Возвращайся поскорее

Там, на краю света, как раз там, где кончается земля, на том далеком берегу, который еще со времен Страбона[10] отмечают на картах землеописатели, жила уродка, в облике которой сочетались все безобразные черты без единого исключения. Наиболее патриотичные граждане выражали сомнения в том, что она на самом деле родилась в их городе, но их старания были тщетны: многие поколения ее предков, ничем не запятнавших своей репутации, издавна жили там, а потому все смирились с этой бедой, считая ее непоправимой. Уродка она и есть уродка, и ничего тут не попишешь. Колени у нее располагались на разной высоте: одно выше, а другое ниже. Скулы казались валунами, распиравшими щеки. Кожа на шее свисала складками, груди по форме напоминали баклажаны, а цвет лица был нездоровым из-за сурового и влажного климата.

Однако все это не шло ни в какое сравнение с длинным, как морковка, носом, на котором имелась третья ноздря, совершенно бесполезная. На таком крюке только говяжьи туши подвешивать на бойне. Ей исполнилось тридцать раньше, чем всем остальным, а потом сразу и тридцать пять, а мужчины оказывались рядом с ней только на ступеньках церкви после службы.

Однажды они познакомились. То был сущий мамонт. Ни один другой мужчина не был способен, как он, своими ручищами питекантропа разорвать пополам толстенную Библию. Смеяться этот человек не умел и через каждое слово чертыхался. Во время городского праздника, когда ребята-сорванцы дразнили его, он не понимал, что обидчики хотят его просто раззадорить, а не оскорбить. Однажды в день забоя свиней[11] кто-то позволил себе усомниться в его силе, и он убил борова одним ударом кулака. В другой раз на ярмарке скобяных изделий сцепился с каким-то цыганом, потом убил двоих, а еще троих ранил. Его оправдали: когда речь идет о цыганском отродье, судьи охотно используют термин „в порядке законной самозащиты“. Так вот, они встретились. На следующий день: „Ну что — или я беру тебя в жены, или какого черта мы тут время теряем?“ Кое-кто после этого уверовал в чудеса: уродка выходила замуж. Но когда на ступенях церкви молодоженов осыпали рисом, большинство присутствующих задавалось вопросом: если это супружеская пара, то как ее отличить от ночного кошмара?

Однако если она перестала быть старой девой, то он по-прежнему был моряком. Ему пришлось выйти в море. Жена пошла проводить его в порт, а он даже не оглянулся.

Однако корабль мужа не возвратился в порт. А коли судно не пришло в порт, то и его команда тоже не вернулась. Пятнадцать моряков, уроженцев города, погибли в открытом море — какая беда!

Однако такие беды приключались нередко. Моряков ждали два месяца; потом, как это было принято, городской голова объявил официальный траур. Как это было принято, в гробы положили камни, чтобы они не казались пустыми, и похоронили их. Как это было принято, женщины надели черные платья и во время похорон бились в истерике на глазах у всего городка — важно было не столь их чувство, сколь его внешнее проявление. Как это было принято, пятнадцать вдов в строгих траурных одеждах каждый день поднимались на утесы, вздымавшиеся над портом, в надежде увидеть вдали корабль, в возвращение которого никто не верил — и они тоже. И, как это было принято, когда прошли положенные одиннадцать месяцев траура, вдовы перестали подниматься на утес.

Однако уродка не перестала. Она продолжала ходить на утес с тупым упрямством коровы. Эта женщина и раньше не отличалась разговорчивостью, а теперь и вовсе все больше молчала, потому что в словах не нуждалась. Ей нечего было сказать, она просто действовала. Вдова поднималась на утес, замирала там, точно каменная глыба, и стояла над морем день за днем, месяц за месяцем, всегда. Из дома она направлялась к утесу, потом с утеса шла в церковь, а из церкви — домой. Все знали ее маршрут, который не могли изменить ни атмосферные явления, ни праздничные дни, ни угроза ревматизма. По утрам она шла к утесу в своих неизменных черных деревянных башмаках, в черных чулках, в шести черных юбках (девицам полагалось носить четыре юбки, надетые одна поверх другой, замужним женщинам — три, а вдовам — шесть), в черной шали на плечах и черном платке, закрывавшем волосы. Когда горожане видели, как она шагала по улице — голова низко опущена, два пальца перебирают четки, — чиновники, направлявшиеся на службу, снимали на минуту шляпу на пороге своих учреждений, а бакалейщики и городские полицейские приветствовали ее движением руки: первые приветливо помахивали, а вторые по-военному отдавали честь. Если по дороге она встречалась с городским головой, тот всегда замедлял шаг и говорил ей: может быть, ваш муж вернется сегодня, кто знает, — и в конце концов стало неясно, кто кому в этой ситуации оказывал честь.

Однако порой раздавались голоса — принадлежавшие обычно ее старым товаркам по утесу, — которые твердили: поглядите-ка на нее, раньше только одно чудовище и обратило на нее внимание, а теперь все ее замечают — и молодые, и старые, и женатые мужчины, и красивые парни.

Однако большинство людей, особенно мужчины, говорили: смотрите, вот идет уродка, но уродка добропорядочная. Никогда в молодости она красотой не блистала, но теперь из нее вышла прекрасная вдова. А ворчите вы, потому что в ней воплощена добродетель, какая вам, злюкам, и не снилась. И в городке восторжествовало мнение этих последних, потому что женщины только языки чешут, тогда как мужчины здраво рассуждают, а, как всем давно известно, здравые суждения имеют куда больший вес, чем пустая болтовня.

Однако как-то раз в ноябре месяце городок удостоился великой чести принимать первого секретаря Военного министерства. Его привели в эту забытую всеми географическую точку неотложные задачи стратегического характера. Высокопоставленное лицо сопровождала свита, к которой присоединились тридцать представителей местной власти, потому что ни один чиновник — начиная с самого городского головы и кончая последним приставом — не желал упустить возможность войти в состав официальной процессии. Они совершили обход окрестностей и приблизились к утесам — великолепным утесам! „Господь создал этот мир за шесть дней, в воскресенье он отдыхал, а в понедельник, чтобы придать своему творению окончательный блеск, установил артиллерийские орудия на их вершинах. Шесть или семь пушек калибром сто пятьдесят миллиметров — и никакая осада с моря не заставит нас отступить. Будем строить укрепления“. Все это секретарь Министерства рассказывал, энергично размахивая своим маршальским жезлом, и его жесты были полны красноречия. „В случае войны вы, господа, являетесь тылом страны. Но как бы вы оценили работу нашего кабинета, если бы он недооценил возможность удара в спину, неожиданного и смертельного?“ Возможно, кому-то из присутствовавших пришло в голову, что за последние восемь — десять лет до городка докатились лишь волны войн гражданских, а они всегда приходили из внутренних районов страны, но он прикусил себе язык.

Однако, когда процессия уже собиралась вернуться в городок, секретарь, страдавший близорукостью, прищурил глаза и спросил, что это за черная фигура смотрит в море и стоит так неподвижно, — до этой минуты он принимал ее за короткий ствол дерева, расколотого и обожженного молнией.

— А почему ее не уведут оттуда, — спросил он, выслушав первое объяснение, — ее же унесет порывом ветра, это же такое суровое и дикое место.

— Да она всю жизнь стоит там, — сказал городской голова.

— Всю жизнь?

— Именно так, за последние двадцать пять или двадцать семь лет она не пропустила ни одного свидания со своей болью, — сказал городской голова, — это вдова моряка, потерпевшего кораблекрушение.

— Если быть точными, прошло уже двадцать девять лет, — вмешался в разговор городской нотариус.

— Но это же совершенно невероятно и, вне всякого сомнения, представляет собой явление исключительное, — произнес секретарь Военного министерства. — В вашем распоряжении имеются эти восхитительные утесы, созданные природой. Однако еще большего восхищения достойна природа этой женщины.

Поскольку ответом ему было молчание, он продолжил:

— Да неужели вы этого не понимаете?

Они этого не понимали.

— О, эти штатские, — произнес он, и в голосе его звучали одновременно презрение и жалость. — Им неведома драма окоп. На передовой солдаты одержимы тремя страстями: женщины, женщины и еще раз женщины. Враг осыпает наши позиции не только шрапнелью, но и листовками. Содержание их всегда сводится к одному: пока ты тут страдаешь, твоя жена спит с соседом. Но если бы у наших солдат была уверенность в том, что их жены ведут себя так же, как эта, происки врагов пошли бы прахом. Вне всякого сомнения!

В его голосе прозвучали нотки раздражения: — Моральный дух армии! Моральный дух солдат — вот главное! Эта женщина являет собой пример поведения в тылу, который стоит четырех дивизий! Теперь вы меня понимаете?

Однако, несмотря на то что некоторые граждане хотели заполучить в качестве награды для города мост, а другие ремесленное училище, большинство склонялось к идее статуи с мраморной плитой, потому что мосты идут на пользу только тем, кому надо переезжать на другую сторону реки, а ремесленные училища — людям неблагодарным, которые получают свой диплом, поступают в столичный университет и никогда больше не возвращаются в город. Надпись на постаменте Semper fidelissima[12] они позаимствовали у одного известного журналиста, написавшего прекрасную статью об уродке. Теперь о ней говорила вся страна, и все газеты печатали репортажи с фотографиями. Под ними значились все имена и фамилии изображенных на них лиц, и все достойные жители города поспешили изучить и исследовать генеалогическое дерево женщины, чтобы внести туда необходимые изменения, — и по странному стечению обстоятельств оказалось, что добрая половина отцов города приходятся ей родственниками.

Однако, если какой-нибудь вопрос и вызвал споры, так это была организация праздничного ужина, который устроил в ее честь город. Еще до того как правительство дало деньги на монумент, было принято здравое решение устроить многолюдный ужин. Ее посадили среди самых почетных жителей города, которые обращались к ней так деликатно и нежно, как обычно ведут себя в присутствии детей-идиотов, выживших из ума стариков или котят персидских кровей.

Однако в конце ужина городской голова, который был к этому времени навеселе, вообразил — как это часто бывает с людьми во время застолья, — что благородные чувства, овладевшие им, являлись врожденным свойством его натуры, а не результатом возлияния, и, размахивая салфеткой и постукивая вилкой о хрустальную рюмку, чтобы добиться тишины, завопил:

— Если у нас есть эта женщина, которая представляет собой живой памятник, зачем нам нужна какая-то каменная глыба?

Однако толпа закричала: „Нет, нет, нет, пусть будет и памятник! Самое главное — это, конечно, наша уродка, но и памятник нам не помешает!“

Однако незначительное меньшинство стало им возражать — потому что в те времена даже в самых отдаленных уголках земли стали появляться республиканцы — и говорить: „Конечно, конечно, мы тоже за статую, но против надписи на постаменте! Уродка — это наша гордость, и она — образец верности, но если мы поставим статую с такой надписью, то получится, что мы утверждаем, будто наш город верен монархии, а уж с этим мы в корне не согласны, нет, нет и нет!“ Сторонники двух взглядов сначала отлупили друг друга, а потом разошлись в разные стороны, и на протяжении следующих дней представители большинства, встречаясь на улице с представителями меньшинства, делали вид, что не замечают их, и представители меньшинства отвечали им той же монетой. И те и другие останавливались только для того, чтобы поздороваться с уродкой: „Добрый день, может быть, он как раз сегодня вернется“, — в словах первых звучала преданность монархии, а вторые выражали таким способом свою республиканскую солидарность.

Волнение нарастало и нарастало по мере того, как приближался день установки памятника, и тут вдруг в мэрию пришла телеграмма из столицы: необходимо будет устроить на постой гвинейцев, служащих в преторианской гвардии. Озадаченный этим сообщением, мэр отправился в ближайший город, где имелся телефон, и позвонил в соответствующее учреждение. Высокопоставленный чиновник закричал: — Pero ¿cómo? ¿Los del protocolo no les han avisado de que su majestad presidirá los actos? Madre mía[13].

Король, король, к ним едет сам король! Город потратил сумму, которой бы хватило на три городских праздника. Улицы украсились национальными флагами и разноцветными лентами, а на старых фасадах обновили орнаменты. На ветвях деревьев развевались двухцветные вымпелы, а в здании мэрии установили генератор для освещения ее фасада — здание сияло светом ста пятидесяти лампочек восьми разных цветов. Все учреждения и магазины переписывали свои вывески, прибавляя к названию слово „королевский“: дело началось с „Королевской библиотеки“, а кончилось „Подлинными королевскими бакалейными товарами Республики Аргентина“. Служители порядка получили распоряжение поддерживать город в безупречном состоянии и выполняли свои обязанности с таким рвением, что еще за девять дней до прибытия короля штрафовали горожан за грязные или недостаточно блестящие ботинки и прочие провинности такого же характера. Все общественные места были тщательно убраны, даже общественный туалет, которым никто никогда не пользовался, сиял чистотой. Были приведены в порядок две публичные библиотеки и все публичные дома. Специальное распоряжение запрещало особям семейства лошадиных испражняться на городских улицах, а после того как один шутник явился на площадь в сопровождении осла с большой пробкой под хвостом, запрет был распространен на всех животных без исключения — от самого упрямого в городе осла и до самой чистой болонки, — независимо от их способности гадить в общественных местах.

Однако все, казалось, делалось само собой, потому что всем не терпелось увидеть короля. И даже свежеиспеченные республиканцы говорили, что они, конечно, были сторонниками республики, но ничего не имели против данного короля, такого человечного и известного своей благотворительной деятельностью в пользу сирот. И в самом деле, кто способен поднять голос против несчастных детей?

На вокзале построили деревянный помост, напоминавший новый катафалк, который украсили лентами национальных цветов и букетами гладиолусов. В центре красовался королевский герб, а под ним золотой нитью был вышит девиз Semper fidelissima. „Обращайтесь бережно с моей уродкой, поставьте уродку в центр“, — твердил мэр, когда отцов города на помосте стало слишком много. У подножия помоста и вокруг него собралась огромная толпа горожан, там царил такой беспорядок, словно случилось стихийное бедствие. „Это король, это король, король“, — разносилось в толпе, как только какой-нибудь поезд подъезжал к станции. Отдельные умники всех успокаивали: нет, что вы, он должен приехать позже. Казначей мэрии с высоты помоста взывал к гражданам, убеждая их не кидать серпантин — запасы могли кончиться до приезда его величества. В руках у присутствующих были флажки, и все размахивали ими с безумным рвением — пассажиры, появляющиеся на перроне, замирали в удивлении и оглядывались по сторонам, желая понять, в чью честь устроен столь необычный спектакль. „Вот уже тридцать лет, как наша сестра ждет…“ — повторял начало своей речи мэр, который страшно нервничал и забыл, что за этими словами следовало дальше.

И вдруг уродка вскрикнула „Ой!“ и начала медленно опускаться на колени, широко раскрыв немигающие глаза. Мэр и стоявшие поблизости мужчины едва успели поддержать ее под руки. Она же только повторяла „Ой! Ой!“ и медленно поворачивала голову то направо, то налево, словно черепаха, утратившая рассудок. Говорить несчастная не могла, но махала трясущейся, как у эпилептика, рукой, точно на прощание. Один из пассажиров, сошедших с поезда — пожилой, бедно одетый человек с маленьким чемоданом, — осмелился подняться на помост. Воцарилась полная тишина.

— Pero como eolios sabíades que viña oxe?[14]

Потом он рассказал ей, что после кораблекрушения они уцепились за какую-то деревяшку, и их восемь дней и ночей носило по волнам. Все его товарищи умерли от жажды, несмотря на то что пили свою мочу, а он выжил. Он рассказал ей, как один американский военный корабль поднял его на борт и привез в ближайший порт, где ему пришлось предстать перед судьей по фамилии Филлипс, который не поверил в правдивость его истории. Потом его посетил какой-то адвокат, пропахший виски. Моряк рассказал ему, что прибыл из Галисии, а эти дураки на суд привезли ему переводчика с русского языка — ну как тебе это нравится? Да и суд-то был какой-то чудной: никаких свидетелей — только он да спасший его капитан. Офицер явился в зал в своем элегантном мундире с начищенными до блеска медалями и заявил, что подсудимый, вне всякого сомнения, был матросом со шхуны контрабандистов, которую они потопили накануне огнем своих орудий. Двенадцать важных господ, сидевших себе тихонько во время разбирательства, не поверили, что он мог выжить, проведя восемь дней и ночей в открытом море, так как капитан втолковал им, будто никому не под силу такое выдержать. И эти господа написали какую-то бумажонку, которую прочитал судья, и там говорилось, что сидеть мне в тюрьме всю жизнь. Есть в Америке такое место — называется оно Миссисипи, — где полным-полно тюрем, которые полным-полны заключенных, и все они работают в каменоломнях. И многие из них черные, то есть совсем черные, как африканцы. Но однажды мне написал их президент, да, именно мне. В Америке президенты пишут очень красивые письма, и называются эти письма „помилование“. Хозяин тюрьмы дал мне немного денег и пожелал удачи. Очень хороший он был человек. А ты, жена, как тут жила?

Однако ему было неведомо, что, чем больше мечтаешь о чем-нибудь, тем меньше желаешь исполнения этой мечты. Женщина, казавшаяся невозмутимой, резким жестом поставила перед мужем тарелку, которая со стуком опустилась на стол; и моряк, не способный угадать причину ее поведения, несмотря на всю свою природную смекалку, и потому поначалу бесконечно удивившийся, сумел понять, что хотела сказать ему жена этой небрежно поставленной тарелкой супа.

„Я была так счастлива, когда тебя здесь не было. Ну зачем ты вернулся?“

Загрузка...