ...А я иду по Кундорожи, — сказал главный лесничий, поигрывая глазами, — гляжу, на берегу Люда стоит одна, как сирота казанская. Дай-ка, думаю, подверну, не случилось ли что...

— Игорь уехал в город отчет сдавать, а я в окошко вижу, казанка идет, думала, может, он, вышла встретить... — Люда посмотрела на Феликса, так, невзначай. — Он вообще-то дня на три вчера утром уехал...

Феликс запомнил: осталось два дня, полтора теперь уж...

Люда включила магнитофон, он стоял на столе, среди еще несъеденных рыб и рыбьих оглодков. Сличенко запел: «Ми-ла-я, ты услышь ме-ня...»

— Мне, когда тихо, слышно, — сказал Феликс, — как он у тебя поет. Это когда вон они идут невод похожать — нашумят, навоняют на всю губу. А вечером тихо. Я послушаю, послушаю и сам петь начинаю...

— Мне тоже слышно, — сказала Люда и посмотрела на бригадира и на лесничего с каким-то вызовом.

— Для кого поешь, тот и слышит, — сказал бригадир. Лицо его, плечи, руки сделались пьяными, разболтались. Не потому, что запьянел он больше других, а потому, что позволил себе запьянеть. Для того и пил, чтобы стать пьяным. Иначе пить для чего?

— Телепатия... — сказал со значением главный лесничий.

Опять приложились, допили, доели. Пир кончился вдруг. Так много, казалось, всего, так лакомо, вкусно, так долго можно сидеть, тешить себя чревоугодием, сладострастием пира. И нет ничего. Нетерпеливо, сердит кричали сорока и сойка. Наступало их время.

— Ой, до чего же я пьяная, — сказала Люда, прижимая к щекам тыльной стороной ладошки. — Как я по озеру-то поплыву? Хорошо, еще ветра нет, не качает.

— А чего тебе плыть? — сказал бригадир. — Дети у тебя не плачут. Изба вон у Феликса большая. Мужик он смирный. Ты девка смелая, медведей не боишься, не то что нашего брата. Живи, отдыхай.

— Я-то не боюсь, — сказала Люда. — Только мне нельзя. Я женщина замужняя.

— Мы по Кундорожи пойдем, твоему мужу посигналим, что баба в надежном месте находится, — сказал бригадир.

— Можно найти и получше местечко, — опять играл глазами, кокетничал главный лесничий, оглядывал Люду как бы с высоты и в то же время искательно, с некоей тайной надеждой. — На Шондиге, на Кыжне у нас, как в Швейцарии: горы, в речках форель... Будет желание — можно съездить... Машина на ходу...

— Я бы с удовольствием, — отвечала Люда.

Феликс слушал этот послеобеденный разговор, не участвуя в нем. На лице его все светился, подрагивал кем-то пущенный солнечный зайчик. Как сорока, как сойка, он ждал, когда схлынут ненужные ему теперь гости с их двусмысленным разговором, и начнется тогда его, главный пир. Ни хмеля не чувствовал он в голове, ни сытости в теле, нетерпеливое ожидание счастья и вера в его непременность владели Феликсом. Он почти не смотрел на Люду, но стоило обратить к ней глаза, как тотчас она отвечала ему, и что-то вспыхивало тогла, слепило.

— Дай-ка я хоть посуду помою, — сказала Люда. — Ты где ее моешь?

— Да вон в озере сполосну — и ладно, — радостно откликнулся Феликс. — Пойдешь мыть — о́куни, как поросята, сбегаются, чуть за пальцы не хватают...

Люда собрала со стола и пошла, запинаясь, вниз по тропе. Феликс добрал, что осталось, и пошел за ней следом. Бригадир и главный лесничий смотрели на них, пока они скрылись за камнем, за сосняком.

Когда они остались вдвоем на узком галечном забереге, Люда поворотилась к Феликсу, он обнял ее, миски и кружки брякнули оземь, те, что были в руках у Люды. Свои Феликс поставил на гальку без звука, отстранился на мгновенье от Люды — и сразу вернулся, приник, целовал без роздыху, долго. Он не чуял земли под собой, он любил, и любовь подымала его, туманила голову не горьким похмельем, а сладостным хмелем, желанием, силой своей. Люда тоже любила его. Руки, губы, тело ее говорили ему о любви, обещали любовь...

Люда села на камень, закрыла глаза, раскачивалась, приговаривала:

— Ой, я совсем, совсем окосела...

И Феликс опять не знал, что поделать ему со своей любовью. Он ополоснул кружки и миски в холодной озерной воде и сам поостыл, совладал с собою. Его подвижная, привычная к непрестанному действию натура не могла больше мириться с неопределенностью. Он сказал Люде, без искательства и робости, как о решенном, о непременном деле:

— Я к тебе сегодня приду.

Люда не удивилась, словно знала, что так и будет. Она только сказала:

— Как бы Игорь не заявился.

— Он на своей лодке? — спросил Феликс.

— Нет, Сашка его в Гумборицу отвез.

— Разве что засветло, — сказал Фелинкс. — В потемках навряд ли кто из гумборицких на Кундорожь пойдет. Пяльинские — те и вообще не ходят...

Так говорили они, вполголоса, в укромном месте, у самой воды, за поросшим соснами большим камнем.

— ...Не знаю, — сомневалась, мучилась Люда. — Он может и берегом прибежать. — Она говорила о муже своем, как с ночной опасности, о враге.

— Последний пароходик из Вальниги на Гумборицу идет в шесть часов, — прикидывал Феликс. — В Гумборице он в четверть восьмого... К десяти так и так можно добраться... Ты часов в одиннадцать дай мне знать...

— А как я дам знать?

— Выдь на берег и позови меня, — улыбнулся Фелике. — Я услышу.

— Я лучше знаешь что сделаю? Я фонарь возьму «летучую мышь» и на берегу повешу, там столб есть... В одиннадцать, да?

— А хоть когда, — сказал Феликс, — я за тобой круглосуточное наблюдение веду.


Казанка главного лесничего умчалась. Феликс снял, смотал переметы. Прибрался в избе, вымел пол новым березовым веником. Наколол высушенных под плитой дров, сложил их у топки. Насыпал в миску соли, поставил ее на плиту. Тут же поместил спички, остатки круп, чай и сахар. Все это делал он не потому, что надо было ему исполнить рыбацкий, охотницкий, страннический обычай, закон: позаботиться об идущем следом собрате. Он знал, назавтра сюда может явиться гуляка-турист и спалить весь дом. Но все-таки Феликс оставил спичек и наготовил дровец, хотя бы и для туриста. Так нравилось ему, так хотелось.

Свое имущество он уложил в лодку, поковырялся в моторе, но времени все равно еще оставалось много до одиннадцати часов. Что-то сломалось в моторе, движущем время, время еле ползло. Солнце зависло над озером, Феликс глядел на него, мерил глазом, сколько еще осталось ему до воды. Но тут принесло низом лиловато-багровую тучу, задернуло солнце, оно исчезло как мера времени, дня и ночи, света и тьмы.

Приплыли два мужика из Сонгостроя, интересовались не той рыбой, которая ловится на крючок, на дорожку, на перемет, а той, что в рыбацких мережах, в сетях, в ставных неводах.

Феликс сказал мужикам:

— Не советую вам, ребята, соваться туда. В прошлом году двое сунулись, дак рыбачки́ их прихватили. Рыбачки́ сильно не любят, когда у них сети щупают.

— А ты что, сам из ихней артели, за сторожа тут? — осведомились мужики.

— Да нет, — сказал Феликс, — я не из артели, я сам от себя.

Мужики не поверили ему и уплыли куда-то, искать в большом озере своего фарта.

Оставаться дольше на берегу, на Еремином Камне, Феликс не мог. Страстное волнение охватывало его, а ночь все не наступала. Пыжа он привязал в избе. Обиженный пес выл, плакал, стонал. С собою взять его Феликс не решился, не зная, что ждет его за губой, зажжется ли там фонарик в назначенный час. Он столкнул с берега лодку, прыгнул в нее, пустил мотор и поплыл. Сразу ветер задул, посвежело, брызги омыли, охолонули лицо. Феликс направил лодку в устье губы, плыл вверх по реке, по фарватеру. Когда зажглись фонари на бакенах и смазались контуры берегов, он заглушил мотор. Лодка еще пробежала немного, прошелестела, потом ее стало сносить, поворачивать. Река подхватила лодку, Феликс помогал веслом. Не слышимая никем, лодка плыла по заревому плесу. В траве у берега плюхали щуки. Прошлепала самоходка, неся копну света.

Феликс смотрел на часы и погонял лодку веслом, налегал. В губе он свернул с фарватера в заросль тресты, еще приналег. Идти под мотором он не хотел: слышно в Пялье. Греб стоя. Так шибко гнал большую тяжелую лодку, что подымалась волна, шуршала треста, с заполошным кряком слетали утки.

Он правил на чуть брезживший впереди, отраженный водой отсвет кундорожской базы. На базе горел огонь — для кого, что он значил? Ближе к берегу Феликс бросил весло, взял пропешку — еловый шест. Когда совсем стало мелко, подтянул голенища, шагнул за борт, побрел осторожно, без шуму ступая по не слишком вязкому торфяному дну.

Взойдя на берег, сел в Игореву лодку — на этой лодке они первый раз похожали с Людой вон там, нод берегом, сеть. Базы с губы не видать, ее заслонили ивы, березы, ольха. Феликс сидел, как ночная птица, нахохлясь, не шевелился. Слушал. Ближе, громче всего ему слышалось собственное сердце, стучало, ломилось в ребра. И в горле похрипывало, свистело дыхание, Феликс хотел унять сердце, остыть, но не мог. Ему чудились голоса, лай собачий, смех, стук мотора. Он порывался встать и уплыть. Делалось стыдно ему, нехорошо, что он, как вор, собрался похожать в ночи чужой невод. Могут за это его и прибить. Феликс смотрел на часы, дело уже шло к полночи...

Как вдруг кто-то прибежал к нему, хлюпая по болоту, по мокрой траве. Феликс мгновенно обернулся на этот звук, увидел собаку, лохматую, с белой грудью лайку Сайду. Сайда смотрела на него без малейшей опаски, с приветом, как на знакомца, на друга. Вильнула хвостом.

Низко в кустах, на тропе завиднелся, задвигался фонарь. Сайда коротко тявкнула, позвала, сообщила: «Вот я здесь. Все в порядке, сюда!» Люда вышла на берег. Лица ее свет не достигал, блестели мокрые голенища резиновых сапог. Феликс встал ей навстречу. Она вскинула фонарь, защищаясь. Феликс сказал:

— Это я. Я уже тут.

Люда опустила фонарь на траву:

— О, господи. Так и помереть можно со страху. Ты давно ждешь? Я не могла раньше. Никак от мужиков не отвязаться было.

— Какие мужики-то? — спросил Феликс.

— Все те же самые, лесничий да бригадир.

Феликс не понял сразу — какой лесничий, какой бригадир? И спрашивать не хотелось ему. Он долго-долго плыл на лодке к своей любимой, в ночи, по озеру, по реке, по заводи средь камышей. Если надо, еще бы поплыл — и без мотора, без весла, без пропешки достиг бы желанного берега. Он думал, что Люда ждет его одна-одинешенька у края пустынных вод, засветила фонарь... Он забыл, что еще есть на свете лесничие, бригадиры. Про Игоря он тоже забыл...

— Пойдем, — сказала Люда. — Лодка-то где твоя?

— А я так, без лодки, как Христос пришел по воде.

— Ну, молодец, — сказала Люда, — пойдем.

Люда пошла с фонарем впереди, в сапогах с поднятыми голенищами, в кургузом ватнике, походила она на мужика. И походка была у нее мужичья. Феликсу вдруг показалось, что это не тот человек его встретил, к которому он плыл, — чужой. Куда он приплыл, для чего? Люда остановилась, обернулась к нему, подалась навстречу. Феликс поцеловал ее, долго не отрывался, пока удостоверился: приплыл, куда нужно ему. Краем глаза он видел Сайду: в фонарном свете блестел собачий внимательный, понимающий глаз. Сайда сбежала с тропинки, укромно села под куст, наблюдала…


Феликс вышел из дому на берег, когда проснулся туман под рекой, полетел, вспугнутый неведомо каким дуновением. Мокро всюду: в воздухе, на земле. Люда куталась в ватник и отводила глаза.

— Ты можешь ко мне прийти, — сказал Феликс. — Совсем прийти. Я буду тебя всегда ждать... Так просто у нас не выйдет...

— Игорь, если узнает, меня убьет, — сказала Люда. — И над собой что-нибудь сделает...

Туман полетел над водой еще шибче, в испуге, в смятении... Они обнялись на прощанье. Сайда пришла посмотреть. Она провожала Феликса, глядела, как он бредет по воде, достает из тресты свою лодку.

Губу Феликс прошел на весле, на пропешке. На реке тишину уже распороли моторы рыбацких лодок. Выше тумана проплыл трехпалубный белый, рейсом до Ярославля или до Астрахани, пароход. Феликс сплавился немножко по течению и завел мотор. Сразу сделалось ему лучше, уверенней: шесть лошадиных моторных сил повиновались ему — плыви куда хочешь, на все четыре стороны. Он повернул к Еремину Камню, вышел на берег, отвязал Пыжа. Тот не выказал радости, настолько измучился за ночь, перегорел. Взглянул с укоризной на хозяина, сразу забрался в лодку, улегся в носу, уши его, шкуру подергивало нервным тиком.

Феликс развел огонь под таганом, напился чаю. Когда показалась на озере мотоёла рыбацкой артели, он пошел ей навстречу, помахал рукой бригадиру Высоцкому. Тот стоял у штурвала, чуть поднял руку и опустил. Что-то сказал рыбакам. Те посмотрели на Феликса. На лицах, хмурых спросонья, не отразилось каких-либо чувств.

Феликс думал, что о ночной его одиссее неведомо никому. И все же в замкнутых, утренних, сизых рыбацких лицах, в нелюдимой позе бригадира Высоцкого померещилось ему осуждение, что ли. Когда он шел по каналу, Пяльем, полоскавшие на плотах белье бабы разгибали спины — взглянуть на него. И тоже, казалось ему, что-то знали они, не прощали. У входа в Кундорожь, на излуке канала, попался навстречу буксир с длинной гонкой леса. Буксир прижимался тут к левому берегу. Проскочить Феликс не успел. Концевая сплотка в гонке упиралась в другой берег, чертила по нему. Волей-неволей пришлось поворачивать в Кундорожь, переждать. На дом, где был этой ночью, Феликс старался даже и не глядеть. Медленно, нескончаемо долго ползла мимо гонка. Проволоклась-таки. Феликс вышел в канал и сразу увидел лодку, идущую сверху из Гумборицы. В носу ее сидел Игорь Лубнин, охотовед, птицевед, рыбовед, последователь индийских йогов, без пяти минут или, скажем для верности, без десяти минут кандидат наук, молодожен. Был он широк в плечах, лицом бел, в блестящей синей куртке с «молниями». Его непокрытые, густые, вьющиеся, русые волосы развевались на встречном ветру, летели. На руле у мотора, нахохлившись, втянув голову в плечи, как серая крачка, примостился Сашка Бугров, механик Пяльинского лесоучастка. Во рту у него, раздуваемая ветром, искрила папироса. Лодка шла правым берегом. Феликсу не хотелось встречаться глазами с охотоведом, но некуда было податься. Не приготовился Феликс, не ждал этой встречи. Судорожная ухмылка перекосила его лицо. Он внутренне замер, аршин проглотил. Притвориться, роль сыграть Феликс не умел. Да и какую роль нужно было ему играть? Игорь каменно твердо сидел и смотрел тяжело, ничто в нем не шевельнулось. Он не поздоровался с Феликсом, Феликс тоже не смог поздороваться с ним. Сашка махнул рукой, что-то крикнул, за двумя моторами не слыхать.

Если бы мог, Феликс прибавил бы скорость. Но у мотора не было силы. Лодки поравнялись и разминулись. Феликс поплыл дальше, и судорога души, лица все не отпускала, не ослабевала. Стыдно, гадко было ему.

Зло возникло из счастья, после самой лучшей, самой сладкой, самой главной в жизни Феликса ночи, оно родилось из его любви. Феликс думал об Игоре и ужасался той муке, какая ждала теперь Игоря. Ему мерещилось Игорево остановившееся, будто от нестерпимой боли, лицо. О Люде Феликс не думал сейчас. То есть думал, конечно, он думал о ней всегда. Но Люда — для счастья, для радости, для любви. Ее не могут коснуться ни зло, ни беда, ни вина...

Феликс пробовал взять всю вину на себя: «Не надо было мне лезть. Отступиться... Пусть бы жили себе...» Он вспоминал, как, с чего началось, как шел на весле, на пропешке — через губу, как в потемках сидел на берегу, обмирая от отчаяния и надежды, как появился в кустах, прикатился к нему ком света... Как жарко Люда шептала ему, в самые губы: «Никогда, никогда еще не было так хорошо... Никогда...» Феликс строго себя судил, но память, живая, телесная память минувшей ночи, давала ему оправдание. Он спрашивал у себя: «Если б не было ничего, если б опять все сначала, поплыл бы через губу?» — и отвечал: «Да, поплыл...»

Почему, как Игорь прознал о случившихся в его доме ночных делах — об этом Феликс не думал. Ночью он позабыл про Игоря, а когда утром увидел его, то сразу и выдал себя. Был уверен, что выдал. И Люда выдаст. Как скрыть-то? Как обмануть? И зачем обманывать?

Гумборицкие собаки скатывались по лесенкам к воде, лаяли на Пыжа, опять забирались наверх, бежали до следующей лесенки, рушились вниз, заливались. В гумборицкой чайной Феликс взял котлету, но есть ее не смог. С жадностью выпил стакан горячего крепкого чая. В чайной сидели капитаны, помощники капитанов, механики, боцманы буксиров и самоходок — все в белых нейлоновых рубашках, при галстуках, с золотом на рукавах, как моряки больших плаваний. Котлету Феликс отдал Пыжу, тот долго брезгливо ее мусолил, будто это кость, мосталыга.

Накрапывал дождь. Вскоре он разошелся. Феликс с Пыжом промокли, продрогли, пока по Вяльниге плыли. Дома мать поила Феликса чаем с малиновым вареньем. Он забрался под одеяло, не мог согреться, озноб его бил. Отец принес маленькую, потчевал пуншем. Но и это не помогало. Ночью Феликс не спал, все слушал, чудились ему шаги, голоса. Он ждал, что Люда приедет к нему, прибежит. Укорял себя тем, что не остался, не привез Люду с собой. Каково ей там с нелюбимым и страшным в своей ревности человеком?

Ночь кончилась. Люда не прибежала. Утром Феликс ходил на пристань встречать пароходик из Гумборицы. Люды не было на нем. Феликс поднялся к мосту, откуда виднелась Вяльнига — до излуки, до села Кондрашкина, с похилившейся церковкой над ним. Вяльнигу прохватило мозглой стужей, туманом, дождем. Феликс вглядывался в каждую лодку, идущую снизу. Люды не было в них. С дневным пароходом прибыл рыбак из бригады Высоцкого. Феликс спросил у него:

— Ты на Кундорожи вчера был?

— С озера идешь — Кундорожь не минуешь, — сказал рыбак. — Вчера невода похожали...

— Ну, как там, тихо?

— Выпили малость, дак Пашка Ладьин песни пел. А так ничо, тихо, — сказал рыбак.

С вечерним пароходом Люда тоже не приплыла, по берегу не прибежала, в лодке ее никто не привез.

У Феликса оставалась еще неделя отпуска. Назавтра он собрал котомку, повесил за спину ружье, привязал к багажнику мотоцикла корзину. Пыж сам прыгнул в корзину, покрутился и лег. В Островенском Феликс оставил мотоцикл у лесника, переплыл Вяльнигу и углубился в корбу — глухие леса, не слыхавшие пока что визга моторной пилы и рева трелевочного трактора. В лесах этих белые грибы доживали до старости, помирали дряхлыми дедами. С елей свисали бороды лишайников. На квартальных просеках рдели рясные гроздья брусники. Грохоча крыльями, с ягодных кочек слетали глухари.

За неделю Феликс оброс белесой щетиной, пропитался костерным дымом, запахом хвои, грибов. Однажды вечером у костра он написал в своей тетрадке: «Все, что было, то было. Все, что сбудется, будет. Лед меня не согреет, жар меня не остудит». Он успокоился, освежился, как пишут в книгах, нравственно обновился в лесу. Пошел работать — и тоже в лесу. Директор лесхоза послал его на делянку — грузить хлысты на машины. Феликс эту работу не мог терпеть, но теперь согласился. Она утомляла, выматывала — и ладно, и хорошо.

Совесть больше не донимала Феликса, дух его уравновесился, вошел в согласие с телом. Никаких вестей с Кундорожи не поступало, словно жизнь там остановилась тем утром, кончилась, развеялась, как сновидение. Феликсу казалось, что и не было ничего, пригрезилось это: дом на берегу тихих вод и женщина шепчет: «Милый, так не было никогда, никогда...» Днем казалось, а ночами женщина приходила к нему, он протягивал руки и чувствовал ее плоть, желанную, жаркую... Феликс метался на холостяцкой постели и думал, что жить без Люды ему нельзя, а днем, в осенней прохладе и ясности, в тяжких трудах трезвость сознания брала верх над томлением духа и тела: «Если что-нибудь было, то сама ведь тоже она должна хоть какой-нибудь сделать шаг, знак подать... Все, что было, то было. Все, что сбудется, будет. Лед меня не согреет, жар меня не остудит...»

Между тем полетел с севера гусь, потянула морская черная утка. Однажды под воскресенье Феликс погрузил в лодку канистру бензина и отправился вниз по Вяльниге — в озеро. Идучи мимо Кундорожи, поглядел на Людин дом — дом стоял как всегда. Феликс пересек губу, речной фарватер, вошел в Лисью протоку — тут у самой воды мышковала лиса. Феликс вскинул ружье и выстрелил в воду. Лиса с испугу прыгнула, взвилась в воздух всполохом пламени. Феликс всю ее — рыжую, золотую, оранжевую, багряную, с подпалинками — увидел на фоне синего неба и обрадовался такой нечаянной встрече, такой красоте. Никто этого никогда не видел и не увидит...

Радость, удача сопутствовали ему весь день. День солнечный выдался, теплый. На заболоченной старице он подстрелил двух гусей, и утка сама шла под выстрел...

Доверясь своей удаче, своему лучезарному настроению, безмятежной ясности и покою осеннего дня, Феликс направил лодку в Кундорожь, загодя улыбаясь, неся в руке серого гуся, назначенного в подарок.

Игорь, по своему обыкновению, ковырялся в моторе. Он поздоровался с Феликсом со свойственной ему величавой небрежностью, не выразив удивления, радости, дружелюбия, неприязни или других каких-либо чувств. Он поздоровался и опять углубился в мотор. Феликс сказал:

— Я вон двух гусей взял, дуплетом бил, двое и выпали из стаи. Мне-то одного хватит. Дай, думаю, завезу на Кундорожь, тут второго и сварим... — Он положил гуся наземь, невдалеке от Игоревых ног.

Игорь на гуся не посмотрел, а взглянул как-то странно на Феликса и сказал:

— Бойтесь данайцев, дары приносящих... — Потом он еще ковырялся в моторе, молчал. Наконец промямлил, выпятив нижнюю губу: — Сбегай в Пялье за поллитрой. Денег могу дать.

— Зачем, — сказал Феликс, — найдется.

Он спустился к лодке; пока шел до Пялья, запас его добрых чувств иссяк. Люда не вышла из дому, хотя не видеть его, не знать, что он прибыл, она не могла. «Может, куда уехала?» Феликсу не хотелось возвращаться на Кундорожь, не хотелось ему пить с Игорем водку. Но теперь он не волен распорядиться собой. Несвободу почувствовал Феликс, какую-то связанность, затосковал: «Вообще не надо было туда заходить».

...На Кундорожи никто не встретил его, никто не вышел из дому. Феликс постучал сапогами о порог. Игорь сидел за столом, покручивал транзистор. Люда стояла за плитой, в углу на газете высилась грудка гусиных перьев и пуха.

— Давненько что-то тебя не видать, — сказала Люда, глядя мимо Феликса, вскользь.

Игорь поймал какую-то громкую музыку, джаз, — и ушел с транзистором в комнату.

Феликс присел у кухонного стола. Люда не оборачивалась к нему, занималась стряпней. Она сказала:

— Была бы капуста, гуся бы с капустой стушить. Ладно еще лавровый лист да перец нашелся. Мы с Игорем последнее время совсем никуда не ездим. Запасы все истощились...

— Гусь жирный, осенний, — сказал Феликс. — Ничего к нему и не надо. Свой сок даст... — Он посидел еще, не зная, что говорить, и поднялся: — Пойду дровец принесу.

Напиленных чурок всегда довольно валялось у Игоря на дворе. Пилить дрова Игорь любил мотором, а колоть не любил. Феликс натешился вволю, намахался колуном, успокоил себя этой привычной работой. Люда позвала:

— Иди, уварился твой гусь.

Уже смеркалось, и Феликс подумал, что самое лучшее — это сесть бы в лодку, бог с ним и с гусем, и с Игорем... Но что-то мешало ему распорядиться собой, некая неволя, обязанность довлела над ним.

Игорь пошел во двор, завел движок. Люда молчала, и Феликс молчал. Водка не помогла им. Феликс делал попытки заговорить с обычным своим рыбацким, охотницким воодушевлением, но Игорь будто не слышал его, а Люда норовила уйти из-за стола к плите.

— ...А я тот раз иду с Еремина Камня домой, — сыпал скорым своим говорком Феликс, — аккурат против Кундорожи гонка навстречу. Буксир к самому левому берегу прижался, а хвост по правому волочится. Мне куда податься? Я — шмыг в Кундорожь, еле успел...

На дворе надсадно, с хрипом стучал, задыхался движок. Лампочка над столом то разгоралась, то угасала.

— Пса-то зачем одного оставляешь на ночь на Еремином Камне? — Игорь в упор посмотрел на Феликса. Нижняя губа его задрожала. — Человека можно обидеть, а пса-то за что?

Феликс не знал, что сказать, жарко стало ему. Тут движок поперхнулся, лампочка потлела и погасла. Зарделись угли под плитой. Люда ушла с кухни...

— Почему одного? — пробормотал Феликс.

— При хозяине Пыж гавкать не станет, — сказал Игорь. — Даже в Пялье слышали, как он надрывался...

— В Пялье своих брехунов хватит, — сказал Феликс. — Рыбачить ночью идешь, ясно, что пса оставляешь. На Еремином Камне полно туристов шляется, вот он и лает...

Игорь встал и пошел на улицу. Феликс слышал, как он приказал своей Сайде:

— Сайда, поваляйся!

Потом Игорь запел песню про синий троллейбус: «Последний троллейбус по улицам мчит, вершит по бульварам круженье, чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи крушенье...»

Феликс не знал, что делать теперь. То есть он знал, что делать ему, но что тогда станется с Людой? Люда затихла, исчезла, словно и нету ее...

Игорь прошел мимо, не поглядев, прикрыл за собой дверь в комнату и щелкнул задвижкой.

Феликс усмехнулся:

— Так. Заперлись. Хорошо. — В нем поднялась вдруг гордость, что ли, или же злость — освобождение от неволи. Из комнаты слышались голоса и вроде бы смех...

Феликс вышел на волю и плюнул. Сел в лодку, поплыл и думал, что с этим кончено навсегда. Плыть было кромешно темно, только чуть угадывались берега, кусты на берегах. Звезды высыпали на небо, были они по-ненастному тусклы, малы.

На выходе из канала в Вяльнигу под лодку попало бревно, погнулся винт. Феликс еле добрался до дому к утру. Он лег, но не заснул, а мучился, разбирал, как проигравший шахматист, ход за ходом вчерашний свой вечер, свидание с Игорем... Кто-то постучался чуть слышно в дверь. Мать открыла и позвала его:

— Феликс, к тебе!

Феликс натянул брюки, вышел в майке, босой. У порога стояла Люда, простоволосая, в ватнике, с большим багровеющим синяком под глазом. Следом за ней вошел Сашка Бугров, стал рядом с Людой, сказал:

— Доброе здоровье, хозяева! Своей у вас вяльнижской грязи мало, дак мы еще нашей пяльинской привезли. Наша гушше.

Мать Феликса прислонилась к печи, скрестила руки на груди, тревожно разглядывала незваных гостей.

Феликс заметался немножко:

— Проходите, садитесь... Да вы раздевайтесь...

— Рассиживать некогда, — сказал Сашка. — Дела серьезные, видишь сам.

— Ты, мама, поди к себе, — сказал Феликс.

Старушка, тяжко вздохнув, ушла.

— Ну, раздевайтесь, чего, — сказал Феликс. — Вы с пароходом или на лодке? — Он подошел к Люде, расстегнул ее ватник, снял, повесил. Люда взглянула на него, и главное, что прочел Феликс в ее глазах, — это покорность, Люда вверяла себя ему. Вдруг почувствовал Феликс, понял, что победил он, выиграл у Игоря-охотоведа...

— Нам зачем пароход? — говорил Сашка. — В своей лодке сам себе капитан...

Феликс не слушал его. Он смотрел на Люду, усаживал ее, прикасался к ней, уже чувствуя ответственность, право, счастье свое, победу...

— Вот доставил тебе невесту, — сказал Сашка, — почти что в полной сохранности. С самым маленьким уроном... Ну, это ничего, заживет до свадьбы...

Люда сидела, уронив плечи, руки. Слезы часто, как березовый сок, катились по щекам.

— Ночью она прибежала ко мне, — Сашка повернулся к Феликсу, — дак слова сказать не могла. И индийский йог следом пожаловал, рычал аки тигра... Ну, и его тоже понять можно... Да я знал, что так получится, и ему говорил.

— Теперь чего плакать? — говорил Сашка Люде. — Теперь вон у тебя защита — первый парень на Вяльниге.

— Он меня мог убить, — всхлипнула Люда. — Потом сам побежал топиться...

— А ты чего же хочешь, чтобы он цветы тебе преподнес? Ну ладно, мне хоть с полдня в мастерских показаться надо...

Феликс пошел проводить Сашку, и тот сказал ему:

— С тебя поллитра приходится. Я уж давно вижу, что мается парень. И парень вроде нашенский. А для кандидата наук оно, может, так и лучше...

Феликс пожал Сашке руку, но словно бы он и не видел его. Куда-то он смотрел в дальнюю свою даль. Глаза его яркие сделались, лазоревые.


Через год, весной, я опять приехал на Вяльнигу, шел с автобуса на пристань, думал сплавать на Кундорожь, поглядеть, что там теперь и как. Мотоцикл попался навстречу. Двое ехали на нем, в ватниках, в красных касках-горшках. Остановились. Феликса я узнал, а Люда сильно переменилась. Лицо ее как-то опростилось, увяло, шире сделались скулы. Такие бабьи лица можно увидеть в селениях и поселках — на Амуре или на Вяльниге, на больших или маленьких реках. Мы поздоровались, но не знали, о чем говорить. Первой заговорила Люда:

— Мы с Феликсом, как свободное время, так едем в лес, куда-нибудь на лужайку. В лесу сейчас благодать: фиалки, подснежники. — Люда сказала это, но будто еще спросила о чем-то меня. Или себя...

Я сказал, что это самое милое дело — в лес, на лужайку.

— А Игорь новую жену привез из города на Кундорожь, — сказала Люда.

Феликс повернул рукоятку газа — мотоцикл зарычал.


Загрузка...