Глава 29 ИЗ НАШЕГО ПРОКЛЯТОГО ДАЛЕКА (3)


Следующие двенадцать часов — а может, десять или все пятнадцать, у нее ведь нет при себе часов — оказались для Поплавской самыми, пожалуй, трудными, с тех пор как она очнулась здесь, в этом тесном, темном узилище и в какой-то мере стала осознавать всю тяжесть постигшего ее несчастья.

Все это время, между двумя визитами в камеру старика, между "утром" и "вечером", Юля находилась в тяжелом пограничном состоянии и была совершенно не в силах ни спать, ни тем более бодрствовать, оставаясь и далее в этой кромешной тьме и полной неизвестности.

В какой-то момент она подумала, что ее бросили здесь, забыли… она стала кричать, пытаясь кого-то вызвать, но никто, даже старик, на ее зов не откликнулся.

Даже ее специальные знания в области психологии и других смежных наук сегодня как-то слабо помогали ей справляться с отчаянием, страхом и тотальным чувством одиночества.

В какой-то из мучительно долгих моментов ее существования в этом изолированном от остального мира темном уголке Юля подумала, что сегодня, наверное, суббота.

Она могла ошибиться, конечно. Неизвестно ведь, сколько времени ее пичкали наркотиками, до того как она очнулась и пришла в себя. Так что сегодня мог быть понедельник, четверг или любой другой день недели.

Но Юля решила для себя, что сегодня — суббота. Вернее, вечер пятницы, переходящий в ночь на субботу, а затем и, собственно, субботний день — иудейский шабат.

Когда ей стало совсем плохо, совсем невмоготу, она прочла едва ли не единственную молитву, которую знала целиком и назубок: "Шма, Исроэль!"[29]

…Ну а к кому или чему, спрашивается, она сейчас еще могла обратиться за помощью и поддержкой?

Когда она услышала знакомые шаркающие шаги за дверью и увидела чуть забрезживший — на короткое время, пока в коридоре вновь не выключили электрическую лампочку — по контуру двери свет, она была рада появлению хоть какого-то живого существа почти так же, как Робинзон, когда обнаружил на своем одиноком необитаемом острове Пятницу.

— Ну скажите же что-нибудь! — почти взмолилась Юля, обращаясь к занятому исполнением своих нехитрых обязанностей старику. — Вы литовец, да? И что? По-русски совсем ничего не понимаете? Шпрехен зи дойч?[30] Ду ю спик инглиш?[31] Ах ты, беда какая… Как же мне с вами поговорить?! Ну скажите хоть что-нибудь на своем родном языке!.. Мне показалось в прошлый раз, или вы обругали меня наркоманкой и проституткой?..

Старик внес в камеру большой закопченный чайник с кипятком, затем принес ведро холодной воды и голубенький пластиковый таз. Сделав еще одну ходку, он доставил в камеру миску с вареной картошкой, а также кусок мыла в половинке пластиковой мыльницы и сложенную в несколько раз тряпицу, призванную, вероятно, заменить узнице банное полотенце.

— Ну что же вы молчите?! — Звякнув цепочкой, Юля поднялась с топчана. — Человек вы, в конце концов, или… зверь?!

— Аш не калбу су наркоманайс, — долетело до нее уже из-за двери. — Не галема…[32]


Юля наконец-то смогла помыться, поменять белье и даже устроила легкую постирушку.

Сегодня, после очередного визита старика, ее ожидал приятный сюрприз: когда она разворачивала сверток с полотенцем, то обнаружила там свечу.

Причем свеча оказалась толще, чем та, которую Юля нашла, когда осматривала возвращенный ей рюкзак. Такая свеча, как эта, способна непрерывно гореть часов шесть, а то и все восемь…

Юля достала из-под подушки сверточек с коробком спичек, чиркнула серником, затеплила свечу. И сразу же на душе стало как-то легче, особенно после того, как она вымылась вся и перекусила еще теплой картошкой, щедро приправляя ее крупной и необыкновенно вкусной солью…

Потом вымыла руки, поправила "постель", достала из рюкзака заветные странички и, легонько вздохнув, стала читать с того места, на котором она вынуждена была вчера прерваться.

* * *

Прошло уже три недели, как на свете нет моего Ицхака. Моего первенца, который показался нам лучиком света и надежды в аду, в котором против собственной воли оказались и стар и млад, моей родной кровинушки.

Минула неделя с того дня, когда я попрощалась с М., который дал мне эту тетрадку, а также оставил пару карандашей и свечи, и еще с тремя нашими, которых проводник увел в другое место — живы ли они?

Хозяин наведывает нас все реже. Раньше он приходил каждый день… вернее, глухой ночью. Приносил воду, немного картошки, иногда сырую свеклу, реже — черствый хлеб. Выпускал нас на прогулку, минут на десять, не больше. М. брал на руки Изю, а я Малыша или же наоборот, и мы ненадолго вылезали из "малины" на свежий воздух. М. хорошо говорит по-литовски: он пытался объяснить хозяину, что нашим младенцам нужно больше бывать на воздухе, хотя бы минут по сорок в день. Но хозяин и слушать этого не хочет. М. передал мне его слова: "Вы что, жидасы, совсем рехнулись? Кто-нибудь может вас увидеть и тут же побежать к "ипатингасам" или сразу к немцам! Тогда вас убьют на месте, а меня повесят за помощь евреям!.. Если только ваши мальцы попробуют плакать или кричать во время прогулки, вы у меня тогда всю оставшуюся жизнь будете под землей, в своей "малине", сидеть…"

* * *

Мне все чаще кажется, что Й., наш сосед по "малине", сошел с ума.

Парень молится с утра до вечера и с вечера до утра.

В те редкие часы, когда Малыш и вся окружающая нас обстановка позволяют мне забыться на час или два неглубоким, тревожным сном, я все равно — так мне кажется — слышу его отрешенный голос, с протяжными интонациями, столь отчаянными порой, словно он пытается пробиться этими своими словами сквозь толстую глухую стену…

Й., накрывшись талесом[33], читает поочередно то поминальную молитву "кадиш", то "Шма, Исроэль", то все подряд молитвы, какие он только знает наизусть.

Я не знаю, кто ему дал талес… скорее всего, он спрятал его и пронес сюда под одеждой. Местные проводники и те из наших, кто помогает выводить людей из гетто, лагерей "Кайлис" и "Г.К.П.", специально предупреждают, чтобы никто не смел с собой брать каких-либо предметов культа, а также литературы на идише. Думаю, что Й. ослушался этого строгого приказа и вынес талес из гетто, спрятав его на себе…

Когда здесь еще был М., он как-то умел успокоить этого парня, и тот подолгу никого не тревожил своими молитвами и песнопениями.

Но что можем сделать мы, две женщины, у каждой из которых по ребенку на руках: у одной восьмилетняя девочка, не совсем здоровая, с подозрительным кашлем, а у другой, лишившейся только что собственного ребенка, а с ним и молока в груди, трехмесячный младенец?..

* * *

Мы много раз, то по очереди, то вдвоем, просили… просто умоляли, чтобы он остановился, отдохнул сам и дал нам отдохнуть от своего продирающего, порой, как мороз по коже, голоса.

Его приходилось тормошить за плечо, потому что на голос он уже не отзывается… Однажды он снял с себя талес, когда горела свеча, и тогда я увидела глаза этого мальчика, почти моего ровесника… он видел не меня или всех нас, укрывающихся в "малине" на задах литовского хутора, а что-то другое, и с этим, наверное, уже нельзя было ничего поделать.

Однажды, когда Й. особенно разошелся и его голос из-под талеса доносился особенно громко, даже здесь, под землей, мы услышали, как на хуторе взвыла собака, сидящая круглые сутки на цепи… Я очень испугалась, что сейчас явится разгневанный хозяин и всех нас здесь прибьет… или же завалит вход в "малину", и тогда все мы задохнемся и это тайное убежище станет нашей братской могилой…

Я не за себя испугалась, а за Малыша. Хотя и за себя тоже… Мои кулаки задубасили в спину Й. Он пришел в себя, снял талес, и спустя короткое время собака на хуторе затихла.

* * *

Я сажусь за свою писанину раз в три или четыре дня. Экономлю свечи. Бывает, что нет настроения и даже сил браться за карандаш. Да и Малыш не дает мне скучать, требуя к себе внимания… хотя он очень спокойный и некрикливый мальчик… Я уже ему пообещала, что, когда он вырастет, я никогда не буду его называть "шлемазл" или "шая"… хотя сама знаю, что буду, потому что все еврейские дети, когда что-нибудь натворят, бывают и шлемазлами и шаями. Ты не знаешь, детка, что обозначают эти слова? Когда-нибудь — я в это очень и очень надеюсь! — ты их непременно услышишь, поэтому твоя тетя, которой ты передан на сохранение, кое-что хочет объяснить тебе… пока еще существует такая возможность.

Шая — это вообще-то обычное еврейское имя, сокращенное от Йешайя. Но употребляется это словцо — ты только не смейся, малыш… — употребляется это вот "шая" еще и в таких значениях, как "недотепа", или "гуляка", или "лодырь", или еще как угодно (кажется, это самое "шая" пришло к нам с юга Украины, скорее всего, из Одессы).

А "шлемазл"… о-о-о! Тут в двух словах не объяснишь… но я попробую. Вообще-то мы здесь, в Вильно, и окрестностях разговариваем на своем идиш. Еще наши местные евреи знают польский и литовский, конечно, в разной степени: кто-то может читать и писать и даже ведет какие-то дела с местными чиновниками и дельцами — это было, конечно, до прихода немцев, — а кто-то знает лишь "базарный" язык простолюдинов. Я знаю немного немецкий, а наши дедушка и бабушка, которых, к сожалению, уже нет в живых, хорошо… просто отлично… знают… вернее знали, немецкий (когда-то это был их второй родной язык).

А есть еще иврит, язык, на котором евреям была дана Тора и на котором многие иудеи разговаривают и сейчас… И вот на этом языке "шлема мазл" означает — "полное счастье".

Эх, малыш, малыш: ты еще, по младости лет, не знаешь, каково оно бывает, еврейское счастье, особенно "полное"...

* * *

Й. послушался нас и на время прекратил свои молитвы и песнопения.

Но вышло, кажется, еще хуже: парень, перестав молиться, теперь свистящим шепотом — только шепотом, как будто у него пропал голос — рассказывает о том, что он видел в Понарах, когда его временно, за какую-то мелкую провинность, перевели работать из автомастерских в "команду могильщиков".

Этот еврейский мальчик учился в ешиве[34] и мог стать кем угодно: торговцем, аптекарем, портным, учителем, адвокатом или раввином. А стал наряду с другими несчастными, которых немцы и местные "ипатингасы" гоняют на грязные работы, — могильщиком, который ссыпал хлорную известь в рвы с десятками, иногда сотнями расстрелянных и зачастую недобитых, еще живых людей, а затем засыпал вместе с другими несчастными, нередко полубезумными, эти ужасные рвы землей, и они потом еще некоторое время дышали.

Трава в Понарах, деревушке, которую литовцы называют Панеряй, на сотни метров не зеленая, а буровато-коричневая; даже на кустарнике и деревьях — кровь, внутренности и человеческие мозги.

Я не смогла долго выдержать ни этот его свистящий шепот, ни то, о чем он пытался рассказать — вот только кому?

Я заткнула уши пальцами…

И тогда Й. надел талес и вновь, раскачиваясь, стал молиться у глухой непробиваемой стены.

* * *

Про своего мужа Б., отца нашего несчастного Изи, я, как ни странно, почти не думаю. Б. и еще два десятка человек, из числа тех, кто имеет дефицитные специальности, куда-то увезли еще в апреле… Кто-то говорит, что в Эстонию, в рабочий лагерь, кто-то, когда о них заходит речь, печально и многозначительно кивает головой…

Мы познакомились уже в гетто и здесь же сыграли… — да, да, да! — свадьбу… почти настоящую еврейскую свадьбу.

Когда я понесла ребенка, все думали, что будет девочка, а вышел — мальчик. Муж сначала хотел назвать Израилем, но потом выбрали имя Ицхак. Поэтому я так его и называю, то Ицхаком, то Изей… мою кровинушку, похороненную второпях на опушке здешнего дремучего леса.

В добавление к тем садистским, изуитским и палаческим приказам, которые уже внесены в эту тетрадь рукой М., могу по памяти воспроизвести еще несколько:

Евреям запрещается говорить по-немецки.

Еврейским женщинам запрещается красить волосы и губы.

Евреям запрещается молиться.

Запрещается приносить цветы в гетто.

Еврейским женщинам запрещается рожать (если такое произойдет, родившая будет лишена жизни вместе со своим ребенком).

За нарушение любого пункта и параграфа любого приказа мера наказания — расстрел.

* * *

В отличие от хозяина, его сезонная работница, а проще говоря, батрачка, относится к нам со всем присущим ей, простому бедному человеку, пониманием и состраданием.

Я, хотя и не очень здорово говорю по-литовски, поняла, что муж ее, такой же, в сущности, батрак, работает сейчас на одном из соседних хуторов. С ним, с мужем, находится ее сын, парнишка лет двенадцати, который тоже понемногу трудится, перемежая работу подпаска с обычными мальчишескими забавами. Этого парня я уже видела раза три или четыре: он приносил нам сюда, в "малину", немного хлеба и молока.

Как я понимаю, такое случалось потому, что Д. сама была очень загружена работой у "нашего" хуторянина. Возможно, что она боялась сама слишком часто сюда ходить, чтобы не гневить того же хозяина… Но хотя бы раз в сутки, обычно уже к полуночи, когда "куркуль" и его домашние дрыхнут без задних ног, Д. спускается к нам, или же я подаю ей Малыша, и она его кормит грудью.

Когда мальчик вырастет, я обязательно найду эту Д., приведу его к ней, к этой простой деревенской женщине, и скажу просто: "Сынок, именно ей ты обязан жизнью…"

…Плохо, очень плохо. Сегодня вечером приходил хозяин и ругался… как никогда прежде. Наверное, наши по какой-то причине не смогли там, в гетто, или через своих давних знакомых вне его, собрать нужную сумму денег или передать взамен какие-нибудь ценности. А может, собрали, но не могут передать, нет оказии. Или же расплатились с ним, и даже с лихвой, но этот жадный фермер… делает свои ставки на крови?

Да и откуда взять деньги или ценности тому же А., мужу моей сестры С., если раздали, кажется, все, что было?..

Я отдала Й. талес обратно (я его прячу, когда к нам спускаются посторонние, а тем более хозяин). Если бы не Малыш, который изо всех сил цепляется за жизнь, я бы плюнула на все и ушла бы в лес или вернулась бы обратно в гетто…

* * *

Нет, я не могу так поступить.

Малышу нужна эта кормилица, добрая женщина Д. — иначе он умрет.

И я не могу бросить здесь, у этого мироеда, который терпит нас на своей земле лишь в силу собственной алчности — ах, как бы я рада была заблуждаться… — почти беспомощную пожилую женщину и ее прихварывающую внучку, так же, как не могу оставить в здешней "малине", которая уже вскоре может стать для всех нас братской могилой, даже сумасшедшего Й., этого несчастного парня, которому довелось видеть и пережить больше, чем древнему старику…

* * *

Когда старик явился к ней в камеру спустя несколько часов, Юля, опять сидевшая в кромешной тьме, сжав кулачки, выкрикнула:

— Почему вы обзываетесь?! Почему вы не хотите со мной разговаривать?! Или потому, что я — еврейка? "Жидас", по-вашему — это "еврей", верно? А как будет "еврейка"? Жидовка? Или еще как-то по-другому?.. Ну что ты молчишь, дед? Скажи что-нибудь! Или ударь… если сказать тебе совсем нечего…

— Кас? — бросил старик, замерев в том углу, где стояла параша. — Неко не гирджю…[35]

Юля не поняла, что сказал ей этот дед, у которого, кажется, слегка не все дома. Но она поняла другое, обратив внимание на необычную реакцию старика: чем-то она его на этот раз, кажется, зацепила.

— Ну так что, дед? — Юля попыталась дотянуться до него, но не рассчитала длины цепи, и старик успел переместиться к двери. — Значит, слово "жидас" тебе знакомо? Тебе сколько лет? Семьдесят? Или уже под восемьдесят?

Дед что-то проворчал неразборчиво, но… не ушел, как это случалось прежде, когда Юля пыталась с ним заговаривать, а остался торчать в темном дверном проеме, направив фонарь ей прямо в лицо.

Прикрываясь от света ладонью, Юля, еще чуть повысив голос, спросила:

— А вам ведь встречалось по жизни… слово "жидас"? Сколько вам было лет в сорок первом? А в сорок четвертом, когда окончательно закрыли гетто в Вильно… извините, в Вильнюсе?! Вы-то, наверное, молоды были в ту пору… а вот отцы и деды ваши… не все конечно, но были и такие… кто в "ловцы" подался, чтобы потом у соседей-евреев, которых сам же сдал в Лукишкес, все добро из дому вынести… а кто и в "ипатингасы"… там уже убивать приходилось, но и по части наживы все обстояло там круче…

Несколько секунд в камере царила мертвая тишина. Старик в какой-то момент наклонился вперед — то ли захотел пройти обратно в камеру, то ли просто переменил ногу, — но тут же, ухватившись жилистой, почти высохшей, но еще сохранившей силенки рукой за косяк, выровнялся.

Достал из бокового кармана кожушка новую свечу, сделав шажок или два, положил ее на табуретку рядом с миской вареной картошки.

А затем привычно загремел ключами, запирая за собой дверь…


Загрузка...