Глава седьмая

Смерды, рогожи, ставроги

Вновь я посетил…

A. C. Пушкин

Только что вернулся из своей подмосковной. Голова жужжит от впечатлений! Ведь я еще в годы мятежной молодости задумал поклониться семейному пепелищу. Это было давным-давно: три генсека назад.

Но сначала маленькая преамбула.

* * *

В те времена я держал пост в частном колледже, но от работы отлынивал. Говоря парой слов — башмаки бил. Скажу больше-меньше. Совращаясь в порочном кругу битниц и богемщиц, на собственные лекции не являлся. Шмыгал носом без насморка. Нарушал все Божьи заповеди, особенно Седьмую. Жил на моральном дне. Погрязнел в разврате.

Но все равно я не был счастлив.

Однажды глухой ночью после профессорской попойки бессонно лежал у себя в кабинете, цедя из глаз горючие слезы. На сердце было скверно, как у молодожена на свадьбе. Валялся и размышлял. Кто я? Зачем выскочил из теплой матушкиной утробы на белый свет-копеечку? Так начался мой духовный кризис, который разрезал мою жизнь на две половины: распутную и беспутную.

В сей страшный час, когда меня одолевало экзистенциальное отчаяние, внутренний голос по названию «совесть» прошептал мне: «Нанеси визит в бывшее имение предков. Ковыряй родные корни, и ты узнаешь, откуда ты такой-сякой…»

Так в темном царстве моего id’a[119] засиял луч света.

Я затрепетал на казенном линолеуме, как лебедь, и обещал себе: рано или поздно выполню мистический наказ. На ногах или на коленях доберусь до фамильного угодья!

Увы, с американским паспортом я был не ездок по Стране Советов. Волчий билет!

Tempi passati…[120] Я влюбился-женился-развелся, делал науку, стал полным профессором. Мое исследование о Малюте Скуратове вышло (много)тысячным тиражом в издательстве Мадисонского университета, сверкая суперобложкой с моим суперпортретом на заднем месте. Это был выстрел в темную ночь. Вся Россия всколыхнулась! Однако возникло осложнение: книга встревожила самого председателя КГБ Андропова. Видимо, в фигуре опричника-неприличника он узнал себя. Последствия оказались страшными. Моя монография была внесена во все запретные списки, за обладание ею смелому читателю грозила каторга. Но свободное слово летать готово! «Голос Америки» и Би-би-си передавали отрывки из книги на сорока шести языках. Имя Роланда Харингтона поплыло по волнам мирового эфира. На дачах в далекой России задумчивые тургеневские девушки в белых платьях склоняли уши к динамикам радио и внимали профессорской прозе, а потом твердили ее наизусть, гуляя по садам средней полосы. «Малюта» стал бестселлером «самиздата», хотя диссиденты не платили мне ни копейки гонораров.

Редко-часто случается, что скромный научный трактат пугает (анти)народную власть, но в этот раз получилось именно так. Мой «Малюта» принес мне звание полного профессора. Я прославился на всю славистику!

Пораженный Андропов решил меня скоррумпировать. Несуществующие издательства предлагали мне небывалые гонорары, в мой университет подсылали кокоток и гомосексотов, которые ласкались ко мне круглые сутки под видом влюбленных студентов по обмену. Но я был тверд!

Уязвленный Андропов приказал установить за мной страшную слежку. Среди иллинойских прерий я спиной чувствовал тяжелый взгляд Большого Брата. Никсонвиль наводнился незнакомцами в шляпах à la truand[121] и костюмах à la GUM.[122] Незнакомцы говорили по-английски с тяжелым тоталитарным акцентом и без артиклей. Они ходили за мной по пятам, подслушивали мои разговоры и ругательства, прокрадывались во двор, где рылись в мусорном ящике. С космодрома в Плисецке был запущен спутник «Космос-12345», который повис в геоцентрической орбите над Никсонвилем. С высоты 22 000 км шпионская фотопосудина снимала меня на обычную и инфракрасную пленку, просвечивала мое нутро рентгеновскими лучами. Сам Фим Килби, звезда советской разведки, вылез из отставки и выступил на Лубянке с лекцией «Борьба с врагом № 1», чтобы объяснить андроповцам, как обезвредить вольнолюбивого профессора. Следуя его советам, КГБ заказало десятки неодобрительных рецензий на моего «Малюту», которые путем шантажа и взяток были опубликованы в американских научных журналах.

Но я — опытный конспиратор. Ночью стал носить темные очки, приобрел новые манеризмы, вместо джинсов «Calvin Klein» облачил свои длинные, сильные ноги в «Eddie Bauer». Говоря образно, харизмой заметал следы. А для вящей бдительности развил в себе параною. Шарахался от собственной тени, оглядывался через лево-правое плечо, начал подозревать собственных детей в том, что они микроагенты Кремля.

Результаты были радостные: моя компроматка осталась целкой. Даже суперразведчик Филби ничего не смог поделать и снова ушел в отставку. Я устоял перед искушениями и провокациями.

Зато Андропов изменился в лице и остался без носа, так что теперь народ с трудом узнавал его на экране телевизора. Потрясенные советские власти объявили меня персоной non grata. Они боялись меня больше, чем Рональда Рейгана. В каждом офисе КГБ висел мой фоторобот с надписью: «Особо опасен. Расстреливать без предупреждения!»

Мне пришлось отложить заветное à la recherche de la terre inconnue[123] до восхода над непросвещенным отечеством прекрасной зари свободы.

Я плодотворно вкалывал у себя в университете, получая завидную известность в широких научных кружках. Одна за другой выходили мои статьи и книги и переворачивали представления Запада о России. На академических конференциях незнакомые коллеги исподтишка показывали на меня пальцем.

— Неужели это тот самый Харингтон? — шептали они, мигая от волнения.

— О да! — отвечали знакомые коллеги. — Запомните сей миг: вам повезло увидеть исполина славистики двадцатого века.

Но даже познав сладость славы, я оставался таким же скромником, как и раньше, давая моему превосходству над другими учеными проявляться посредством публикаций и лекций, а не банального бахвальства.

Наконец Брежнева, Андропова и Черненко отключили, Weltgeist[124] расшевелился, привел к власти Горбачева, потом Ельцина, потом Путина. Там, где раньше меня брали на прикол, я стал желанным научным, валютным гостем. Зигзаг новейшей истории постелил мне скатертью дорогу в родные места.

А тут сенатор-покойник Фулбрайт взял да дал мне грант для поездки в Москву. Я решил: по такому случаю обязательно откликнусь на зов предков, повидаю утерянные пенаты. В этом намерении мне помог мой приятель Веня Варикозов. Очень умный человек. Лоб в семь пудов!

Вениамин Александрович Варикозов начинал как детский писатель. В период реального социализма он сочинил серию романов про примерного пса, который всегда слушался папу и маму, прекрасно учился и никогда не кусался: «Джой из 5-го А», «Джой-звеньевой», «Джой-борец за мир», «Джой на Луне». В каждой школьной библиотеке можно было найти книжки про слащавую суперсобаку, дела и мысли которой учили маленьких читателей понимать смысл непреходящих человеческих ценностей.

После распада Советского Союза Варикозов стал монархистом. Он поступил в Институт Славянской Словесности старшим научным сотрудником, но продолжал работу над псиной эпопеей, герой которой был теперь взрослым кобелем с патриотическими взглядами. В начале девяностых шумный (не)успех имел роман «Джой-депутат», про то как на заседании Госдумы главный герой сначала облаял Егора Гайдара, а потом его съел (в произведении присутствовали элементы фантастики). В середине девяностых выходит антиалкогольный роман «Джой-трезвенник». В конце девяностых Веня издает трактат «Осторожно! Катары» о заговорах обреченных и сочиняет афоризм «Народ должен служить литературе».

Мой друг чистой водки эксцентрик: зимой и летом ходит в телогрейке, отрастил бороду от уха до брюха. Думает, что выглядит, как мужик, но народ принимает его за Абрама Терца.

Расскажу маленький парадокс: мы познакомились в Штатах.

Дело было так. Я зорко слежу за литературой родины моей матушки и на досуге-подруге листаю толстые журналы и худые романы. Однажды мой глаз споткнулся о стихотворение в прозе про залихватского казака, который душой болеет от засилья американской массовой культуры в своей станице. Когда холеный бизнесмен из Ставрополя открывает в колхозной читальне дискотеку, казаку становится невмочь. Он устраивает в дискотеке пулеметный погром, а затем собирает вокруг себя таких же, как он, удальцов, чтобы очистить Землю Войска Донского от западной скверны. Скандируя советские лозунги, антихиповая дружина совершает налет на Ставрополь, где расстреливает рок-музыкантов, крэк-коммерсантов и прочих агентов чужого влияния. Горы и горе разбитых гитар!

Стихотворение написал Веня Варикозов. Оно заставило меня улыбнуться, и как профессора, и как крипторусского. В утробе моей головы мгновенно вызрел план. Я вступил в действие. Поорал на начальника отделения, ощерился декану — и вскоре патриотический поэто-прозаик получил приглашение приехать в Мадисонский университет прочитать лекцию за неприличный гонорар. Веня предложил тему «Американские бациллы в теле русской культуры», я от имени вуза сказал «да» и обещал обеспечить патриоту-моноглоту синхронный перевод своими собственными устами.

На следующий день после приезда, еще не очумев на новом месте, Варикозов выступил перед университетской публикой. В ходе лекции он сообщил много странных сведений, заставляющих насторожиться, а в заключение завопил, причем по-английски: «Russia is the motherland of baseball!»[125]

Либеральные профессора и студенты его освистали, как соловьи-разбойники. Кое-кто даже предложил визитеру вернуться туда, откуда приперся.

Я тогда не сдержался от такой нелюбезности. Не вставая с места, многосерийным русским матом выразил восхищение от выступления неистового Вениамина.

— Сволочи, опомнитесь! Перед вами стоит славянофил с человеческим лицом! — гремел мой голос от одного края кампуса до другого.

Так я совершил гражданский подвиг: публично и лично защитил иностранного писателя перед всем честным университетом.

После лекции Веня пожал мне руку.

— Роланд Роландович, вы какой нации будете?

— «Нация — это группа людей, объединенных заблуждениями о своем прошлом и ненавистью к своим соседям», — процитировал я Ренана и добавил чуть ли не стихами, — зачем, мой друг, блуждать и ненавидеть?

Варикозов восторгся.

Я пригласил его поселиться у меня. Mi casa es mi casa.[126] Мы сожительствовали две недели. Конечно, не взял с него ни цента: недаром я от русской матери родился. По вечерам сидели на веранде, курили «Capri» и научно беседовали. Об истории трепались, друг другу проклятые вопросы задавали. Оказалось, я Варикозова с полуслова понимаю. Он начнет говорить, а я тут же перебиваю и завершаю его мысль. Сошлись оригинальными характерами!

Благодарный Веня начал заниматься со мной психоанализом по методу Василия Розанова. Каждую ночь мой новый друг выводил меня в сад на лунный свет. Вместо фрейдистской кушетки я ложился на скамейку, и русотерапевт допрашивал меня про маму, жену и любовниц. На эти вопросы я отвечал информативно, но сдержанно, подтверждая его диагноз, что на розановской шкале сексуальной прогрессии я — твердая девятка.

Так началась наша дружба, которая очень мужская. Теперь каждый раз, когда я в Москве, Веня Варикозов от меня ни на шаг. Но расскажу все по порядку: не хочу фабулу с сюжетом мешать, как модернист в мудреном романе.

* * *

Внимание, преамбула закончилась. Возвращаюсь в настоящее время — четвертый год путинской эры.

Итак, подкуплен последний архивист, прочитан последний документ, сделана последняя фотокопия. В тусклый октябрьский вечер хлопнул дверью пригородной хрущобы, в которой разместилось собрание литературных документов. Празднуя мой уход, бдительный милиционер, охраняющий рукописные сокровища, ласково сделал мне «на караул».

На следующее утро я был уже готов к заветному путешествию в прошлое моего семейства. 100 000 acres, here I come![127]

С портативной котомкой за спиной спустился в фойе бордель-гостиницы. Там, как всегда, сновали члены мафии и запоздалые дамы ночи. Разрезая плечом преступную толпу, вышел на Тверскую, где уже не одну минуту маятником качалась сутулая борода моего приятеля.

Варикозов составил для меня насыщенную программу. Первое: выступление на крестьянском митинге. Второе: концерт художественной самодеятельности детей и взрослых. Третье: деловой ужин с отцами деревни. Четвертое: молебен в церкви. Пятое: посещение усадьбы фон Хакенов (ныне краеведческий музей).

Если вчера моросил дождь, то сегодня погода подтянулась. Был один из тех ясных осенних дней, когда к Пушкину приходило вдохновение и он писал еще одно стихотворение на лицейскую годовщину ностальгическими пентаметрами. Городской воздух веял чем-то пряным. Мне хотелось вырваться из плена асфальта и бетона, чтобы разлечься на засыпающем теле матушки-природы. Кровь кипела, члены зудели!

Верный друг повез меня в фамильный Heimat[128] на малотиражной автомашине «Запорожица». Она была, как желток, желта. Веня оснастил ее патриотическими суразностями. Сиденья устилали овчинки, вместо волана из пульта управления торчала березовая баранка, а на антенне развивалась небольшая хоругвь с ликом Хомякова.

Неудобно рассевшись на узком сиденьи солнышко-машинки, я закурил и кивнул: можно отправляться в путь. Варикозов осторожно отрулил от обочины и стал выжидать момента, чтобы присоединиться к потоку автомобилей, мчавшихся по Тверской.

Два американских туриста фермерского вида, жевавшие у дверей «Макдоналдса», сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к машинке, чем ко мне с Варикозовым. Среди уличного шума я уловил знакомые среднезападные интонации.

— Check out that wheel, man, — сказал один другому. — Have you ever seen anything like it? What do you think, could that wheel make it to Kanzas?[129]

— Are you kidding?[130]

Я спустил стекло и взмахнул сотовым телефоном «Nokia 6320».

— Just one call, and you’ll become what you are eating![131]

Фермеры поперхнулись. Радостный русопят нажал на газ. «Запорожица» задребезжала, закачалась и устремилась вперед.

Скоро Москва была за моими мускулистыми плечами. Аховый автомобиль мчался в неизвестность. Lá vão os pés onde quer o coração.[132] По лесным ушибам и шоссейным распутьям ехали-ехали, разговаривая о высоком, среднем и низком.

Зашла речь о недавней телевизионной передаче «Мисс Лужники-2003», смутившая национал-целомудренные чувства Варикозова.

— Бритоногие, понимаешь, по сцене расхаживают. Каблуки, бикини, косметика. Жопами вертят, понимаешь, а народ голодает. За державу обидно!

— Не вижу связи между этими фактами.

— Будь моя воля, запретил бы половые сношения после тридцатилетнего возраста. Это же омерзительно, когда взрослые люди трутся друг о друга на потных простынях, вместо того чтобы духовно очищаться перед путешествием на тот свет.

— А спад населения в России?

— Не могу поступиться принципами!

Возбужденный Веня крутанул баранку так, что «Запорожица» встала на дыбы и запрыгала по шоссе, как кенгуру. Позади раздался децибеловый вой сирены. Я невозмутимо оглянулся: на машинку наезжал бронированный «БМВ» мафиозного владения и управления. Я невозмутимо сделал неприличный жест, и лимузинный преступник, ошеломленный моей смелостью, обогнал «Запорожицу», не убивая нас.

Я включил радио. В кабинке машинки зазвучал шальной шлягер, который в конце прошлого века пела вся Москва.

Ельцин, Ельцин, эх, эх, эх!

Женщине с тобой не грех.

Варикозов негодующе взмахнул бородой.

— Черт те что, понимаешь. Мелодии бесовские! Шумы шимпанзейские!

— Веня, вы строги, как аятолла Хомейни.

Писатель польщенно потупился и перестал ехать куда глаза глядят, отчего «Запорожица» едва не вскочила в кузов шедшего впереди нас самосвала.

Варикозов вывернул баранку и пару раз бибикнул.

— Говорят, раньше у вас была популярна шведская группа «Abba». Две супружеские пары. Скандинавы. Все чин-чином. Песни ансамбля отличались размеренностью и гармоничностью. А эти тут, понимаешь! — Писатель показал бородой на радио. — Давно доказано, что синкопы чужды русскому национальному сознанию, а они оскверняют отечественный эфир своим улюлюканьем. В толчок надо спускать таких музыкантов!

— На да нет и суда.

Сегодня Варикозов был более разговорчив, чем обычно. Мое присутствие у него под боком видимо, — вернее, слышимо, — тянуло его за язык.

— Мы в институте выпустили новый номер нашего журнала, — сказал славянофил теплым мужским голосом.

— Как он называется?

— «Пращур».

— Сколько у вас абонентов?

— Это вопрос непростой. Не каждый желающий может на журнал подписаться. Сначала мы вызываем потенциального читателя на собеседование, проверяем, достоин ли он его получать, не хромает ли по пятому пункту. Затем на собрании редколлегии рассматриваем каждую кандидатуру и принимаем решение, но не голосованием, а как издревле водилось на Руси…

— Кулачным боем? — понимающе перебил я.

— Нет, спонтанным соборным решением.

«Запорожица» глотала, икая, километры дырявой дороги. Мимо промелькнули амбары-хибары города Клизмы. В царское время это был фешенебельный уездный центр, куда мои предки ездили faire des courses et faire la noce,[133] но теперь там живут лишь провинциалки в коммуналках.

От Клизмы до имения было подать рукой, если не ногой.

Впереди показался ориентир — трубы местной атомной электростанции. Я был у цели, а именно, бывшей родовой вотчине Свидригайлово. Теперь это колхоз имени Чапаева. Черный передел!

На узкой околице нас взволнованно поджидали сельские патриархи — колхозный председатель, районный поп и директор приходской одиннадцатилетки.

Только их увидел, крикнул шутку:

— Заморский гость пришел семейное имение конфисковать!

Председатель, красивый крестьянин с иконописными ушами, вздрогнул при моих веселых словах. Поп и директор испуганно последовали его примеру.

Я объяснил, что забавляюсь за их счет.

— Как столбовой заграничный дворянин, что хочу, то и говорю.

Встречающие облегченно обмякли.

Будучи православным епископальцем по матери, подошел к косматой руке попа и крепко ее пожал.

— Привет, батенька. Благославляю вас и всю вашу паству.

Ко мне с земным поклоном, с музыкальным приветом приблизилась депутация деревенских жителей:

Поздравляем, поздравляем,

Счастья, радости желаем.

Поздравляет весь отряд

И все мальчики подряд.

По традиции, зародившейся еще в Московском царстве, мне поднесли хлеб-соль на деревянном блюдце. Я тряхнул беспутной головой и с аппетитом отведал фольклорное угощение. Чмокнул, сплюнул, дружески выругался — и отправился на мужицкий митинг, организованный в мою честь.

С шумом в сердце вошел в колхозный клуб и уселся у стола, покрытого зеленой тканью. Я сразу понял тайный смысл ее цвета: то был намек на батьку Махно, банды которого в былое время шалили вокруг да около. Память об анархисте еще жива в постсоветской глубинке!

Рядом со мной разместились патриархи плюс Варикозов. Глядь — весь зал полон народу. Пришли поглазеть на заезжего американского барина.

Ну, здравствуйте, мужики!

Сначала Варикозов представил меня, подробно рассказал о моих незасохших свидригайловских корнях, о моем житье-бытье за океаном, увлекательно описал мою научную и писательскую деятельность. Leben und Weben.[134] Из скромности не буду повторять его сладких слов. Скажу только, что пока он меня хвалил, я выкурил пять сигарет.

Наконец мой cicerone[135] замолк. В помещении воцарилась громовая тишина.

Я снял темные очки и обвел зал взглядом темно-синих глаз. Передо мной морщились сотни бледных, потертых лиц. Никто не знал, что ожидать от стройного мускулистого гостя из-за моря-океана.

Но я всегда аудиторию чую. Начал с того, что успокоил невольных хлебопашцев — землю отбирать не буду. Хотя в 1917 году их деды бесчинствовали будь здоров! Сожгли библиотеку, картинную галерею в туалет превратили, разгромили усадебный гараж. Было дворянское гнездо, а стал комбед. За это я и пожурил потомков кровавых революционеров. Тем более что в начале века мое семейство, которое очень любило Пушкина, заменило барщину легким оброком, следуя аграрной программе Евгения Онегина во второй главе романа. Крестьянская благодарность дорого стоила роду фон Хакенов, саркастически сказал я, но потом с улыбкой добавил: «Кто прошлое помянет, тому голову отрежем!»

Так я во всеуслышание рассуждал, давая волю острому языку. Преданные мужики хором отвечали: «Мы ваши, а земля наша». Одушевленный реакцией зала, показал пейзанам перст: «Усердно трудитесь на благо колхоза, а там видно будет». Мои слова дали надежду этим обездоленным людям, которые до моего приезда со страхом смотрели в капиталистическое будущее.

Говорил долго, но кратко. Мои слова падали в буколические уши, как капли дождя в омут пруда.

Наконец перешел к сути дела. «Кто виноват? Что делать? Как обустроить Россию?»

Хотя я литературный профессор, в ботанике знаю толк: у себя дома люблю в саду возиться. Кинул крестьянам мысль: пшеницу с нив выполоть и вместо нее посадить брюссельскую капусту. Да, этот овощ уродливой формы, но в нем много витаминов. Очень полезен для сварения желудка. Ассенизирует кишки. Его продажа новым русским даст большую прибыль. Обещал: «Все кулаками будете!»

Натруженные лица селян выражали глубокое внимание. Грамотные записывали мои слова в блокнот. А я продолжал ораторствовать, поясняя свои идеи прыткими примерами и памятными пословицами. Особенно уместно цитировал кусочки народной мудрости, когда перешел к вопросу об образовании: «Без науки сохнут руки», «Ум хорошо, а сто — кайф». Строго взглянув на директора школы, разинул рот: «К вам обращаюсь я, провинциальные педагоги. При Советах вы сеяли глупое, злое, преходящее. Теперь настали другие времена. Бронепоезд № 14–69 сошел с рельс. Цемент потрескался. Закаленная сталь заржавела. Поднятая целина упала. У настоящего человека выросли ноги. Каждый учитель может преподавать кто во что горазд».

Я уселся на моего интеллектуального конька-горбунка и воскликнул: «Сегодня без компьютера ни-ни!» Посоветовал деревенщине подключиться к Интернету. Мужики загудели. Я: «У меня компьютеры тоже сначала вызывали недоверие, но теперь я барабаню на них и дома, и в университете, и рассылаю e-mail'ы во все пять континентов». — «Мели, Емеля», — пробурчал кривой детина в первом ряду и высморкался в ладонь. Видимо, это был деревенский дурак, без которого ни один колхоз смеяться не может. Я не смутился репликой грубияна и пояснил свою мысль очередной поговоркой: «Трудно в бою — легко в строю». То была известная фраза Герхарда фон Хакена, сказанная им в разгар Аустерлицкого сражения.

Сияя сигаретой, ссумировал серию советов сельским слушателям: «Повинуйтесь начальникам, поставленным над вами, регулярно ходите в церковь, вкалывайте, как ослы, и тогда вашим трудодням придет конец».

В заключение помянул молодое поколение, про которого кинул клич: «Родители! Учите отпрыщей читать-писать ланкастерским методом! Да здравствует ликбез!»

Тут раздалась такая овация, что я временно оглох.

Директор поманил мальчика-с-пальчика, сидевшего на коленях у папы. Соломенные волосы, глаза-василиски… То был отличник деревни, который к моему визиту специально сочинил оду на демократические реформы, в стиле vox populi.[136]

Я очаровательно улыбнулся.

— Здравствуй, литературный человечек. Давай-валяй-читай для дорогого гостя.

Юный поэт побледнел от вдохновения и с чувством продекламировал восемь самобытных строк:

— Тятя, эвон что народу

Собралось у кабака.

Ждут каку-то все свободу.

Тять, а кто она така?

— Цыц, нишкни, пущай гуторят,

Наше дело сторона:

Как возьмут тебя да вспорют,

Так узнаешь, кто она!

Я хлопнул мини-Есенина по непокорным вихрам.

— Хорошо зубри и дальше! Если из тебя выйдет толк, дам тебе вольную. Привезу в Соединенные Штаты, устрою бесплатную стипендию. Будешь учиться в Мадисонском университете за счет американского налогоплательщика.

Действительно, стихи так мне понравились, что я тут же запомнил их наизусть. Плюс пока поэтик пищал на сцене, я занес трогательный текст в «Palm Pilot». Когда вернусь в Иллинойс, напечатаю его в журнале «Sintagmata Slavica» — будет научная публикация.

Затем в сопровождении патриархов проследовал на танцплощадь Пятидесятилетия Октября, где в честь меня устроили народное гулянье. Этот старинный ритуал был зрелищем, достойным кисти Венецианова.

Свидригайловцы разделились на гендер-группы и начали плясать. Под залихватский аккомпанемент фисгармошки девки хоровод водили, с музыкальными визгами вокруг меня вертелись. Их чистые, звонкие голоса заставили меня прослезиться:

У диктатора Сомосы

Нос не больше папиросы.

У диктатора Саддама

Нос побольше ятагана.

Девкам отвечали парни, стоявшие выпятив пах, как петухи:

Дай мне, дай мне, дай мне, дай —

А не хочешь, так продай!

Потом самодеятели и самодеятельницы исполнили народные танцы «казачок», «каннибальчик», «ковбойчик». Некоторые молодухи были очень пышные. Кровь с киселем! Я едва успевал глазами вращать, следя за их округлыми формами.

Меня завлекли плясать. Роланд Харингтон не упал лицом в грязь! Искусно гикая, весело выделывал пресложные па и пируэты. Пока пальцами щелкал, сапогами танцплощадь топтал, вспоминал сцены из русских романов, в которых герои охмуряют героинь на балах и балетах. По моим членам пробежало пламя литературных ассоциаций. Я почувствовал, как во мне начинает расти эйфория от дружеского дионисийского радения со смердами двадцать первого века.

— Ловко я ассимилируюсь в народной среде! — крикнул впопыхах Варикозову.

— Как Пушкин в Михайловском, — одобрительно отвечал приятель-писатель.

А музыка все усиливалась, а топот все возрастал, а экстаз все увеличивался. «¡Estoy bailando la rumba rusa!»[137] — гикнул я, чувствуя приближение климакса пляски. Зрители фанатически зааплодировали, ликуя от восторга барина. Прозвучал последний аккорд. Я закатил глаза, вытянулся, как стручок, — и осел на стул, который Варикозов и директор школы притащили из клуба Роланда радостного ради.

Одна из свидригайловок, румяная девица в модном кокотнике, принялась вертеться передо мной.

— Ты чья? — задорно спросил я.

— Колхозная, — ответила она и захихикала.

Только я привстал, чтобы начать флирт с хорошенькой колхозницей, как Варикозов некстати вмешался в наш разговор.

— Пора в гости идти, хозяева уже заждались, — пробурчал он, и я пошел восвояси — на ужин в дом председателя.

Но не тут-то было, чтобы светило ходило! Мое передвижение по главной магистрали Свидригайлова, которая обзывается улицей Коммунизма, превратилось в торжественную процессию. Варикозов с директором подхватили меня, как самого уважаемого человека, под обе руки и понесли в чистую половину села, где жила сельская элита.

Впереди нас шествовал глашатай и з(л)обным голосом кричал: «Расступись, честной народ: барин наш на пир идет», позади на радостном расстоянии брела толпа селян, колебля вечерний воздух гармонической песней.

Мне очень понравилось жилище колхозного лидера. Скотский хутор! На первом плане меланхолический козел пасется, похожий на старого меньшевика, вокруг него скачет сивка-буренка и машет сочным выменем. Рядом колодезь с живой водой. Здесь и собака Злючка. На нарезном крыльце сидит Петушок — Золотой гребешок и вопит человеческим голосом. Дом врос в землю по самую крышу. Стены покрыты зеленым фосфоресцирующим мохом. Избушка без ножек Буша! Я был в русской сказке, как в детстве, когда, уложив меня в колыбельку, матушка на сон кошмарный рассказывала мне истории про Бабу-Ягоду, Змея Горького и Хрущева Бессмертного.

— Стань к лесу задницей, ко мне передником, — произнес я волшебные слова, столько раз слышанные мною из матушкиных уст.

Колоритное строение вздрогнуло, дверца со скрипом распахнулась, и на крыльце приветливо замаячил председатель.

За моей спиной хор колхозников завел песню.

Прощай, профессор Харингтон,

Помещик наш из Иллинойса,

Мудрец, красавец, фон-барон.

Пируй себе, не беспокойся!

Я послал певцам поцелуй, а затем вошел в светлые сени, а оттуда — в голубую горницу, тускло освещенную лампочкой Ильича.

За дубовым столом сиднем сидела избранная колхозная публика: бритоголовый начальник милиции с безбрежным брюхом, скромный колхозный агроном из рассказа Чехова, промасленный менеджер машинно-тракторной станции.

— Ах вы мерзавчики! — воскликнул я при виде дюжины бутылок, выстроенной вдоль середины стола.

Враг водки Варикозов сник.

— Гуляй, раввин, от рубля и выше! — ободрил я его шуткой — прибауткой.

Все ждали моего прихода: ни одна из бутылок не была початой. Для любителей выпивки, каковыми были эти ведущие жители Свидригайлова, такое воздержание было знаком глубокого уважения к приезжей знаменитости.

Памятуя о политических верованиях хозяина, который взволнованно переминался у меня за спиной, атлетически поклонился портретам Ельцина — Путина в красном уголке, а затем подошел к столу.

Сел на лавку. Подбоченился. Огляделся.

— Что, ребята, рады заокеанскому гостю?

Сначала выпили за меня, затем по очереди за мир, урожай и родное село Свидригайлово. Потекла неторопливая, обстоятельная мужская беседа. Говорили о политике, спорте, женщинах, или, как говорят здешние земляки, бабах. Лясы точили, анекдоты травили. С радостью обнаружил, что легко нахожу общий язык с этими прокуренными и испитыми людьми.

Тепло и уютно в доме председателя. Дородная хозяйка в макси-юбке тихо гремит посудой на кухне и плавно, как пава, вносит в горницу подносы с закусками и объедками, каждый раз напевно повторяя: «Кушайте, дорогие товарищи, чем Бог послал». Она кокетливо пищит, когда гордый муж шлепает ее по пространным мясищам, и с конжугальным удовольствием трет их пухлой ручкой. Из красного уголка фотография старого президента доброжелательно нас обозревает, завидуя пьяному застолью, а за стенкой весело трещит сверчок-дурачок. С печки, что ни минута, свешиваются постриженные à la pot de chambre[138] головки председательских отпрыщей. Видно, любопытно им было меня разглядывать. Но я умею вести себя с детками. Как сделал зверское лицо, они сразу завизжали!

Очень плотно нажрался. Так пузо яствами набил, что даже не отрыгнуться. Мой пупок стал выпуклым. Высокооктановый самогон и сытная еда привели меня в благодушие.

Я осоловел.

В избушке царила мужская атмосфера свежего перегара и табачного дыма, сквозь которую смутно светились лица сотрапезников. Для них я был пришельцем из неведомого внешнего мира. Они задавали мне иногда умные, иногда наивные вопросы. Я охотно отвечал: джентльмен должен уметь разговаривать с представителями самых разных слоев общества. Рассказывал о странном своем детстве в далекой Америке, о матушке, воспитавшей меня на русской литературе, чувственно вспомянул бывшую жену.

Говорил с таким огоньком, что в горнице стало светло и тепло. Реакция компании была адекватной. Председатель, агроном и менеджер слушали меня выпучив глаза, директор одиннадцатилетки то и дело крестился, и только многопузый начальник милиции, который по ходу беседы все больше становился похож на бледного, но беспокойного Лорена Кабилу, хмурился от полета моей мысли и чесал себя по пистолету.

Метко метая бисер перед свидригайловцами, повернул разговор в культурологическую сторону.

— Что есть русская печь, сей миловидный белый артефакт, чьи пышные формы расширяются сверху донизу? — спросил я, делая объяснительные движения руками. — Не иностранка-голландка, не холуйка-буржуйка, а цитадель похоти, домашняя фемина, фигура матери. В ее середине зияет жаркая дырка по названию «духовка». Там пылает огонь страсти! Недаром в эту знойную вагину регулярно вводят железный фаллос — ухват, а через положенный срок оттуда выскакивают пухлые хлеба и пироги — символические младенцы, которых мама и папа пожирают за семейным столом в знак подсознательной ненависти к своим реальным детям.

Хозяйка своевременно подплыла к столу с очередным подносом. Я сделал жест в сторону ее слоеных прелестей.

— Господин председатель, когда вы смотрите на вашу мадам, разве вы не думаете о печке-овечке?

— Баба-то моя не очень этим делом интересуется.

— И на старуху бывает порнуха.

Хозяин и гости начали спорить о политике. Милиционер все Зюганова хвалил, а агроном выступал за реформы, выкрикивая импортные слова «инсект», «майндсет», «перверт». Страсти накалялись. Над и под столом раздавалась отличная брань.

«Протоколы сельских мудрецов», — подумал я, но из деликатности не стал делиться с присутствующими классным каламбуром. Вместо этого решил сходить в туалет. But where is it?[139]

Я повернулся к председателю, но он был занят тем, что получал в морду от милиционера. Остальные собутыльники тоже тузили деревенского босса, а также друг друга и даже самих себя. Было ясно, что сортирного совета от них не дождешься.

Однако нутро не желало ждать, и я пошел на кухню, чтобы расспросить хозяйку куда и как. Это следовало сделать тактично: из моих исследований аграрного вопроса в русской истории я знал, что в теме телесных отправлений крестьяне предпочитают недомолвки.

— Простите, сударыня, но мне нужно выйти, чтобы собрать цветочки.

Председательша оторвалась от плиты и посмотрела на меня с доброй улыбкой.

— Ой, ну что вы, темно ведь сейчас.

Я попробовал другой эвфемизм.

— У меня небольшая необходимость. Где бы я мог с ней справиться?

— Родненький, у тебя что, головка болит? Не волнуйся, сейчас принесу рассолу.

— Позвольте перефразировать. Моей моче мочи нет, — нашелся я, но и этот намек прошел мимо хозяйкиного уха.

Тогда я стал брутально откровенным.

— Где ваш дубль?

Круглое лицо председательши просветлело, и она весело сказала:

— Да рядом, в пяти шагах от дома. Как выйдите, поверните налево.

Тут она зачем-то сунула мне в руку газету «Вечерняя Клизма». Всю первую страницу занимала статья под заглавием: «В КОЛХОЗЕ ИМ. ЧАПАЕВА НАЧАЛОСЬ СТРОИТЕЛЬСТВО ПРИХОДСКОГО ВЫТРЕЗВИТЕЛЯ».

— Сударыня, я собираюсь провести в сортире секунды, а не минуты, так что читательский материал мне не нужен.

— Да берите, берите, не стесняйтесь.

Я вышел на крыльцо. Было темно, как в лоне… Я щелкнул зажигалкой. Колеблющееся пламя таинственно осветило огород и колодезь. Вдруг я вздрогнул: из темноты высунулась меньшевистская физиономия, а под ней — нога с раздвоенным копытом.

— Неужели Церетели? — рассмеялся я и спустился во двор. Следуя полученной инструкции, обошел избушку и оказался у какого-то строения, из которого исходил зловещий запах. Я поднес к строению зажигалку — вокруг пламени забрезжил радужный нимб — и увидел, что стою перед кривой кабинкой. Дернул на себя скособоченную дверь и отшатнулся: внутри кабинки жужжали насекомые и витали клубы метана. Нет, то была клоака не для меня!

Я шагнул к огороду, выбрал грядку почище и со всей дискретностью подарил осенней почве золотой дождик.

Когда я вошел в избушку, она прыгала от злости сидевших в ней людей: мнения собутыльников разделились по вопросам внутренней политики. Даже Варикозов забыл о своем достоинстве душеприказчика русского народа и лупил агронома по голове блокнотом, приговаривая:

— Тоже мне демократ нашелся, дарвинист дерьмовый, генетик вонючий!

Я попытался объяснить избушечной компании, что свидригайловцы должны жить в мире-дружбе единым человечьим общежитием, но они так орали, что даже мой барственный баритон не мог покрыть их диалога глухих. Стало ясно, что пора сменить тему драки. Я решил изложить мою теорию трех алкогольных поясов.

Схватил стопу, поднес ее к губам и осушил за здорово живешь. Затем стукнул стопой по столу.

Все ошалели.

— На юге Европы живут винопейцы — французы и итальянцы, — промолвил я. — В середине пивоглоты — немцы и чехи. На севере водкохлебы — скандинавы и финны. Теперь объясню, в чем заключается парадокс России. Географически говоря, русский народ должен любить пиво, исторически говоря, он любит водку, а в двадцатом веке им правил грузин — представитель винной нации. Наложение этих питейных несоответствий извратило культуру страны.

Собутыльники проглотили языки и принялись обдумывать мои слова.

Вдруг начальник милиции как заорет:

— Гнида заморская! Когда я слышу слово «культура», мой палец тянется к крючку пистолета.

Вынул из деревянной кобуры маузер и прямо в башку мне ба-бахнул! Однако по пьяному делу дал промашку. Пуля-дура прожужжала мимо!

Я грациозно выматерился и, не вставая с лавки, одной ногой обезоружил мазилу-мильтона. А потом все обратил в литературный эпизод: очень à propos[140] процитировал Гумилева:

В срубах мохнатых и темных

Странные есть мужики.

Под конец вечера всех перепил. Председатель и менеджер спрашивали друг друга «Ты меня уважаешь?», директор школы распевал песни Пахмутовой, а агроном солеными огурцами неаккуратно жонглировал. Начальник милиции валялся где-то под лавкой в пароксизме партийности. Только трезвенник Варикозов был себе на уме: сурово сидя в углу, он собирал материал для рассказа в жанре «деревянная проза».

Я облокотился об пол и задумался. Да, Черчилль был прав. Россия — это загвоздка, закутанная в загадку.

Пир подходил к концу. Перед тем как отойти от стола ко сну, я обратился к хозяину:

— Господин председатель, благодарю вас за чудесный прием. Все было очень вкусно. Я давно так не нажирался! Исполать вам, крестьянский босс! Я приглашу вас в Мадисонский университет прочитать лекцию, если в бюджете будут деньги.

Пьяный председатель закачался, готовый пасть мне в ноги, но тут из кухни выплыла председательша, с легкостью взметнула его на плечо и отнесла во внутренние покои избушки. Как многие русские женщины, она была мускулистее своего хахаля и держала на высокой груди и семейство, и хозяйство.

Расправившись с мужем, председательша опытным голосом облаяла директора, менеджера, агронома и милиционера и выбросила их во двор. У себя в углу Варикозов уже дремал, как был, по вертикали.

Хозяйка уложила меня спать на комфортабельных гостевых полатях.

— Спокойной ночи, моя добрая фея, — прошептал я, смежая очи.

Дрыхнул сладко, хотя мне и приснился политкошмар: голый Зюганов в форме женщины машет мне серпом и молотом. «Сон разума рождает монстров», — подумал я и перевернулся на другой бок.

* * *

Когда я проснулся, за слюнявым окошком занималась заря. Пора вставать! Я взял решето, вышел во двор и омыл лицо, плечи и грудь живой водой из колодезя. Тело покрылось пупочками, но я не дрогнул: выручила спортивная закалка. Потянулся до хруста в собственном скелете и принялся причесывать пекторалии.

Рядом со мной раздалось мычание.

Я повернулся на пасторальный звук. То была сивка-буренка, которая вышла из хлева, чтобы насладиться свежим воздухом.

— Здорово, корова!

Дружелюбная скотина ответила на мое приветствие повторным мычанием и взмахом вымени, полным парного молока.

Пока мы разговаривали, стало светать. Над горизонтом поднялся гигантский воспаленный диск. Voilà le soleil de Svidrigaïlovo![141] Заря востока сотворила из тучек жемчужных этюд в багровых тонах. На другой половине неба еще блистали бледные осенние звезды. В огороде без заботы и труда пищали птички. Вдруг они замолкли.

Я закатил глаза: в зените, забавляясь, кувыркался коварный коршун.

Вернувшись в избу, сел за стол и принялся нюхать вкусные запахи, исходившие из кухни. Тем временем Варикозов пошел заводить машинку, которая по утрам страдала запором и посему требовала щекотливого шоферского подхода.

— Матка, дай яйка! — крикнул я председательше, повторяя зов поколений моих предков-помещиков. Та лучисто улыбнулась и поплыла исполнять просьбу голодного гостя.

Утренний пир был не хуже вечернего. Я вкушал произведения сельской кухни, налегая на хреновые грибы и кекс с изумительной изюминкой. Председательша умильно смотрела мне в рот, подперев лицо пухлой рукой, и периодически курсировала на кухню за следующим блюдом.

Ее супруг, который неуверенно шатался по горнице, нюхая валявшиеся на полу пустые бутылки, вдруг остановился передо мной и пробормотал:

— Ты мою бабу не лапай, а не то я тебя порешу.

Было ясно, что председатель страдает от похмелья, как часто бывает на Руси после хорошей party,[142] и я весело послал его туда, где раки трахаются.

Но вот завтрак окончен. Из двора донеслось звонкое пердение. Я выглянул из окошка и увидел желтую «Запорожицу», которая бойко вертелась вокруг колодезя, распугивая петуха и его куриный гарем.

Лихач Варикозов посылал мне намек: пора начинать осмотр Свидригайлова.

* * *

Церковь Св. Степана скромно господствовала над округой. Построенная триста лет тому назад местными умельцами без сучка и задоринки одними золотыми руками, она походила на пагоду, как многие русские народные храмы. В эпохи феодализма и капитализма это здание было центром религиозного космоса свидригайловцев. Ранние Хакены, несмотря на лютый лютеранизм, уважали веру селян и поощряли их крестные ходы и закоулки. Поздние Хакены, познав в процессе русификации таинства Восточной Церкви, щедро жертвовали ее свидригайловскому филиалу канделябры, триптихи, ризы и другие предметы культа. Помещичий патронаж преобразил деревенский храм в памятник архитектуры восемнадцатого века. Плюс, праотцы зорко следили за тем, чтобы крестьяне не вносили в свою веру языческие элементы, к чему русский народ иногда склонен. Так, когда Вольдемар фон Хакен узнал, что в Свидригайлове развелись домовые, он пригласил туда знакомого розенкрейцера, и тот изгнал нечистый душок из крестьянских избушек. Процедура изгнания сопровождалась сценами, которым было бы место в фильме «The Exorcist».[143] Впрочем, Вольдемар был сексистом своей эпохи и разрешал местным русалкам плескаться в реке Свидригайловке, ибо находил их прелестными.

Сто с лишним лет спустя Отто Рейнгардович фон Хакен, последний мой предок, базировавшийся в России, и щедрый патрон мира искусств, захотел придать церкви более современный вид. Сначала Отто решил нанять с этой целью Врубеля, но потом передумал, так как демоническая тематика художника не совсем подходила для места богослужения. Тогда он связался с Владимиром Татлиным, которого рекомендовали ему знакомые авангардисты из кафе «Бродячая собака», где гофмаршал часто проводил обеденный перерыв.

Талантливый молодой художник предложил оставить старую церковь, как есть, а рядом с ней для эстетического контраста построить новую, суперсовременной формы.

— Я воздвигну для вас храм выше Эйфелевой башни! — поклялся будущий конструктивист будущему белоэмигранту.

— Лишь бы не выше Вавилонской, — улыбнулся гофмаршал.

Но когда Татлин представил свой проект, Отто откровенно обомлел. Косая пирамидальная структура из стекла и стали, пронизанная вертящимся, светящимся цилиндром, шокировала вкусы даже передового царедворца. Татлин не получил заказа, что впоследствии стало для него обычным делом, и с горя уехал к Пикассо в Париж.

Церковь Св. Степана продолжала барочно и одиночно возвышаться посреди деревни.

Но вот грянули две революции 1917 года. Оказавшись без царя в голове, крестьяне потеряли уважение к собственной религии и к чужой собственности. Они разграбили имение, затем атеизировались, затем коллективизировались. Бесхозные большевики устроили в церкви склад, но на товарах, которые там гнили, лежал государственный знак низкого качества. Эти корявые изделия были настолько неходовыми, что даже свидригайловское сельпо не могло продать их за бесценок.

Прошли невзгоды. Советы обрели совесть, но потеряли власть. В России настало новое смутное время. Селяне поняли ошибочность апостазии дней ленинских ужасного начала и бухнулись в религию. Весной 1992 года они созвали сходку, чтобы спасти свои души.

Первым делом всем скопищем единогласно избрали почетный президиум в составе кабинета министров Егора Гайдара. Вторым делом постановили выписать из райцентра священника.

Вскоре поп был тут как пуп. Свидригайловцы снова запахли на ладан, над деревней снова разнесся малиновый звон…

* * *

Газон перед храмом зеленел осеннему сезону вопреки: сельские руководители не пожалели на него краски в честь моего визита. Я выпрыгнул из «Запорожицы» прямо на паперть, где среди толпы кликуш и клише стояла лохматая фигура в рясе. То был поп — волосатый лоб, уже знакомый мне по вчерашнему хлебосолу на околице. Своим обликом духовное лицо разительно напоминало Джефа Лина, певца группы «Electric Light Orchestra», которую я любил слушать, когда был студентом. Впрочем, чистый взгляд и ногти обличали в нем порядочного человека.

И действительно, отец Спартак, как звали священника, оказался большим любезником. При виде задорного заморского меня он вежливо побледнел и пригласил осмотреть храм. С гордостью показал он мне его оборудование, и в первую очередь новую, но уже изношенную купель, в которой за последнюю пятилетку прошло крещение все население Свидригайлова, кроме начальника милиции (члена КПРФ) и агронома (члена СПС).

На кладбище за церковью я прослезился среди нечуждых мне гробов…

Отец Спартак был красноречив и краснодум. Повторная встреча с бедовым барином настроила его на откровенческий лад. Пока мы ходили туда-сюда, он приветливо делился со мной хитрой историей своего обращения и рукоположения, временами от волнения переходя на церковно-славянский язык.

Привожу его агиографический рассказ в моем задорном изложении.

История отца Спартака

В эпоху игуанадона Брежнева в областном городе N родился, вырос и учился на химфаке Спартак Весталкин, сын и внук госслужащих средней ноги. Круглый отличник, научный атеист и страшный стукач, Весталкин легко переходил с курса на курс, одураченный диаматом и жаждой элитной жизни. Распевая советские песни, вкалывал на субботниках и шабашниках, размахивая повязкой дружинника, выгонял верующих из церкви в дни Пасхи. Вдобавок Весталкин был заядлым греховодником. Несмотря на членство в комсомольском бюро, он регулярно растлевал невинных первокурсниц под вражескую музыку «Машины времени» или даже «Rolling Stones», а на утро, порядком исковеркав их юные жизни, лицемерно подавал на них сигнал в деканат. Не забывал студент и о занятиях спортом, будучи капитаном институтской волейбольной команды.

Карьерист науки имел цель: поступить в аспирантуру, с тем чтобы потом распределиться на престижную работу и поедать кремлевский паек. С поступлением все получилось. Весталкин вкалывал, как вол(к). Он написал диссертацию о любви партии к синтетическим волокнам, хорошенько защитился и сразу же после этого настучал на своих оппонентов в соответствующее учреждение.

Кремлевские геронтократы оценили достижения молодого специалиста и воздали ему по заслугам. Весталкина направили в Носонос-15, почтовый ящик, расположенный в ущельях Урала. Здесь у черта на куличках изуверы-ученые изобретали ядовитые газы, чтобы травить ими американскую и китайскую военщину, а также других вероятных противников Страны Советов.

Сперва Весталкин опечалился, что его не распределили в Москву или на худой конец Ленинград, но затем, как полагается советскому гелертеру, взял себя в руки и начал осваиваться в носоносном коллективе. Он вступил в ряды КПСС, стал политинформатором и получил переходящее знамя передовика. Вскоре амбициозный химик почувствовал себя в своей пробирке. «Коммунисту на Руси жить хорошо», — беспечно повторял он, не ведая, что готовит стране судьба.

А пока на дворе стояли застойные семидесятые. Благодаря политике разрядки напряженности лаборатория, в которой работал новичок-большевичок, процветала. Внешнеторговые ведомства СССР знали, как соблазнять западных капиталистов, и те с радостью продавали им самые секретные агрегаты, лишь бы получить барыши.

Способный Спартак работал с огоньком: экспериментировал на всю катушку, проводил дни и ночи на полигоне, усеянном трупами подопытных животных, вносил рационализаторские предложения. Он был убийцей в белом халате и с гордостью носил это звание. В его голове демонически вертелись слова поэта:

Товарищ Ленин,

я вам докладываю

не по службе,

а по душе.

Товарищ Ленин,

работа адовая

будет

сделана

и делается уже.

Не прошло и года с тех пор, как Весталкин очухался в Носоносе-15, а за успехи на профессиональном поприще он был повышен в звании до младшего научного сотрудника. Лабораторное начальство радовалось его усердию, а оперуполномоченный КГБ — богатому источнику доносов. Ударник того и другого труда, химик получил вне очереди двухкомнатную квартиру с прекрасным видом на здание горкома. Он приобрел японский холодильник и прелестную носоносную жену, меж тем теряя последние принципы.

Итак, ученый жил как у Антихриста за пазухой и был бессовестно счастлив. Дома и на работе он бредил формулами яда, лелея мечту изобрести отравляющий газ, от которого люди из кожи вылезут. Воображение Весталкина, воспаленное духом партийности, рисовало мрачные картины светлого будущего. Советская армия наносит войскам НАТО поражение малой кровью, могучим ударом. Наймиты империализма вымирают, как тараканы, от придуманного им оружия массового поражения. В странах Западной Европы устанавливается диктатура пролетариата, президентом США избирается Анжела Дэвис. Весталкина вызывают в Кремль, где тронутый Брежнев при всем честном Политбюро назначает его министром химической промышленности, и гениальный ядовед становится самым знаменитым Героем Социалистического Труда в истории прогрессивного человечества.

Когда Весталкина поставили во главе отдельной исследовательской группы, научный коммунист показал себя умелым, требовательным руководителем. Группа постоянно перевыполняла план. Он проявлял нетерпимость к халатности и разгильдяйству и собственноустно доносил на своих подчиненных куда следует. Лацкан его чессучившегося чешского пиджака теперь украшал орден «Знак почета» — подарок от довольного военно-промышленного комплекса. За этой бляшкой, надеялся химик, со временем должна была последовать вереница дополнительных аляповатых наград.

Меж тем за стенами уютной лаборатории наступали необратимые изменения. Производительные силы хирели, производственные отношения портились. Верхи не могли, низы не хотели. Страна тряслась от кризиса. Однако для Весталкина, поглощенного любимым делом и любимой женой, приход к власти Горбачева и распад командно-административной системы были как сон преходящий.

Но вот в 1991 году Горбачева хватил родимчик-Ельцин, и секретная работа сначала сократилась, а затем прекратилась. В Носонос-15 зачастили американские инспектора и эксперты, то есть, попросту говоря, шпионы. Они настаивали на конверсии уникального научно-исследовательского комплекса, стремясь саботировать военный потенциал Российской Федерации. Незваные гости расхаживали по цехам и сараям почтового ящика, демонстративно фотографируя государственные тайны, проповедовали западный образ жизни и хваленое американское «просперити». На долларовых бумажках, которыми они сорили направо и налево, зеленели зловещие масонские знаки — усеченная пирамида, горящий глаз, крылатый кукиш. Проповедями и долларами иностранные визитеры сбивали с толку честных советских ученых, многие из которых, грустно сказать, переквалифицировались в так называемых демократов.

Делать быть нечего: Весталкин со товарищи перевели производство на мирные рельсы. Вместо яда они начали выпускать косметику. На бетонном кубе, где размещалась лаборатория, ученые вывесили неоновую надпись «Салон красоты» и давай торговать! Но макияж «Уральская медуза» и губная помада «Горгона гор» не имели успеха среди местных модниц, ибо они предпочитали краситься по-западному, используя продукцию фирмы «Covergirl».

Бизнес лопнул. Спартак распустил свою команду. Лабораторию приватизировал какой-то бандит, который взорвал ее к чертям собачьим и на этом месте водрузил торговый центр для новых бедных. Там, где раньше был полигон, раскинулся универсам, полный уцененных турецких товаров. Лишь вонючая окружающая среда да лица местных мутантов напоминали о том, что когда-то здесь стоял научный объект всесоюзного значения.

Химик захандрил. Днем он стоял в очереди на бирже труда, вечером угрюмо пил и мечтал о восстановлении Советского Союза в границах 1985 года. Декольтированная госпожа Весталкина все чаще жаловалась, что кончилась ее красивая жизнь, и настойчиво намекала, что и в провинциальном захолуйстве есть мужики пороскошнее его.

Не то, чтобы у бедолаги не было заманчивых предложений. Бывшие сотрудники Весталкина, более продажные, чем он сам, уговаривали его пойти на службу к иракцам или иранцам, которым нужны были специалисты по ОМП. Однако марксистско-ленинские принципы и честный расизм не позволяли печальному ядоведу согласиться на эти пошлые предложения. Он все пил и пил и ждал реставрации коммунизма.

Тем временем молодая экс-советская семья вошла в период полураспада. Госпожа Весталкина пилила химика острым язычком, ранее бывшим к нему столь ласковым, и отказывалась смотреть на научного безработника как на мужа или даже мужчину. Особенно ранили его эпизоды, когда она дефилировала перед ним в прозрачном неглиже, приговаривая: «You can look, but you can’t touch»[144] (до замужества жестокая кокотка училась в английской спецшколе). Вдобавок жена теперь густо красилась, используя исключительно французскую косметику — как бы в укор неудавшейся конверсии, — и пропадала каждую ночь напроеб. Под утро госпожа Весталкина возвращалась в семейную квартиру вся возбужденная, отказывалась отвечать на тревожные вопросы господина Весталкина и ложилась спать в бывшую конжугальную кровать, из которой он был изгнан на кушетку в гостиной.

Между супругами возникло отчуждение. Они оказались очень разными людьми. Брак брел к краху.

Однажды, придя домой после бесплодных поисков работы, несчастный ученый нашел на столе записку, слабо отдававшую запахом знакомых духов «Jezebel». Небрежным почерком госпожа Весталкина сообщала ему, что уехала с другом-банкиром на Кипр, и просила не поминать ее слишком.

Трагический клочок бумаги выскользнул из онемевших пальцев Весталкина и медленно слетел на пол, какраненая белая птица. Его невидящий взгляд остановился на стенном календаре — и вдруг он увидел, что сегодня День работника химической промышленности, бывший когда-то праздником его сердца…

Так кандидат наук остался один, как прыщ, без любимой жены и любимого дела, а также без мамы и папы. Дело в том, что его совки-родители умерли от шока еще 21 августа 1991 года, сидя перед теликом, по которому передавали прямую трансляцию перевоза статуи Дзержинского с одноименной площади в Сад скульптуры напротив парка Горького.

Гайдаровские реформы и круглосуточное киряние привели к тому, что вскоре на книжке у Весталкина остался круглый ноль. Чтобы иметь деньги на алкогольные расходы, он начал продавать скорбный домашний скарб. Когда-то фешенебельная квартира опустела. Гостиная лишилась бухарского ковра, туалет лишился финского унитаза. На выручку от реализации компонентов семейного очага пьяница покупал водку: сначала «Смирновскую», потом «Московскую», потом «Жириновскую». Эти названия адъективным пунктиром рисовали траекторию его упадка.

Весталкин потерял лабораторных друзей, но не обрел новых. Носоносцы-алкоголики его не жаловали: трагихимик даже в самом скотском состоянии никогда не бывал навеселе. Впрочем, несмотря на круглосуточные запои, в нем еще шевелились остатки щепетильности. Он не мог заставить себя потреблять водку теплой, и поэтому японский холодильник продолжал стоять у него на пустой кухне, напоминая о том, как прекрасно жилось обитателям почтового ящика в эпоху реального социализма.

Ученый увядал. Он стал бугристым, кожа его покрылась пятнами, глаза вертелись, как бяки в колесе. Занятия волейболом остались в прошлом. Там, где раньше под атласной кожей атлета переливались тугие мускулы, теперь свисала дрябь да дрянь. Отчаянный алкоголик бродил по разоренной квартире, распевая гимн Советского Союза и харкая перекисью рвоты. Он поминутно наступал себе на правое веко, почему-то выросшее за период безработицы на полтора метра, этим приводя себя в еще более плохое настроение. В ушах у Весталкина звенело, в глазах горело, днем и ночью его донимали лиловые дьяволята. Они вопили сатанинскую пропаганду, гадили вдоль и поперек жилплощади, из-за чего в квартире стояла ужасная вонь. Соседи по подъезду, возмущенные негигиеничностью Весталкина, писали на него доносы в ЖЭК, как он когда-то на них в КГБ, и при встрече на лестнице грозили ему санитарным самосудом. Но несчастному кандидату наук было глубоко на них наплевать, что он и делал.

Как-то в ноябре 1997 года химик снял с дырявого лацкана любимый орден и понес его на барахолку продавать. Погода в этот день была аховая. На улице моросил дождь, из соседней Сибири дул холодный ветер. Давно уже не имея пальто или свитера, ученый обмотал шею веком на манер шарфа тепла ради и нетвердым шагом устремился в местную ячейку рыночной экономики.

Из знакомого ларька, охраняемого кавказскими боевиками, выглянула смуглая щетинистая физиономия.

— Салям алейкум, Менделеев, — с издевкой процедила она.

Весталкин нагнул голову от стыда и скорби.

— Вот, я принес, — тихо сказал он и положил орден в смуглую щетинистую ладонь.

Послышался лязг металла: лавочник пробовал «Знак почета» на смуглый щетинистый зуб.

— Фальшивый медаль, — процедил он.

— Но это же высокая правительственная награда, — прошептал химик. — Я недорого прошу.

Спекулянт сплюнул на прилавок.

— Иди отсюда, дорогой. Не мешай бизнес делать.

— Ну пожалуйста…

Боевики навели на Весталкина автоматы.

— Моя твоя не понимай, — ухмыльнулся лавочник и швырнул орден на грязный асфальт.

Бедный кавалер согнул разъеденную алкоголем спину, подобрал родимый значок и побрел назад в свою пустынную, печальную, пахучую квартиру.

За осенью пришла зима, за зимой — весна, времена года в этих краях нерадостные. Как-то под Пасху Весталкин куковал на кухне, то есть валялся на полу и уныло смотрел на японский холодильник, сувенир семейного счастья. Страдалец вспоминал красивую, но развратную жену, сбежавшую от него в погоне за длинным долларом и прочими искушениями. Ее небытие определяло его сознание. Химик хандрил так, что ему была хана. «Быть может, когда-нибудь она вернется и речь ее будет без издевки, а тело — без неглиже», — пессимистически мечтал он.

Вдруг Весталкину показалось, что на белой дверце холодильника маячит некая картинка. Пьяница напрягся — и решил, что это чье-то лицо. Но когда он сказал непотребное слово, видение задрожало и исчезло. Ученый махнул рукой и побрел на барахолку продавать последние панталоны.

Как выяснилось, дверца была теперь чем-то вроде экрана. Таинственный анфас появлялся и исчезал на ней каждый день в одно и то же время, постепенно становясь все более четким. Вскоре Весталкин мог ясно различить впалые щеки и очки на хрящеватом носу.

Однажды мученик науки из последних сил собрался идти в кабак. Но только он побрел туда, куда не надо, как его остановила неведомая сила. Весталкин вернулся домой, оклемался, причесался и уселся на полу перед холодильником. Предварительно он обрезал крайнюю плоть — удалил веко ножницами, чтобы лучше видеть очкарика на мистической дверце.

За окнами было темно, на душе у Весталкина тоже. Перед бессмысленным взором ученого прошли грехи его жизни: антирелигиозная пропаганда, погоня за материальными благами, пьяные разборки с женой. Страдалец почувствовал сладкое омерзение к самому себе и ему стало гадостно-радостно, да так здорово, что он витиевато взвыл и давай стучать головой об пол!

Вдруг холодильник задребезжал, загудел, загремел, и на белой поверхности дверцы сформировалось изможденное мужское лицо в корригирующих линзах. В его чертах было что-то мудрое, но реакционное.

Ошеломленный химик благолепно поцеловал орден, неведомым образом очутившийся в его дрожащей ладони, озарился посторонним светом и впал в транс.

— Иди в попы, — тихо сказало лицо и исчезло на все времена.

Наутро транс-Весталкин пришел в себя, метнул холодильник на спину и вышел на улицу, где принялся голосовать за народно-патриотический блок. Попутный грузовик довез его до местной столицы, Пельшеграда. По дороге туда он вспомнил, что студентом на лекции по русской истории уже видел портрет человека на дверце.

То был обер-прокурор Святейшего синода Константин Петрович Победоносцев.

Весталкин успешно сдал вступительные экзамены в Пельшеградскую духовную семинарию и засел за богословские науки. Как когда-то в институте, он опять был отличником. Зная, что семинаристы народ язвительный, он никому не рассказывал про мистическую голову, гостившую у него на кухне. Да и некогда ему было языком болтать: лекции, практикумы, монастырские стажировки занимали все его время.

Несмотря на постоянную трезвость, Весталкин пользовался уважением однокашников. Они инстинктивно тянулись к нему, чувствуя какую-то особенную благостность, исходившую из его высокой волосатой фигуры. А когда экс-химик тряхнул стариной и организовал волейбольную команду «Крылья Соборов», он вообще стал большим мужчиной кампуса. И неудивительно! В 1999 году бородатые и рясастые спортсмены выиграли межвузовское первенство Пельшеграда. Участвовали они и в играх высшей студенческой лиги, но грязная игра соперников, которым безбожно подсуживали арбитры, лишила их возможности стать чемпионами.

А так будущий поп держался себе на уме, жил сам по себе. Комната, которую он снимал у пожилой, но порядочной вдовы, была обставлена скромно. Только чудо-холодильник, со времен кухонного сеанса работавший без электричества, и сам Победоносцев, фотографией на белой стене (Весталкин вырезал ее из книги «Мракобесы царизма»), говорили о том, что здесь обитает незаурядная личность. Семинарист спал на голом паркете, используя полено вместо подушки, ел одни макароны и мылся раз в год. Он вонял, но сиял.

Однако Сатана не забыл о химике, когда-то полном грехов и амбиций, и решил хорошенько его искусить. На третьем курсе Весталкина начали мучить скверные страсти, связанные с пропащей женой. На занятиях по истории РПЦ блудливая рука его, вместо того чтобы записывать слова лектора, все норовила рисовать до смраги знакомые контуры супруги, а после занятий ноги, казалось, сами несли его на Пельшеградский почтамт, откуда он вопреки-согласно собственной воле высылал письма порнографического содержания по адресу «Остров Кипр, шлюхе Весталкиной». Почти вся его стипендия теперь уходила на марки. Особенно страшными были ночи, когда искушаемый не чувствовал рядом с собой поддержки религиозно настроенных однокашников и его либидо, раззадоренное злым духом, забывало всякую меру похоти. Только брошенный муж смежал очи, как глумливый Гименей переносил его в номенклатурную носоносную квартиру. Весталкин бреется опасной бритвой, кощунственно лишая себя бороды, а рядом госпожа Весталки на вылезает из душа, вся розовая, как новорожденная мышь, и подмигивает ему с развратным умыслом. Гадко выбритый Весталкин вздрагивает от предварительного восторга, нечаянно перерезает себе горло и, грешный, грохается о пол. Там он сначала истекает кровью, а потом ползет к прелестнице по импортным кафельным плиткам (производство Польши) и из последних сил протягивает руку к некогда столь близким ему сферам, но супруга растворяется в клубах пара, заливаясь звонким смехом, и на прощание издевательски шепчет ему вражеским американским голосом: «You can look, but you can’t touch».[145]

Каждый раз, когда Весталкин просыпался после такого кошмара, он шарил рукой по щекам, страшась обнаружить, что стал лицом мягок и бос, будто Майкл Джексон. Затем, все еще встревоженный, щупал горло, на предмет смертельного пореза. Но райское дребезжание, исходившее из угла, разгоняло ночные ужасы и напоминало семинаристу о долге перед церковью и государством. Чтобы очистить себя от сексуальной, хотя и супружеской, скверны, он, как был в ночной власянице, втискивался в холодильник (по габаритам тот скорее подходил маленькому японцу, чем атлетическому русаку) и, скорчившись, сидел там до утра. В тесном белом ковчеге плоть его покрывалась слоем временной мерзлоты, мятежные страсти сходили на нет, и утром покрытый инеем Весталкин бодро спешил на лекции, где, увы, снова черкал неприличные картинки на полях конспекта, и весь цикл начинался опять.

К концу семестра регулярные ночные галлюцинации с бритьем и всем прочим довели Спартака до сучки. В надире отчаяния он написал донос на самого себя епископу Пельшеградскому Герундию, обладавшему репутацией опытного пастыря.

Через несколько дней семинарист получил повестку из обкома епархии на желанную встречу.

Войдя в кабинет епископа, Весталкин бухнулся на колени и с надеждой воззрился на светлолицего мужчину, сидевшего за письменным столом и читавшего толстый журнал. Семинарист вывернул голову наизнанку и разобрал название: «Пращур». «Наверное, это что-то вроде „Огонька“ для архиереев», — подумал он. Из широкого окна, распахнутого настежь по причине прекрасной летней погоды, были видны верхушки зеленых лип и кусок синего неба. Где-то задушевно пел дрозд. Весталкин перевел взгляд на стены, вдоль которых стояли стеллажи дубовой работы. «А книг-то сколько!» — удивился он про себя.

Епископ отложил журнал в сторону и улыбнулся коленопреклоненному семинаристу. Тот начал рассказывать да сетовать. Герундий, немолодой человек с усталыми глазами, внимательно слушал его, время от времени записывая что-то в блокнот.

Весталкин был как на духу и ничего не утаил от церковного лидера — ни советское ядотворчество, ни постсоветское пьянство, ни сладострастные сновидения с раздетой мадам Весталкиной. Он открылся архиерею даже о тайне тайн своей жизни — кухонном явлении обер-прокурора на заветной белой дверце все эти годы назад.

Выслушав семинариста, прелат задумался, ассимилируя факты непростой его биографии.

— Обнаженной, значит, супруга тебе является, — сказал наконец он.

— Да, Ваше Преосвященство.

— И при виде ее ты, так сказать, возбуждаешься?

— К моему великому сожалению.

— Ну и ну.

Герундий пробежал глазами свои записи и задал еще один вопрос, имевший сокровенный смысл.

— Какой марки у тебя холодильник, сын мой?

— «Самурай». Японский.

Епископ одобрительно кивнул.

— Хорошая фирма.

Он извлек из кармана рясы портсигар, искусно сделанный монастырским умельцем из лат немецко-фашистского пса-рыцаря, и протянул его семинаристу.

— Не курю, Ваше Преосвященство, — смущенно сказал Спартак.

— Это хорошо, что не куришь. А я вот никак не брошу. Дурная привычка, знаю, но ничего не могу с собой поделать. Все мы, так сказать, человеки.

Герундий взял папиросу и постучал ею по поверхности стола, разминая слежавшийся табак. «Да он прямо как следователь», — подумал Весталкин и внутренне собрался.

Архиерей закурил и пытливо посмотрел на семинариста.

— Плохо, значит, одному, без молодой жены?

— Плохо, Ваше Преосвященство.

— То-то и оно. — Герундий набрал в легкие дым. — Вот что я тебе скажу, сын мой. Баба — существо ветреное. Во сне ли, наяву, за ней нужен глаз да глаз. Мы как говорим? Мужчина — семье голова. А голова — как ученый, ты это знаешь лучше меня, — голова содержит в себе мозг. А что такое мозг? Мозг — это орган мышления. Поэтому, Спартак, шевели извилинами, так сказать.

Весталкин переминулся с колена на колено.

— Но я стараюсь, Ваше Преосвященство. Постоянно думаю над тем, почему жена ушла от меня, нет ли в том доли моей вины. Регулярно отправляю молитву, учусь на «отлично». Опять же спортом занимаюсь каждодневно.

— Да, слышал про твои успехи по линии волейбола. Молодец, хвалю. В твоем возрасте я тоже гонял мяч после работы. До поры до времени, конечно. Жизнь тогда была другая, рано нам пришлось повзрослеть. — Герундий помолчал, мысленно перенесясь в бурные и жестокие годы своей юности. — Так что, Спартак, продолжай тренироваться, выступать на соревнованиях. Ведь что такое спорт? Спорт — это физкультурная дань уважения Господу Богу, сотворившему нас по Своему образу и подобию. Тело мускулистое, успехи атлетические суть уже плоды благодати.

— Слушаюсь, Ваше Преосвященство.

Епископ привстал и наклонился вперед, чтобы лучше разглядеть скорчившегося на полу семинариста.

— Скажи мне, дружок, какие пути решения своих личных проблем ты видишь?

Тут Весталкина прямо как прорвало.

— Как бы я хотел, чтоб член мой иссох и отпал, и с ним все мои дурные мысли, все грешные желания. Жена моя преблудная… Что полноценному мужчине возможно, невозможно евнуху или кастрату. Помнится, один из героев вероотступника Толстого в сходной ситуации отрубил себе мизинец. Я хочу быть, как он!

Герундий покачал головой.

— Нет, сын мой, дудки. Телесное калечество — родник нравственного.

— Тогда я расторгну брак. Такая подруга жизни мне не нужна, ведь сбежав за границу, она изменила не только мне, но и Родине, — горячился Весталкин.

— Я бы с разведенцем в разведку не пошел, — тихо сказал архиерей, и лицо его стало как-то строже.

Семинарист сообразил, что Герундий намекает на свою службу в органах, и потеплел от такого к себе доверия.

— Вас понял.

Прелат погасил папиросу в бронзовой пепельнице в виде трактора «Беларусь».

— Мы с тобой, Спартак, бойцы религиозного фронта. Братья по оружию, так сказать. Хочу, чтобы ты смотрел на меня не только как на наставника, но и как на старшего товарища. А что такое товарищ? Товарищ — это человек, на которого в трудную минуту можно положиться, который всегда окажет тебе поддержку. В нашем нелегком деле важно иметь чувство локтя. Князь тьмы не дремлет, это верно, но и мы не лыком шиты.

Герундий встал, подошел к одному из стеллажей и извлек оттуда массивный фолиант.

— Возьми эту книгу, сын мой, и внимательно ее прочитай. В ней ты найдешь ответ на мучающие тебя вопросы.

Весталкин, как был на коленях, воззрился на том, протянутый ему архиереем. То было сочинение «Разговор между Испытующим и Уверенным в благословенном отсутствии порочного начала эротического в великорусской культуре» Вениамина Александровича Варикозова, о гении которого семинарист уже много слышал на лекциях по изящной словесности.

Вернувшись к себе в комнату, Весталкин включил лампочку Ильича и засел за трактат. Мудреный слог автора, многоэтажные примечания требовали от читателя полной интеллектуальной отдачи. Тем не менее семинарист осилил все 600 страниц «Разговора» за одну ночь. Особенно сильное впечатление на него произвело следующее замечание автора: «Противно утверждениям идеолога плоти Г. Гачева суть супружеского соития состоит в зачатии детей, а не в половом радении, нестерпимая сладость которого есть провокация иностранного бесенка Эроса, чье имя не случайно созвучно слову „ересь“».

Прочитав эти слова, Весталкин сообразил, что за три года совместной жизни жена ни разу не родила ему ребенка. «Вот где собака зарыта», — сказал он самому себе.

Прошел час, другой… Семинарист сладко спал, заложив страницу с рассуждением про Гачева бородой вместо закладки. Впервые за долгие месяцы его не посетили порнографические видения.

Утром Весталкин отправился в семинарскую мастерскую, где паяльником выжег цитату про соитие на дубовой доске, которую повесил рядом с портретом Победоносцева. Как часто бывает с физиками и химиками, в душе он был лириком. Со временем Весталкин прочитал и другие произведения Вени Варикозова, как публицистические, так и художественные. Теперь они стояли у него на полке рядом с трактатами Платона Афинского, Плутона Африканского и Питона Аравийского.

Весталкин даже набрался смелости и вступил с Варикозовым в переписку. Между популярным писателем и скромным семинаристом начала крепнуть горячая мужская дружба — сперва на расстоянии, а потом и при личном контакте. Последний возымел место после того, как Варикозов приехал в Пельшеград в гости к Герундию, с которым давно уже вел толковищу о грядущем и радужном русском апокалипсисе.

Однажды Варикозов своими ногами пришел в спортзал семинарии, где волейбольная команда семинарии проводила тренировку. Усевшись у шведской стенки, он с симпатией наблюдал, как молодые атлеты во Христе лупят по мячу, прыгают у сетки, с Божьей помощью ставят друг другу блок. Затем Варикозов снизошел к членам команды и провел мероприятие по названию «Встреча с писателем», в конце которого произнес слова, врезавшиеся в память будущего священника: «Россия — родина волейбола».

Весной 2002 года Весталкин написал дипломную работу по теме «Коммунизм + царская власть = вознесение всей страны» и сдал госэкзамены (на пятерку с крестом). Оставалось ждать распределения. Выпускник умиротворенно гадал, в какой край родной страны пошлет его церковное руководство. На сей раз он не стремился получить работу в престижном городе с кабельным телевидением и проспектами на выдвижение вперед. Нет, Весталкин зудел на то, чтобы поскорее начать духовную деятельность на благо народа где-нибудь в глубинке или на периферии.

Как говорится, Бог все понимает, хотя никогда не скажет. Через неделю после госэкзаменов в дверь криптокельи раздался тихий стук. Весталкин крякнул от неожиданности. Четыре года таился он в своей комнате, четыре года никто к нему не приходил в гости.

Выпускник распахнул дверь… перед ним стояла его пропащая жена. Она держала за руки пару мальчиков-близнецов, рожденных ею от разных хахалей, и была зримо беременна третьим ребенком от следующего любовника.

Жена упала Весталкину на грудь и попросила любить ее и жалеть.

Брошеный муж стиснул раскаявшуюся развратницу в объятиях. Супруги сказали друг другу слова любви. Затем госпожа Весталкина попросила главу разбитой семьи посидеть с детишками, а сама вынула из чемодана какие-то пакеты и ушла с ними на кухню. Вскоре в воздухе вкусно запахло греческой едой.

Не успел выпускник нанюхаться необычных кулинарных ароматов, как он с семьей уже сидел за столом. Новоявленная домохозяйка поставила мужу бутылку узо. Тот хотел было отказаться от алкогольного искушения, но жена добавила в стакан с напитком льда из чудотворного холодильника, и прозрачная жидкость окрасилась в белый цвет. Весталкин нашел это знаменательным и выпил весь стакан, хотя по второй пойти отказался.

Обед начался с таромасалаты, потом ели мусаку и сувлаки, а на десерт госпожа Весталкина подала баклаву. Пока будущий священник уплетал иностранные, но православные блюда, жена рассказывала ему подробности своего блуда.

Банкиру, с которым она бежала за границу, скоро надоели ее провинциальные ласки, и он продал ее партнерам по акционерному обществу. Партнеры бросили ее, когда она оказалась на сносях. Надутая одалиска родила близнецов на тротуаре в Никозии, потом долго моталась по Кипру, Криту и другим островам Эгейского моря. Увы, она нигде не могла найти постоянную работу. Одно время грешница решила стать гетерой, но оказалось, что для этого у нее не было достаточно связей.

Госпожа Весталкина плясала нагишом в стрип-клубе, вкалывала белой рабыней на сексуальной плантации, занималась чувственным массажем на круизных лайнерах. Она давала всем, кому не надо, в самых фантастических местах и позах. Но, чем грязнее становилась ее жизнь, тем больше ее тянуло к родным уральским самоцветам, к брошенному ни за что ни про что мужу. На последнюю мзду она купила билет на рейс Афины — Пельшеград, запаковала близнецов в чемодан (драхм на проезд для них не хватило) и взлетела в воздух.

(Не)благоверная умолкла. Весталкин осторожно поинтересовался, дошли ли до нее порнографические письма, посланные им с Пельшеградского почтамта. Оказалось, что нет, ибо на Кипре госпожа Весталкина не имела ни квартиры, ни адреса.

Супруги восстановили брак на новых, нравственных основаниях. Они решили размножаться.

— Хочу осьмнадцать душ детей, — заявил жене муж.

Опытная роженица обещала, что выполнит план приплода.

Супруг предупредил супругу, чтобы она не ждала от него пресловутого форплея, который Варикозов в «Разговоре между Испытующим и Уверенным» заклеймил как «низкопоклонство перед западней известно чего».

Опытная блудница согласилась, что она того и заслуживает.

Весталкин умиленно усыновил близнецов, а также их сестренку, выскочившую из госпожи Весталкиной в актовом зале семинарии в момент, когда епископ Герундий вручал выпускнику диплом.

Молодой священник получил назначение в Свидригайлово. Он приехал сюда полный надежд и планов. Его новую, с иголочки рясу украшал любимый орден «Знак почета», некогда едва не загнанный им рыночному чечену. С Весталкиным, как всегда, был верный холодильник, который продолжал чудесно функционировать без подключения к сети, что ввиду перебоев в работе Свидригайловской АЭС могло быть расценено как еще одна форма помощи небесной. А когда над Россией взошел Путин, настроение у попа еще более улучшилось, ибо в чертах молодого президента просвечивало нечто ангелоподобное.

Каждый день отец Спартак с мегафоном в руке курсировал по улице Коммунизма, сзывая жителей на заутреню, обедню и вечерню. Сперва кое-кто из них пытался отсидеться за избушечными стенами, но свидригайловский Саванарола громогласно стыдил прогульщиков, обвиняя их в связях с ЦРУ или израильской разведкой. Уже через месяц после распределения священник радостно рапортовал Герундию, что посещаемость в церкви Св. Степана возросла чуть ли не вдвое.

Да, много побед одержал отец Спартак в борьбе с бесами и их пособниками.

Весной разгромил масонскую ячейку на колхозной птицеферме. Летом провел чистку колдунов и ведьм в масштабах района. Осенью сжег на центральной танцплощади богонегодные учебники из Свидригайловской средней школы Св. Марии Магдалены им. Н. К. Крупской.

В семье священника тоже все было в порядке: госпожа Весталкина планомерно выполняла данное мужу обещание.

* * *

Я прослушал рассказ бывшего ядоведа от продажного начала до пожарного конца, который пришел, когда мы стояли на церковной колокольне.

Пользуясь случаем, напомнил отцу Спартаку, что благодаря моему праотцу Францу фон Хакену храм Св. Степана фигурирует в истории отечественной науки и техники.

— Это как?

Я объяснил, что в 1849 году предок-изобретатель отчалил с этой самой колокольни на дирижабле «Генерал Дубельт» и воспарил над селом. Подвиг помещика прошел при большом стечении смердов, которые при виде парящего Франца завопили от восторга. На протяжении всего девятнадцатого века полет «дирижабы» был предметом толков и пересудов на свидригайловских завалинках.

— Россияне призваны летать аки птицы небесные. Кто был первым человеком в космосе? Гражданин СССР Юрий Алексеевич Гагарин.

— Ваша комсомольская правда, — отозвался я и перевел разговор на семейные темы.

— Батенька, как чувствует себя ваша мадам?

— Благодарю, прекрасно.

— Вам конжугально повезло: дважды спариться с одной супругой.

— Аще дарует Бог кому жену добру, дражаищи есть автомобиля импортного, — отвечал расстроганный священник.

— А где сейчас мадам?

— Дома. Рожает.

Минуту-другую мы постояли молча — двое мужчин разных судеб, классов и интеллектуальных уровней, но связанные общими российскими корнями.

Здесь, на гладкой высоте, душа как-то успокаивалась. С колокольни открывался постлевитановский вид на потрепанную деревню, угрюм-реку за околицей и ставроги сена, окруженные разноцветными лужами. Посреди луж стояла разбитая полуторка. Пара смердов бросала в кузов куски рогожи. За рекой темнели елки-палки. На горизонте виднелось потрепанное здание Свидригайловской АЭС, из полосатых труб которой вился легкий радиоактивный пар.

— Батенька, каковы настроения на станции?

— Народ там сложный. Металлисты, оккультисты, сатанисты. Опять же инородцы. Есть такой момент: пьют они зело, даже у пульта управления.

— Хорошо ли это?

— А я веду с ними воспитательную работу. Реку им, егда начинается смена, водкою и вином не злоупотребляйте, занеже аварию произведете и служебное взыскание получите.

Отец Спартак сделал паузу и спросил меня со слышимым волнением в голосе:

— Роланд Роландович, не могли бы вы пожертвовать на благотворительные нужды? Мы тут с колхозным активом затеяли дело доброе: возводим в Свидригайлове православный вытрезвитель.

Я вытащил бумажник «Bosca» и развернул его пластмассовую начинку.

— Вы принимаете карточки «Visa» или «American Express»?

Священник развел руками, звякнув «Знаком почета».

— Увы…

— В таком случае чек будет в почте.

Краем глаза я уловил движение внизу: «Запорожица» уже ерзала у церковного газона. Пора ехать в усадьбу!

За это время количество народа на паперти заметно увеличилось. Колхозники и колхозницы толпились вокруг складного столика, уставленного пластмассовыми бутылками с водой. За столиком восседала жовиальная женщина, на корявой коже которой в изобилии качались бородавки. Сыпя шутками, баобаба продавала свой товар на все четыре стороны. Свидригайловцы покупали бутылки охотно, по три-четыре зараз.

Я строго воскликнул:

— Уместна ли такая торговля под сенью креста?

Продавщица протянула мне бутылку.

— Прополощи-ка горлышко, касатик. Наша водичка на все годится: и окропляться, и умываться.

Я взял сосуд в руки. На красочной этикетке с силуэтом церкви Св. Степана сияли следующие слова:

СЕЛЬСКИЙ НЕКТАР

Свидригайловская экологически чистая ключевая вода из Святого Источника. Превосходит все стандарты качества США и Европы. Никаких шлаков и микробов! Бутилирована по благословению епископа Пельшеградского и Хазарского Герундия. Доход от реализации воды поступит на нужды восстановления основных фондов Русской Православной Церкви. Да здравствует Сын Божий Иисус Христос!

Под текстом был английский перевод:

VILLAGE NECTAR

Ecologically pure water from the Svidrigailovo Saintly Spring. Surpasses all U. S. and European standards of quality. No germs or tocsins! Blessed into bottles by the Very Revered Gerund, Bishop of Pelshegrad and the Hazardous. The profit from water sales will be used to restore the base foundations of the Russian Orthodox Church. Long live God’s Son, Jesus Christ!

Я отпил глоток. Дегустировал. Сплюнул.

— Какая тяжелая вода!

Потом пытливо посмотрел на попа.

— Куда вы положили ключ от источника? Неужели во дворе атомной электростанции?

Священник сконфузился.

— Виноват-с.

Я нахмурился.

— Советую вам покаяться в том, что храм Божий стал радиоактивной лавкой.

На этой ноте всепрощения я оставил отца Спартака и отправился в следующий пункт визита — бывшую усадьбу фон Хакенов, превращенную большевиками в краеведческий музей.

Признаться, я ехал туда с отягощенным сердцем. Ведь зрелище, которое меня ожидало, едва ли можно было назвать радостным. Судите сами: когда-то усадьба с угодьями принадлежали моему семейству, но режим Ленина — Сталина сделал их достоянием простого народа. Долой Декрет о земле, oh yeah!

А вот и дом предков. Я снял темные очки и взволнованно вытаращил глаза.

Элегантное строение, выдержанное в стиле Парфенона. Портик, правда, испорчен, колонны накренились, на крыше торчат саженцы. По портику расхаживают гуси (любимые птицы моего предка Франца). Но, несмотря на разруху и птичий базар, общие очертания усадьбы были мне знакомы по рассказам дедушки-гофмаршала.

— Дом Хакенов в Свидригайлове стоит как-то косо, — заметил я.

— Не умеем мы беречь нашу историю, — вздохнул Варикозов, — потому и маемся в начале двадцать первого века.

— Впрочем, рад видеть, что окна и двери на месте.

И действительно, несмотря на бесчинства мужиков-геростратиков в 1917 году, усадьба не слишком пострадала от ударов советской действительности. Вскоре после черного передела ее взял под свое попечительство Луначарский — самый просвещенный член Совнаркома. Статус культурной ценности позволил ей сохраниться до и после войны, во время которой здесь стояла танковая дивизия СС «Валькирия». Командир дивизии, штандартенфюрер Юрген фон Хакен, из уважения к имуществу русской ветви семейства запретил своим панцир-гренадирам бесчинствовать на территории имения. Благодаря доброте военного преступника дом сохранил не только классическую внешность, но и исторический интерьер.

Делаю отступление, подобно родному эсэсовцу в 1945 году.

Дядя Юра

Жизнь Юргена фон Хакена была достойна пера Карла Мейя.

В 1939–1941 годах он совершил молниеносное турне по маршруту Варшава — Париж — Афины, после чего повернул на восток. Сначала дивизия стремительно наступала как и раньше, но потом дела у нее застопорились, а со временем вообще пошли на фиг. «Валькирия» окочурилась. Пораженный эсэсовец бежал в Южную Америку на последней подводной лодке. На далеком экзотическом континенте он много бедствовал. Во-первых, долгие годы скрывался в секретной пещере на вершине Анд. Во-вторых, переехал в Парагвай, где работал как гаучо на одной из латифундий генерала Стреснера.

Матушка, которая свято чтила семейные связи, тайком от отца-скупца посылала трудовому танкисту денежные переводы из Парижа. Вскоре после того как мы переехали в Америку, она пригласила его провести с нами рождественские праздники. Юрген прибыл в замок с подарками: скальпом индейца для меня и куклой в форме Евы Браун для сестренки. Мы, дети, звали гостя «дядя Юра» и очень к нему привязались. Я так любил слушать его рассказы про блицкриг в Польше и Франции! Даже сомбреро и пончо, которые старый вояка носил для конспирации, не могли скрыть изящной эсэсовской выправки. А как дядя Юра любил трясти военными косточками! По воскресеньям он водил нас гулять в парк Boston Common, где маршировал гусиным шагом, как птицы на усадебном портике, чем вызывал удивление прохожан.

Отец не совсем понимал, кто такой был дядя Юра и кем он приходится матери. За завтраком, который мы по традиции поглощали всем семейством, папан откладывал «Wall Street Journal» в сторону и пытался вступить с ним в разговор. Однако родич был не силен в английском языке: кроме фразы «Resistance is useless! Surrender!»,[146] он не мог сказать даже хоп-троп. По-испански, впрочем, тоже. В ответ на отцовские покушения гость лишь щелкал каблуками и выражал непонимание псевдолатинскими ужимками и жестами.

Визит дяди Юры был внезапно прерван 2 февраля 1973 года. Как сейчас помню семейный скандал, ставший тому причиной. В Массачусетсе был буран, и мы завтракали под вой ветра. Отец указал на хлопья снега, стучавшие в высокие окна столовой, и вежливо высказал визитеру:

— Вам как теплокровному мексиканцу такая погода наверное в диковинку.

Матушка оторопела от папиной неделикатности. В этот день был юбилей разгрома армии фон Паулюса под Сталинградом, и отставной штандартенфюрер — недобитый ветеран эпохальной битвы — находился в плохом настроении. В ответ на вопрос папана, в котором он усмотрел антифашистский умысел, гость выругался на грязном немецком языке и по старинному партийному рефлексу вскинул руку в известном салюте, опрокинув кофейник. Тот упал на кристальную вазу «Lalique», а ваза — на чашки и блюдца сервиза «Wedgwood». По белой скатерти из ирландского льна медленно распространилось коричневое пятно.

Верный своему сдержанному характеру папан лишь приподнял правую бровь. Это, однако, значило, что дяде Юре каюк. И действительно, после завтрака отец отозвал мать в сторону и сказал:

— Больше я не хочу видеть этого иностранца в моем замке!

Мать обозвала папана черствым сухарем и бездушным штатником, но тот настоял на своем.

Так дядя Юра исчез из моей жизни, но я долго не мог забыть его чарличаплинских усиков, которые забавно дрожали, когда он рассказывал о своих подвигах на фронтах Второй мировой.

* * *

Впрочем, вернемся к моим баранам, метафорически пасущимся перед усадьбой, к которой я только что подъехал на солнышко-машинке.

При звуке и запахе «Запорожицы» на портик выбежала женщина средних лет, стриженная под мачеху. Костяной нос и конские зубы, обнаженные ею в порыве приветствия, свидетельствовали о твердом, но мягком характере. Только я выпрыгнул из машинки, как она радостно гаркнула:

— Профессор Харингтон! Не могу поверить глазам. Вы — вылитый Вольдемар Конрадович. — Встречающая пошатнулась от избытка чувств.

Я подбежал к кураторше усадьбы — ибо то была та — и галантно протянул ей бутылку «Сельского нектара».

Шатающаяся растерянно сделала глоток-другой, булькнула, гулькнула и пришла в себя. Она протянула мне жилистую руку и представилась, бряцая зубами:

— Октябрина Тимофеевна Трупикова. Директор Свидригайловского краеведческого музея.

Я приветливо кивнул и назвал некоторые из моих имен.

Госпожа Трупикова была в ошалении от моего визита. Она тряслась всем телом, шумно дышала через открытый рот и то и дело пыталась поправить короткие волосы. На каждой ее щеке алело пятно размером с доброе блюдце — симптом смятения страстей.

— Вы уж извините, профессор Харингтон, но сходство между вами и Вольдемаром Конрадовичем просто невероятное. Вы наверное знаете, он был любимым внуком старого адмирала фон Хакена. Если бы вас одеть в его лейб-гусарскую форму…

Я понял, что Трупикова была фанатичкой моего семейства. Это вызвало у меня приток симпатии к нескладной кураторше.

— Октябрина Тимофеевна! Зовите меня просто Роланд, — улыбнулся я.

Та затряслась еще сильней, будто проглотила миксер. Я кивнул Варикозову — он мог быть пока свободен — и остался наедине с трепещущей Трупиковой.

Через минуту-другую хакенофилка уменьшила амплитуды своих колебаний и пришла в относительное спокойствие. Она приняла позу «Слушайте меня внимательно!» и заговорила официальным экскурсоводческим голосом, хотя ее аудитория состояла из одного меня.

— Уважаемые посетители! Добро пожаловать в наш музей.

Прежде чем последовать за ней в дом, я осмотрелся. Портик, на котором я возвышался, когда-то играл заметную роль в жизни имения. Стоя или сидя на этой силовой платформе, фон Хакены решали судьбы его обитателей. Здесь они разговаривали с крестьянами, нюхая платки, пропитанные французскими духами. Здесь вершили суд и расправу по принципу «spare the rod, spoil the narod».[147] Благодаря их суровой сердечности к смердам свидригайловское сельское хозяйство на протяжении двух веков было самым образцовым во всем Клизменском уезде. И хотя теперь по портику расхаживали гуси, а не Хакены, даже эти глупые птицы крякали, казалось, с сознанием того, что находятся на историческом месте.

Мы вошли в вестибюль, уставленный головами зубров и туров. Вот я и chez moi![148] И действительно, я чувствовал себя как дома, будто в истории никогда не было октябрьского переворота, диктатуры пролетариата, возвращения к ленинским нормам и реального социализма.

Я подмигнул гидке.

— Здесь больше рогов, чем среди моих коллег на отделении!

Даже в полутьме приемных покоев было заметно, как ласково она зарделась.

— Это все трофеи Вольдемара Конрадовича.

Мохнатые морды симпатично сверкали стеклянными глазами, как бы приветствуя потомка своего аристократического убийцы.

— Роланд, позвольте спросить, а сами вы не охотник? — проскрипела кураторша.

— О да, но моя добыча глаже и душистей, — улыбнулся я, чем привел Тимофеевну в еще больший трепет.

Видимо, опасаясь, что опять теряет контроль над собой, гидка взяла торс в руки и приняла еще более объяснительный тон.

— Уважаемые посетители, начинаем нашу экскурсию с осмотра рабочего кабинета фон Хакенов.

Я вступил в самое легендарное помещение усадьбы, а то и уезда.

В этой комнате с прелестным плафоном витал дух Петра Великого — спонсора моего родоначальника, адмирала Гиацинта фон Хакена. Под портретом императора с августейшим автографом «Prosit! Petrus»[149] стоял кожаный диван, собственноручно сколоченный Гиацинтом из остатков взятого им на абордаж турецкого крейсера. Как и Петр, который любил вкалывать слесарем в свободное от преобразования России время, адмирал имел пролетарское хобби.

Я чувственно погладил черную, гладкую, скрипучую поверхность сиденья. По традиции все Хакенши рожали на этом диване, начиная с адмиральши Маши фон Хакен, матери-героини восемнадцатого века. Лишь матушке да мне не довелось вылупиться на акушерном антиквариате по причине вынужденной белоэмиграции дедушки-бабушки из России во мгле. «Еще одно преступление коммунистического режима против нашего семейства», — подумал я и сурово нахмурился.

Раздался трубный голос Трупиковой:

— Обратите внимание на кофейный столик работы крепостного мастера Фомы Подметкина, сделанный из единого куска дерева. В середине столика трофейная шведская кружка с видом города Стокгольм и надписью «Nordens Venedig», что значит «Венеция Севера». Она была захвачена нашими войсками после Полтавского сражения вместе с обозом короля Карла XII. Петр Первый подарил ее адмиралу Хакену в память об исторической победе, на которой последний присутствовал как наблюдатель от российского флота. Из этой кружки, прозванной в семействе «чашкой Петра», адмирал по утрам пил кофе, сидя у камина работы крепостного мастера Кузьмы Очумелова в кресле работы крепостного мастера Агафона Затылкина.

Октябрина Тимофеевна продолжала греметь голосом, вызывая симпатическую дрожь оконных стекол. Она рассказывала и показывала, показывала и рассказывала. Постепенно голос ее начал терять трубность. Он становился все тише и тише. Теперь он звучал как бы издалека…

А в моей памяти одно за другим начали всплывать семейные предания о кабинете фон Хакенов.

Восемь Хакенов. Один кабинет

В этой комнате Гиацинт Нарциссович фон Хакен устраивал для своего царственного приятеля Петра Великого потешные пытки на лихих разбойниках, которых специально вылавливал к его приезду в местных малинах.

В этой комнате Конрад Гиацинтович фон Хакен резался в карты с соседями-помещиками. На кон ставились леса и угодья, ибо Конрад предпочитал земельную собственность рублям или инвалюте. За какую бы игру соседи ни садились — фараон, негус, сегун, — везучий предок выуживал у них десятки десятин, которые добавлял к родовому домену.

Конрад был занятной личностью. Когда он появился на свет, Гиацинту Нарциссовичу было уже за восемьдесят (матери Конрада было в пять раз меньше). Такая большая разница в возрасте не могла не сказаться на отношениях между отцом и сыном — все-таки адмирал родился еще в 1668 году. Вдобавок у Конрада и Гиацинта были совсем непохожие характеры. Адмирал был человек спокойный, даже, можно сказать, степенный, и слыл вальяжнейшим вельможей волости. Другое дело его сын.

От природы вспыльчивый — в детстве он запорол не одну няньку — Конрад редко показывался на людях без пены на устах. Отец записал его во флот в надежде, что со временем из него тоже выйдет адмирал, но любовь к азартным играм неблагоприятным образом сказалась на карьере темпераментного Хакена. Вскоре после смерти Гиацинта Нарциссовича молодой капитан сплоховал. Во время дружественного визита в один из испанских портов Конрад проиграл командуемый им фрегат «Геркулес» со всем экипажем андалузскому шулеру (тогда он был еще неопытен в картах). Оставшись без денежных средств, а также без средств передвижения, Конрад сначала месяц матерился — не забывайте, у него был крутой нрав, — а потом отправился обратно в Россию. Сухопутный капитан добирался до Петербурга пешком, что отняло у него два года. К удивлению современников, когда он явился во дворец с рапортом Екатерине Великой, та отнюдь не отправила картежника на каторгу, а лишь слегка его пожурила — по словам очевидцев, чуть ли не матерински. После чего государыня назначила Конрада командором эскадры кораблей Каспийского флота, и пылкий предок принялся покорять прибрежные провинции Персии.

В этой комнате Вольдемар Конрадович фон Хакен проводил пробы французских танцовщиц, которых выписывал из лучших театров Европы для своей культурной жизни.

В этой комнате Герхард Вольдемарович фон Хакен имитировал звуки птиц и животных.

В этой комнате Фридрих Герхардович фон Хакен, вождь Союза Благодарности, знаменитого в свое время тайного общества декабристов, принимал друзей-единомышленников. Часто их сопровождал Пушкин, которому ужасно хотелось стать членом Союза. За пирогами с пуншем заговорщики спорили о том, что лучше, конституция Муравьева или «Русская Правда» Пестеля. Поэта, однако, не допускали к дебатам из-за богемной ненадежности, и он искал утешения в девичьей. Пока Пушкин фривольничал с фридриховскими фольклорками, подпольщики обсуждали его кандидатуру. Некоторые из них, впечатленные экстремизмом пушкинских эпиграмм, были склонны посвятить поэта в тайну заговора; другие возражали. Разногласия грозили внести раскол в революционное движение. Вопрос разрешил хозяин усадьбы, который спокойно сказал: «Пусть Алекс допишет своего „Онегина“, а там видно будет». Так дальновидный декабрист спас солнце русской поэзии от сибирского затмения.

В этой комнате Франц Герхардович фон Хакен придумал видеокассетофон, смастерил пенсне для близорукой левретки Пешки и открыл четвертый закон термодинамики: «Теплота уплотняется в меру своего охлаждения». Но эти достижения были лишь преамбулой к главному делу его жизни — созданию первого в мире летательного аппарата тяжелее воздуха.

После успешного испытания дирижабля «Генерал Дубельт» Франц, как иногда бывает с людьми творческого склада, захандрил. Хотя он продолжал проводить исследования в разных областях натурфилософии, настроение у него было неважное. Ни видик, ни собачье пенсне, ни четвертый закон термодинамики не принесли ему настоящей, большой научной радости. Даже известие о том, что сконструированная им паровая повозка «Фекалица» была удостоена специального диплома на всемирной выставке в Лондоне, оставила его равнодушным. Со временем Франц совсем запал. Он целыми днями валялся на диване и смотрел в прелестный плафон. В усадебном ангаре/гараже, здание которого примыкало к конюшням, дирижабль и повозка покрывались пылью, как их создатель у себя в кабинете. «Я создал все, что мог создать», — думал Франц.

Но он был неправ!

Как-то супруга Франца, Надежда Петровна (некогдашняя Nadine Долгоногова), пригласила его совершить с ней моцион, благо в тот день стояла прекрасная погода. Изобретатель поворчал, но все-таки стряхнул с себя пыль и вышел с женой в сад. Супруги гуляли около пруда, когда их внимание привлек взлетавший с него гусь. Франц озарился и начал работу по созданию воздухоплавательного снаряда с подвижным относительно корпуса крылом. Он изучал анатомию гусей, которых специально разводил с этой целью, запускал воздушных змеев и сам неоднократно поднимался на них над удивленным Свидригайловым. В 1854 году Франц проводил в саду демонстрации миниатюрного орнитоптера, вызвавшие сочувственные отклики в российских авиационных кругах. В качестве силовой установки он использовал механизм от карманных часов. Модель взлетала с рук и могла нести на себе такой груз, как пудреницу Надежды Петровны или ключ от комнаты.

В январе следующего года, обеспокоенный известиями о неудачах русской армии в Крымской войне, Франц решил построить воздухоплавательный снаряд больших размеров, который управлялся бы пилотом и мог бы нести военный груз типа булыжника или даже бомбы. В сборке орнитоптера участвовала преданная научным идеалам мужа Надежда Петровна, а также их юный сын, Рейнгард. Семейная работа длилась два месяца. Корпус летательного аппарата был сделан из соснового бревна, крылья из фанеры. На орнитоптере, которому он дал имя «Гусь державный», Франц хотел поставить двигатель внутреннего сгорания, но вследствие того, что таких двигателей тогда еще не было, решил использовать паровую машину. Поджимали сроки, поэтому предок не стал заказывать ее за границей, а вынул котел из моторного отсека «Фекалицы» и водрузил его на своем новом изобретении.

20 марта 1855 года Франц выкатил «Гуся» на плясплощадь, развел пары и уселся на ввинченную в фюзеляж табуретку — место для пилота. Из трубы повалил черный навозный дым (котел работал на конских яблоках). Через несколько минут давление в котле достигло необходимого уровня. «Гусь» замахал крыльями. Аэронавт нажал на соответствующую кнопку, поднялся в воздух, как всегда при большом стечении народа, и взял курс на Клизму. Вскоре орнитоптер повис над уездным центром. Воодушевленный успехом Франц решил блеснуть техникой пилотажа. В течении получаса он делал виражи, пикировал на здание городской управы, а в заключение поднялся ввысь и совершил мертвую петлю. С улиц, подоконников и крыш изумленные жители следили за воздушными эволюциями «клизменского феномена», как они тут же прозвали дымодышущий аппарат. Когда давление в котле начало спадать, Франц полетел назад в Свидригайлово, оставив после себя исчерканный черными кругами и линиями небосвод.

Увы, Севастополь был оставлен в сентябре, и через несколько месяцев воюющие стороны подписали в Париже мирный договор. Огорченный Франц отказался от проекта создания ВВС Российской империи. «Гусь державный» никогда больше не плавал по волнам воздушного океана. В 1917 году взбунтовавшиеся свидригайловцы разнесли ангар/гараж на мелкие кусочки, а с ним и стоявших там «Гуся», «Дубельта» и «Фекалицу».

В этой комнате Рейнгард Францевич фон Хакен в 1885 году принял Льва Толстого для дружеской беседы, имевшей далеко идущие последствия. Под влиянием взглядов великого писателя он махнул рукой на Министерство Двора, в котором заведовал департаментом геральдики, и начал повсюду ходить босиком. Рейнгард с неизъяснимой радостью чувствовал под подошвами летом зеленую травку, зимой белый снежок. Отказ от обуви, объяснял он домочадцам, есть не только дань гигиене, но и нравственный долг каждой амбулаторной личности. Следуя примеру Толстого, бывший геральд даже стал педагогом-любителем. Напротив церкви Св. Степана он построил школу (ныне приходская одиннадцатилетка), для которой написал устав, и сегодня поражающий гуманностью, ибо он возбранял пороть учеников или сажать их на кол. Программа обучения была основана на идее, что лучший способ донести до ребенка знания — это стимулировать его воображение. На уроках чистописания дети упражнялись в каллиграфии без перьев и чернил, а исключительно мысленно, а на уроках музыки играли на фортепиано без нот и даже без фортепиано. Иногда Рейнгард, как был босиком, замещал учителя немецкого языка, причем верный разработанной им методике в течение урока ни разу не раскрывал рта и даже не появлялся в классе. Благодаря прогрессивным педагогическим принципам просветленного помещика все ученики были круглыми отличниками — не то, что потом при большевиках.

В этой комнате Отто Рейнгардович фон Хакен — мой собственный дедушка — в 1913 году написал императору Николаю II поздравительную открытку по случаю 300-летия дома Романовых. Встревоженный тлетворным влиянием Распутина на царскую чету, в конце текста Отто сделал приписку: «Государь! Если вы не расстреляете негодяя Гришку, корона упадет с Вашей головы, как в стихотворении Лермонтова „Настанет год, России черный год…“». Но императрица Александра Федоровна перехватила открытку, и предупреждение осталось неведомым высочайшему адресату. Три года Отто ждал царского ответа, так и не дождался, и злой зимой 1916 года присоединился к заговору против Распутина.

Результат известен истории.

* * *

Рядом со мной послышалось клацанье зубов: гидка закрывала рот.

Я очнулся от воспоминаний и подошел к письменному столу, на котором под стеклянным колпаком лежала раскрытая тетрадь. Трупикова трубным шепотом объяснила, что она принадлежала Францу фон Хакену. Четким почерком, свидетельствующим о незаурядном характере, изобретатель вывел в начале страницы: «Генваря 16, 1843 года». Поддатой был акварельный рисунок пробирки, из которой выходила спираль пара. Пробирка была как живая. Рядом с рисунком свидригайловский Леонардо да Винчи начертал: «Была вода, а стало газ». Мог ли Франц предположить, что через полтора века эти гениальные слова будут прочитаны его славным потомком?

Выходя из кабинета, я заметил стоявшее в углу чучело волк(одав)а.

— Это Люпус, охотничья собака Вольдемара Конрадовича, — объяснила гидка. — Они очень любили друг друга. После смерти Люпуса хозяин хотел, чтобы тот продолжал быть с ним рядом.

Комната за комнатой, покой за покойником я осмотрел весь дом, от картинной галереи, со стен которой на меня нежно взирали нордические черты моих предков, до театрального зала, где крепостные актрисы Вольдемара, как смущенно сообщила кураторша, позировали в живых картинах на феодальных вечерах самодеятельности.

Я галантно наклонился к ее мошистому уху:

— Вы правы. Вольновлюбчивый Вольдемар был особенно колоритным суком генеалогического древа фон Хакенов. Хотелось бы узнать о нем побольше.

Преданная памяти повесы Тимофеевна пустилась рассказывать случаи из его амурной жизни.

Завет любви

Среди актрис крепостного театра Вольдемар особенно отличал Глафиру Фиалкину, нежную блондинку с изумрудными глазами, родившую ему троих детей. Перед смертью самоотверженная наложница попросила своего господина не давать плодам их страсти вольную. «Вольдемар Конрадович, я хочу, чтобы они всегда были твоими рабами», — заявила Глафира слабым, но сильным голосом и поцеловала помещичью руку. Тот обещал, что так оно и будет.

Из груди умирающей красавицы исторгся благодарный стон…

Вольдемар свято исполнил желание этой светлой души. Дал чадам прекрасное образование, научил их светским манерам, а когда отпрыщи доросли до недорослей, отправил их на полевые работы, с тем чтобы они не потеряли связи со своим классом.

Но я забегаю вперед.

Печальный помещик не мог забыть своей Глафиры. От горя утраты он осунулся и почти перестал выходить на связь с отроковицами округи. Хохот, охота, похоть — все эти когда-то милые забавы были ему теперь до лампочки. Вольдемар одевался во все черное, носил перстень с изображением мертвой головы и часто говорил друзьям об утраченных радостях и об увядшей своей молодости. Впоследствии он женился на пленной шведке, которую привез ему в подарок приятель-полковник, служивший на Северо-Западном фронте. От Вольдемара со шведкой произошел военспец Герхард, от Герхарда — декабрист Фридрих и натур-философ Франц, от них — геральд Рейнгард и т. д.

Вольдемар погиб вскоре после того, как отправил юного Герхарда в Петербург на учебу. Как известно, романтический предок был заядлым охотником и любил бродить по местным заповедным местам с ружьем за плечами. Однажды осенью его задрал в чаще леса матерый сосед, у которого когда-то давным-давно Вольдемар отбил метрессу.

* * *

Из зала открывался прекрасный вид на парк, разбитый еще Гиацинтом. Хотя по причине экологической катастрофы в нем не было ни одного дерева, он был таким же уютным, как и во времена оны. Мраморный бюст Екатерины Великой, поставленный в саду адмиралом вскоре после его второй женитьбы, белел в сгущавшихся сумерках, точь-в-точь как в рассказах дедушки Отто. Рядом волновался пруд, по которому Конрад в детстве катался на ботике «Дредноутик». На фоне закатного неба чернели крутые контуры Книксен-горки, с которой зимней порой поколения Хакенят пикировали вниз на салазках и бобслеях. За садом стоял небольшой стадион в форме Колизея. Теплыми летними вечерами восемнадцатого века блестящие гвардейские офицеры играли там в конную игру «всадник без головы» — версию поло, придуманную Вольдемаром.

Чрезмерное количество волнующих впечатлений скребло мое сердце, как кошки-мышки. «Все это могло бы принадлежать мне…», — подумал я и порывисто вздохнул.

Экскурсия подходила к концу. В вестибюле с рогатыми мордами Трупикова протянула мне сверток неизвестной формы и содержания.

— Профессор Харингтон… Роланд… Это для вас, — прошептала она.

Я протянул было руку к таинственному пакету, но кураторша схватила меня за пальцы.

— Умоляю вас, никому не говорите, что я дала вам эти материалы.

— Yes… oui… si…

Сверток был завернут во вчерашний номер «Вечерней Клизмы». Я заметил набранный жирными черными буквами заголовок: «В КОЛХОЗЕ ИМ. ЧАПАЕВА РОДИЛСЯ ТЕЛЕНОК С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ». Это знамение моего приезда, решил я, и начал раздирать газету.

Гидка вздрогнула.

— Тут семейные бумаги, — прошептала она, косясь на настенные морды. — Я нашла их в кабинете под половицей, когда исследовала паркет, по которому когда-то ступала нога Вольдемара Конрадовича. Мне кажется, они должны принадлежать вам как потомку древнего рода фон Хакенов. Пусть они пополнят собой полки вашего архива в далекой Америке!

Лицо кураторши выразило спектр эмоций. То было и удовольствие от возможности сделать мне приятное, и грусть от неизбежности разлуки, и пиетет к двум столетиям свидригайловской истории, радостным результатом которых я являлся.

— Среди документов письма, написанные рукой адмирала Хакена. Все они, по-моему, на немецком. Сама я эти документы не читала, так как считала себя недостойной. Кроме того, иностранными языками я не владею.

Я поцеловал шершавую щеку.

— Чудесная Октябрина Тимофеевна! Благодарю вас за показ усадьбы и приусадебного участка. Россия переживает волнующее время. Кто знает, что за сюрпризы ждут ее в будущем. Возможно, когда-нибудь в стране наступит белый террор, и потомки ограбленных помещиков и предпринимателей, в том числе я, вновь обретут свои фамильные фортуны. Тогда ваша лояльность сохранит вас целой и невредимой от экспроприации экспроприаторов. А пока обещаю, что приглашу вас в Мадисонский университет прочитать лекцию, если позволит расписание.

Сунул пакет в карман и вышел на портик. «Запорожица» приветливо пердела перед усадьбой. Я влез в солнышко-машинку.

Потрясенная кураторша приблизила свое некрасивое, но доброе лицо к автомобильчику и обстоятельно заплакала. По ветровому стеклу медленно текла слеза зрелой женщины.

Варикозов выжал сцепление, ковырнул деревянным рычагом переключения передач. «Запорожица» пришла в движение. Постепенно набирая скорость, мы проехали мимо конюшен, где не один дореволюционный криминал-смерд, уличенный в браконьерстве или бракоделье, получал спинной урок честности перед бритьем в рекруты.

— Пора в гостиницу, — промолвил я. — Туда хочу, как перст в дыру.

Машинка запылила по улице Коммунизма, бибикая на возвращавшихся с вечерни прохожан, которые перебегали дорогу в неположенном месте. Крутанувшись по знакомой танцплощади, мы прокатились по околице, обогнули атомную электростанцию и выскочили на Клизменское шоссе.

Некоторое время мы ехали молча, каждый занятый своими мыслями. В моей голове теснились впечатления, озарения и смутные, но серьезные предчувствия, от которых сжималось сердце и хотелось смеяться.

— Мне кажется, имение приватизировать не стоит, — промолвил я. — Угодья весьма запущены. Мужики милы, но ленивы. Усадьба требует капиталистического ремонта. Итак. Реконструкция колхоза будет стоить мне всю годовую зарплату, а будущий доход сомнителен. Да и ситуация в стране вызывает у меня здоровый классовый страх.

Варикозов кивнул.

— Ныне многие наши соотечественники впали в апостазию и идут на компромисс с антинародным режимом. Но скоро грянет день, когда все, принявшие ИНН, будут горько об этом жалеть. Демократов в геену огненную!

— Ваша-наша нация долго терпит, но медленно выносит, — согласился я.

В кабинке «Запорожицы» наступило молчание, нарушаемое мычанием мотора да дребезжанием составных частей машинки.

Варикозов вновь подал голос.

— Роланд Роландович, как вы знаете, я член Центрального Вече Всероссийской партии монархистов (социалистов)…

— Нет такой партии.

— Наша программа простая. Первое. Немедленное введение самодержавной власти. Причем без всяких референдумов и плебисцитов, понимаешь. Второе. Восстановление крепостного права по всей территории Европейской России. У нас ведь такой народ, что без этого работать не будет.

— До Бога высоко, до царя далеко, — согласился я, не ведая, что вякаю.

— Развели, понимаешь… Шейпинги, фаст-фуды, скейты… Бардак, а не государство. Люди совесть потеряли. Я бы их всех расстрелял!

— Ой бой!

— Телевизионщики болтают, что при старой власти все было плохо. Оскал Гусинского! Конечно, коммунисты были строги, но иначе с нами нельзя. А теперь пьем химию, едим химию, дышим химией. Кругом одна синтетика, понимаешь. Какую страну погубили!

— Мать мою!

— Раньше как было? Чистота и порядок. Мылом улицы мыли. Сапоги языками вылизывали. Бабы блюли себя. Европа нас уважала.

— Тьфу тебе!

— Бог все видит и шельму метит!

— Страшный суд — веселый суд.

— Иосиф Виссарионович Сталин. Фигура, конечно, неоднозначная…

Ведя задушевные политические разговоры, мы и моргнуть не успели, как приехали в матушку-Москву.

Так закончилось мое явление народу.

Загрузка...