Глава 5

Тюремный госпиталь, Нюрнберг, ноябрь 1945

Несмотря на то, что врачи там себе говорили, я всё же слез с кровати и на все их доводы ответил с самым грозным видом, что я поползу, если надо, но в туалет я пойду сам. Туалет был на другом конце длинного коридора, но, видя как все их угрозы о том, что я только упаду и на этот раз уж точно пробью себе голову, не возымели никакого действия, они наконец махнули на меня рукой и разрешили воспользоваться их служебным, который был намного ближе к палате, хотя всё же дали мне охранника в качестве эскорта.

Он терпеливо следовал за мной вдоль стены, поддерживая меня за локоть и готовый подхватить меня, если у меня вдруг снова закружится голова. Он открыл мне дверь и, убедившись что внутри не было ничего стеклянного или острого, что бы я мог стянуть чтобы потом порезать себе вены, впустил меня внутрь. Так как это был туалет для персонала, дверь закрывалась изнутри на защелку, и военный полицейский помедлил немного, прикидывая, мог ли он мне с этим доверять.

— Я тебя оставлю одного, если пообещаешь, что не запрешься внутри и не сделаешь какую-нибудь глупость, — сказал он наконец.

Я только было открыл рот, чтобы спросить, какую я такую глупость мог сделать в моем-то жалком состоянии, но решил не испытывать судьбу и просто кивнул. Как только я закрыл дверь, не запирая её, как и обещал, я невольно улыбнулся, вспомнив другой случай, когда Аннализа и я тоже оказались в туалете при весьма необычных обстоятельствах, в сорок третьем году.

В тот день мы шли по коридору РСХА и в шутку спорили о преимуществах использования женщин-снайперов в советской армии.

— Это же совершенно нечестно с их стороны! — я объявил с наигранным возмущением. — Наши бедные солдаты, совсем одни там, ни одной женщины на сотни километров, и тут, откуда ни возьмись, наш снайпер видит их снайпера. И это молоденькая девушка, и прехорошенькая при этом, вы понимаете? Так как вы думаете, что же случится дальше?

— А вы-то сами как думаете, господин группенфюрер? — моя секретарша рассмеялась. — Их русская снайперша пристрелит нашего прямиком между глаз, пока он пялится на нее, вот что случится!

— Я об этом и говорю! Это же нечестная военная тактика! — Я не мог больше играть роль возмущенного генерала и рассмеялся вместе с ней. — Вы, женщины, всё же ужасно жестоки. Мы влюбляемся в вас, а вы нас за это вот так, хладнокровно и между глаз, и рука у вас не дрогнет.

Мы свернули за угол, направляясь в мой кабинет. Она начала что-то в шутку возражать, но я уже не слышал, что она там говорила, остановившись как вкопанный посреди коридора. Невдалеке мой адъютант Георг беседовал с человеком, встречи с которым я старался избежать всеми возможными способами, и до сих пор мне это удавалось. Я сразу же узнал его по его характерному профилю, темным волнистым волосам и только ему свойственной манерой держать руки сцепленными за спиной, руки, сейчас сжимающие толстую папку. На мое счастье, тот человек был близорук и к тому же был так погружен в беседу, что совершенно меня не заметил. Как только мой адъютант бросил взгляд в мою сторону, я быстро замахал руками, делая ему знаки, чтобы он притворился, будто меня там и не было. В ту же секунду я быстро схватил Аннализу за локоть и затащил её в ближайший туалет для персонала, на нашу удачу находившийся всего в двух шагах от нас, запер дверь изнутри, не включая свет, и шикнул в ответ на все её протесты.

— Какого черта вы делаете? — она зашипела на меня.

— Тихо! Ничего я не делаю. Просто постойте тихонько несколько минут.

Вдоль двери проходила тонкая щель, сквозь которую я мог видеть крохотную часть коридора. По правде говоря, видно почти ничего не было, но его бы я всё же заметил, когда он пойдет мимо.

— От кого мы прячемся? — Аннализа снова зашептала, в этот раз с любопытством.

— Ни от кого. — Было слишком уж унизительно признаваться своей собственной секретарше, что я прячусь по туалетам от одного из моих же подчиненных, хотя, если бы она только знала, чем этот самый подчиненный руководил, вряд ли бы она меня осудила. Я решил придумать какое-нибудь оправдание. — Просто хотел побыть с вами наедине в темном уголке.

Она фыркнула.

— Я бы может еще поверила, если бы вы действительно начали что-нибудь делать, но, судя по тому, как вы уделяете все свое внимание коридору, я подозреваю наличие у вас какого-то скрытого мотива.

— Я могу делать два дела одновременно, — я обхватил её за талию и притянул к себе, не отрывая глаз от щели в двери.

— Это не было открытым приглашением, вообще-то! — она возмущенно зашипела, выпутываясь из моих рук. — Кто тот мужчина, что говорит с Георгом? Это от него мы прячемся?

— Вы знаете, вы очень смышленая для хорошенькой девушки. — Мои глаза наконец адаптировались к темноте и, несмотря на один только тонюсенький луч света, пробивающийся из коридора, я всё же заметил, как она приподняла одну бровь. — Да, от него.

— Почему?

— И чересчур любопытная тоже, себе во вред, — я проворчал, не в силах сдержать улыбки. — Потому что я не хочу с ним говорить, вот почему.

— Я это и так уже поняла. А почему вы не хотите с ним говорить?

Я хотел было уже придумать какую-нибудь историю, но потом решил сказать все как есть, и пусть уж там сама решает, унизительно было или нет вот так от него прятаться.

— Вы знаете, кто он такой?

— Нет.

— Это Адольф Эйхман, один из бывших протеже Гейдриха. Он руководит программой, которая занимается приведением в исполнение «Финального решения проблемы еврейства». Теперь представьте, о чем он пришел со мной разговаривать. Надеюсь, вы понимаете, почему я предпочитаю прятаться здесь, вместе с вами.

В это же время я услышал приближающиеся шаги, заглушенные ворсом ковра, и увидел как Эйхман прошел мимо. Я вздохнул с облегчением, мысленно благодаря умницу Георга за то, как быстро тот уловил мои сигналы и смог таки избавиться от Эйхмана, наверняка что-то быстро тому наплетя. На что, а на это мой адъютант был мастер. Я отвернулся от двери и заметил, как Аннализа во всю мне улыбается.

— Что? — я ухмыльнулся в ответ. — Вы считаете меня жалким?

— Нет. Я вот думаю, что будь мы на фронте и будь я русской снайпершей, я бы вас не застрелила.

Линц, ноябрь 1918

Я обдумывал слова отца Вильгельма, изучая то свои ногти, то пол под ногами. Я редко ходил на мессу с матерью, но завел привычку приходить в храм каждый раз, когда чувствовал необходимость с кем-то поговорить — с кем-то, кто не был моей матерью, вернее сказать. Если бы она только знала, что творилось у меня в голове, она наверняка разрыдалась бы снова, обвиняя себя в том, что не могла обеспечить нам троим то беззаботное детство, о котором она и мой отец так мечтали, но которое больше не могли позволить.

Да и не было в этом её вины, это все та чертова война, которую ни она, ни мой отец не могли предвидеть, или вернее тот факт, что мы только что проиграли эту войну, ко всеобщему удивлению, так как до последнего дня все были более чем уверены, что на фронте ситуация была в нашу пользу, что только еще больше ухудшило положение наших дел. Поэтому-то я и взял в привычку не обсуждать с матерью то, что могло её расстроить. Отец Вильгельм же, напротив, оказался тем человеком, к которому я всегда мог обратиться — всегда спокойный, собранный и готовый выслушать все мои невеселые мысли.

— Иногда мне кажется, что Он покинул меня, святой отец. — Я вздохнул. Это было еще одной причиной, почему я так искал его общества: он никогда не давал волю гневу и не начинал стыдить меня за святотатство в доме Божьем. Он меня понимал, всего-то навсего, и никогда не произносил громких или покровительственных речей.

— Он никогда не покидает своих чад, Эрнст. Он может посылать нам испытания время от времени, но только тем из нас, кто могут с ними справиться. Все, что вызывает в тебе страдания сегодня, сделает тебя сильнее завтра. У Господа всегда есть план, только вот наши человеческие глаза слишком близоруки, чтобы разглядеть целую картину. Даже сейчас, через тернии, Он ведет тебя навстречу твоей судьбе.

— Судьбе? — Я криво усмехнулся краем рта. — Не думаю, что мне предначертано стать кем-то великим. Я буду считать, что сделал большое дело, если мне хотя бы удастся закончить школу и прокормить семью.

— Никогда не принижай своих способностей, Эрнст. У любого из нас есть шанс стать великим, нужно только выбрать правильный путь. Не легкий, а правильный. А правильный путь никогда не бывает легким.

Я кивнул и поцеловал его руку, в то время как он начертил невидимый крест у меня на лбу. А как только я переступил порог дома, мама бросилась мне на шею.

— Он жив, Эрни!!! Жив! Я только что получила извещение, Хьюго жив! Он был ранен и находится в госпитале для военнопленных во Франции! Но он всё же жив и скоро вернется домой!

В этот раз её слезы были от счастья, и я плакал с ней вместе, чувствуя, будто гора свалилась у меня с плеч. Я с такой уверенностью всех убеждал, что он вернется, что я понятия не имел, как бы я пережил новости о его смерти. Я никогда не простил бы себе этого, что я вселил ложную надежду в их измученные сердца. Я поднял глаза к потолку и прошептал:

— Спасибо.

Мой отец был жив.

Я не мог дождаться, чтобы поделиться радостными новостями с Далией позже тем вечером. Её родители только накрывали на стол и настояли, чтобы я поужинал с ними. Приглашение их я принял с благодарностью, несмотря на то, что уже поел дома. Однако, когда твое главное блюдо больше напоминает крохотный гарнир, никто бы не отказался от того пира, что устроили Кацманы, а мне это казалось именно пиром.

Они разделили мою радость по поводу новостей об отце с самыми искренними улыбками и объятиями, и пожелали ему скорейшего выздоровления и благополучного возвращения домой. Доктор Кацман даже налил мне бокал вина, чтобы отпраздновать событие, который я выпил быстрее, чем следовало. Когда, по окончании ужина, я поднимался вслед за Далией в её комнату, я улыбался и от новостей, и от приятного тепла в груди.

— Может, к чёрту сегодня домашнюю работу? — Я подмигнул ей, устраиваясь поудобнее на её кровати.

— Вот папа услышит, что ты говоришь, и выгонит тебя.

Она бросила взгляд на открытую дверь. Как только я вернулся с фермы этим летом, доктор Кацман оглядел все мои сто восемьдесят сантиметров снизу вверх, прочистил горло, и предложил, что пожалуй будет лучше, если с этих пор дверь в комнату Далии будет оставаться открытой. Почему-то он вдруг перестал доверять мне находиться наедине с его семнадцатилетней дочерью, которая превратилась в красивую молодую девушку. Я разглядывал её изящную фигурку, которую не могло скрыть даже её скромное платье, пока она рылась в своем школьном портфеле, и думал, что может доктор Кацман и был прав. Почти каждую ночь дома я представлял, как бы она выглядела без этого платья.

Далия разложила учебники между нами и тоже села на кровать.

— С чего хочешь начать? — она спросила, листая страницы тетради. Она вдруг показалась мне такой хорошенькой, когда, хмурясь в задумчивости, прикусила кончик карандаша… Надо же, какие у нее длинные, черные ресницы, даже тень бросают на её розовые щечки. Непослушная прядь черных, шелковистых волос выбилась у нее из пучка, и она сдула её с лица — такая очаровательная детская привычка, от которой она так и не избавилась. Как это я раньше не замечал в ней всех этих мелочей, которые вдруг начал находить такими привлекательными?

Я стянул учебник у нее прямо из рук и спрятал его за спину, ожидая её реакции. Я любил играть с ней в эту игру; мы всегда так дурачились, только вот сейчас все было совсем по-другому.

— Эрнст, отдай! — Далия укоризненно улыбнулась и протянула руку за книгой.

— Поцелуй меня, тогда отдам.

— Эрнст! — щеки её немедленно покраснели. — А что, если папа поднимется сюда и увидит?

— Мы услышим его шаги на лестнице.

Она попыталась выхватить книгу у меня из-за спины, но теперь я и вовсе сел на нее.

— Поцелуй меня, или не увидишь больше свой любимый учебник.

— Эрнст!

Она попыталась пристыдить меня своим возмущенным видом, но я только скрестил руки на груди и пожал плечами.

— Так и быть. Один поцелуй, но это все, что ты получишь. — Она быстро чмокнула меня в щеку и снова протянула руку за учебником.

— Даже не мечтай! — Я рассмеялся, отталкивая её руку. — Это был не поцелуй.

— Очень даже был!

— Мне что, пять лет? Меня мама так целует. Я хочу настоящий поцелуй.

— Эрнст!

— Что? Чем быстрее ты это сделаешь, тем быстрее займемся твоей дурацкой домашней работой.

Она изобразила нерешительность и раздумье, ерзая на кровати и расправляя юбку поверх колен, опустила глаза, вздохнула и наконец медленно наклонилась ко мне, едва касаясь губами моих. Она никак не хотела разжимать губ вначале; мне почти пришлось заставить её наконец приоткрыть рот и дать мне уже по-настоящему её поцеловать, хотя по её мнению мы и занимались чем-то ужасно стыдным.

Она начала сопротивляться, как только я затащил её к себе на колени и прижал её тело к своему. Мне нравилось чувствовать её на себе, особенно там, где она сейчас сидела. Если бы только не было на ней этого чертова платья… Я сунул руку ей под юбку, но она поймала её поверх её колена, обтянутого черным шелковым чулком.

— Эрнст, прекрати сейчас же! — Далия зашипела, отпихивая мою руку и одергивая юбку.

Я снова притянул её к себе, не обращая внимания на то, что она упиралась ладонями мне в грудь, стараясь оттолкнуть меня, и снова прижался ртом к её, целуя сначала её губы, потом шею и снова губы, пока она не перестала мне противиться. Я чувствовал, что ей это нравилось, когда я целовал её шею; она так соблазнительно выгибалась в моих руках, глаза закрыты и только влажные губы шепчут мое имя… Это делало что-то со мной, вызывало какой-то животный голод, который простыми поцелуями было уже не унять.

Я расстегнул воротник её платья и стянул его с одного её плеча, пробуя на вкус её горячую кожу на тонкой ключице, медленно опуская руку все ниже и ниже, пока не нашел её мягкую, округлую грудь, и стиснул её в ладони. Только тогда она кажется поняла наконец, где я её трогаю, ударила меня по руке и резко вскочила с моих колен.

— Эрнст! — даже шепотом она умудрилась закричать на меня в негодовании. — Никогда больше не смей так делать!

Я не послушал её конечно же и, как только она завела назад руки чтобы застегнуть платье, я снова это сделал, только на этот раз я положил уже обе руки ей на грудь. Как я мог устоять, когда она была такой соблазнительно мягкой, и я никак не мог выпустить её из рук…

— Эрнст!!! Прекрати, я сказала!

Я закрыл ей рот еще одним поцелуем, и раз уж она не хотела, чтобы я её трогал, тогда она могла меня потрогать вместо этого, подумал я, поймал её руку и опустил себе между ног. Она вскрикнула от неожиданности, когда почувствовала, что было у нее под рукой и попыталась её отдёрнуть, но я только прижал её к себе еще сильнее.

— Далия, ну прошу тебя…

Но она уже выдернула руку из моей и вскочила с кровати.

— Убирайся! — Хоть она и по-прежнему шептала, на этот раз она похоже не на шутку разозлилась. — Как тебе вообще в голову пришло… Убирайся из моего дома! И никогда больше не приходи!

— Далия, постой! — Я поднялся с кровати и шагнул к ней. Она отступила назад. Я попытался обнять её. — Далия, ну прости меня. Это, должно быть, вино… и ты. Ты это со мной делаешь.

Я улыбнулся самой из моих обезоруживающих улыбок, но даже это не возымело на нее действия.

— Не надо сваливать вину на алкоголь, и уж точно на меня. Я вообще не хотела тебя целовать!

— Но Далия, я же люблю тебя. — Я не думал вообще-то этого говорить, я даже не уверен был, любил ли я её на самом деле, но слова каким-то образом сорвались с моих губ, прежде чем я понял, что я такое говорю.

Далия замолчала на минуту. Она все еще хмурилась и её черные глаза все еще сверкали гневом, но лицо её начало понемногу смягчаться.

— Ты меня не любишь. Ты просто говоришь это, чтобы залезть мне под юбку, — вынесла она свой вердикт и сложила руки на груди.

— Нет! Ну, то есть, я был бы не против конечно, но я правда тебя люблю. Честно!

Она разрешила мне остаться, но с условием, что единственное, чем мы будем заниматься, это домашней работой, и что я буду держать свои руки и все остальные части тела при себе. А дома, ночью, я лежал под тонким одеялом и прислушивался к ровному сонному сопению моих братьев, а когда я наконец помог себе с тем, с чем Далия отказывалась мне помочь, я начал размышлять, была ли хоть доля правды в моих словах.

Мне казалось, что я любил её… Я не был уверен наверняка, но опять-таки, она была первой девушкой, которую я так близко знал. Она была моим лучшим другом, да к тому же, откуда мне было знать, какая она должна быть, любовь? Если я так сильно её хотел, значило ли это, что я её любил? Или же она была права в своем утверждении, что это было чисто физическим влечением с моей стороны и ничем больше? В одном только я был уверен: с её строгим воспитанием она никогда не позволит мне сделать с ней то, чего мне так хотелось. Только если бы я надел кольцо ей на палец, тогда может она была бы менее строгой с её будущим мужем.

Я невольно улыбнулся при одной только мысли о том, чтобы быть чьим-то мужем, но в то же время, мне даже нравилось, как это звучало. Если уж я мог позаботиться о своей собственной семье все это время, с тем, чтобы заботиться всего об одной девушке, я уж точно бы справился. Придется, конечно, подождать еще три года до тех пор, пока мне не исполнится восемнадцать и нам официально можно будет жениться, но мы же всё равно будем обручены, так что не будет ничего такого в том, что мы начнем спать вместе? Я ведь всё равно не разорву помолвку… Да и не мог я никого другого представить на её месте.

Моя улыбка стала еще шире при мысли о том, как вытянутся лица у моих одноклассников, когда я объявлю им о своей помолвке. У большинства из них не было еще даже подружки. А затем мне вдруг вспомнились слова отца: «Не смей больше приближаться к этой еврейке!» Ну что ж, значит, придется ему смириться с моим выбором. Я уже не был ребенком, кому можно было что-то запрещать. К тому же, я был уверен, что со временем он узнает поближе и полюбит её и её семью. Я надеялся, что он поймет.

Тюремный госпиталь, Нюрнберг, ноябрь 1945

— Как я понимаю, ваши отношения были немного более личными, чем просто шефа и его подчиненной?

«Нарыл всё же где-то на нее досье, сукин ты сын. Не мог оставить её в покое, да?»

Я не удосужился открыть глаз по двум причинам: во-первых, даже обычный солнечный свет вызывал у меня сильнейшую мигрень, а во-вторых, вид доктора Гилберта удваивал эту мигрень, даже когда он молчал. Иногда он просто стоял вот так у моей кровати, пристально уставившись на меня, пока я притворялся спящим или без сознания. Бог его знает, чего он так на меня смотрел. Может, думал о том, чтобы придавить мне лицо подушкой пока никого рядом не было, чтобы отомстить за все, что я сделал с Австрией и его народом в частности. Я бы его даже не винил.

— Герр Кальтенбруннер?

— Что?

— Аннализа Фридманн. Она была вашим личным секретарем, разве нет?

— Я полагаю, вы уже знаете ответ на этот вопрос. Зачем меня спрашивать?

— Я спрашиваю не о её официальной позиции, я спрашиваю о ваших личных отношениях.

— А с чего вы вдруг так интересуетесь, спал ли я со своей секретаршей, доктор Гилберт? — Я постарался вложить как можно больше сарказма в свой голос, чтобы только убедить его, заставить поверить, что для меня она была никем. Пустым местом, просто еще одной хорошенькой девчонкой, которую я затащил в постель, чтобы сбросить его со следа. Хорошо было, что руки мои были спрятаны под одеялом; после того, что со мной случилось, я все еще не мог контролировать свои эмоции. Пальцы начинали слегка дрожать каждый раз, как меня что-то беспокоило, поэтому-то я и был рад, что психиатр не мог их сейчас видеть.

— Один человек говорил, что она была беременна. Вашим ребенком. — Он помолчал, пронизывая меня своими колючими глазами, выжидая, чтобы лицо мое предательски дрогнуло. Я собрал все силы и даже глазом не моргнул. — Этот человек утверждал, что вы были очень рады и даже гордились этим.

«Что же ты не задушил меня этой подушкой, когда у тебя была такая возможность, тварь ты бездушная? Говоришь, что мы были мучителями? А как насчет того, чтобы совать мне под нос газеты с фотографиями расстрелянных и повешенных солдат СС чуть не каждый день, доктор Гилберт? Как насчет того, чтобы злорадствовать, повторяя, как я к ним скоро присоединюсь? Как насчет того, чтобы ухмыляться, когда говоришь, что я заслужил все это? Как насчет того, чтобы допрашивать меня сейчас, в чертовой больничной палате, о моей женщине и моем ребенке, когда я полуживой и даже защитить себя толком не могу?!»

— Дайте угадаю, кто вас снабжает информацией, доктор, — сказал я с ядовитой улыбкой. — Вальтер Шелленберг, великий и могучий бывший шеф внешней разведки, знаменитая гиммлеровская тень, всегда что-то замышляющая и глубоко обо всем и всех информированная? Так вот, позвольте вас разочаровать. Мой бывший подчиненный терпеть меня не может, и скорее всего попросит у вас билет в первый ряд в день моей казни. Он не тот человек, которого я бы стал слушать на вашем месте.

— Я не понимаю вашего враждебного настроя, герр Кальтенбруннер. Если она действительно была вашим секретарем и состояла в рядах СС, она может дать показания в вашу защиту. Только вот, мы никак не можем её найти. Вы, случайно, не знаете ничего о её возможном местонахождении? Вам бы это очень помогло в суде.

Я расхохотался, хоть и голова вот-вот норовила взорваться изнутри от дикой боли. Поправляться после мозгового кровотечения, пусть и сравнительно неопасного, как меня заверил мой врач, было делом не из приятных.

— Так как она состояла в рядах СС, вы бы и её под трибунал отдали, доктор. Естественно, после того, как выпытали бы из меня все нужные признания, угрожая расправиться с ней, если не заговорю, а потом и её заставили бы все ваши документы подписать, угрожая ей моей смертью. Я был бы последним идиотом, если бы согласился вам помочь. К тому же, вы только зря время тратите. Она вам больше не поможет.

— Что вы имеете в виду?

— Она мертва, доктор Гилберт. Погибла вместе с мужем при одной из бомбежек в последние дни войны. Группа агентов ОСС установила их личности по военным медальонам. Сделайте запрос начальству, если хотите, они подтвердят. И прекратите меня дергать с этим. Я устал и хочу спать.

Он не знал о ней ничего, я сразу понял по тому, как он сглотнут и быстро отвел глаза. Он попытал удачу, основываясь на отрывочных фактах, данных ему Шелленбергом, и всего-то. Я проследил, чтобы он ушел, и только тогда выдохнул с облегчением. Она была жива, но, что самое главное, в безопасности.

Линц, март 1919

— Мы живы и в относительной безопасности, да и только.

Мой отец глубоко затянулся и тут же немедленно закашлялся. Его осколочные ранения после его пребывания в госпитале его уже не сильно беспокоили. Его легкие же, напротив, были тем, что пострадало больше всего. Во время одной из атак, когда передние ряды батальона успешно продвигались вглубь вражеских укреплений, выталкивая их с их позиции ипритом, ветер внезапно сменил свое направление и бросил остатки ядовитого газа в сторону атакующих.

Естественно, солдаты в передних рядах прятали лица в противогазах, а вот те, кто сидел в траншеях в тылу, включая моего отца, вскоре начали хвататься за горло, пытаясь втянуть хоть какой-то воздух в их быстро отказывающие легкие. На его счастье, он быстро сообразил, что происходит и сразу же натянул противогаз; остальные же из его товарищей, которые не обладали его скоростью или смекалкой, задохнулись в течение всего нескольких минут.

Долгосрочные побочные эффекты нового и так высоко эффективного оружия, стали для моего отца новой реальностью, с которой ему пришлось жить до конца своих дней. Даже самая легкая простуда в его случае сразу же обращалась в жесточайший бронхит, а сигаретный дым стал его худшим врагом. Он поначалу отказался наотрез бросать свою любимую привычку, но после нескончаемых упреков моей матери в том, как бессмысленно было выживать на войне только чтобы убить себя чем-то настолько глупым как сигареты, он наконец выбросил свою последнюю пачку даже не опустошив её.

— О чем ты таком говоришь, Хьюго? — товарищ моего отца по его «политическому кругу», как Далия это называла, взглянул на него вопросительно, слегка хмурясь. — Нас хотя бы не обложили репарациями так, как германский рейх. Да, мы потеряли Венгрию, наша империя распалась, нам пришлось пойти на кое-какие территориальные уступки союзникам, нам не позволено больше формировать коалиции ни с одной страной в течение тридцати лет, но подумай вот о чем: им-то всё же пришлось хуже! Сумма наших репарации перед союзниками и сравниться не сможет с тем, что немцам платить придется. И не забывай, что это мы, Австро-Венгрия, кто все это развязал в самом начале. Можно считать, что нам еще повезло, друг мой.

— Повезло?! — отец подался вперед, не веря своим ушам. — Повезло, говоришь?! Дай-ка я тебе сейчас расскажу, как мне повезло, Альфред. Я провел четыре года в траншеях, ползая на четвереньках по большей части, потому как высунешь голову — и мозги твои станут украшением на противоположной стене в ту же секунду, я видел, как такое случалось столько раз, что даже привык со временем. Я спал в грязи, в глине, застывая в сугробе, задыхаясь в нестерпимой жаре, со вшами, что жрали меня заживо, с обмороженными пальцами рук и ног, питаясь дрянью, которую я бы свиньям на ферме постыдился дать, и все ради чего?! Чтобы вернуться домой как кто? Герой войны? Так вот, никому никакого дела нет, Альфред, а знаешь почему? Потому, что мы проиграли. Нет героев среди проигравших. А теперь у моего правительства нет денег, чтобы заплатить мне за мою службу.

Альфред опустил глаза, а отец откинулся на стуле и снова с видимым усилием затянулся. Даже мне было как-то неловко, что он вот так в открытую нападал на своего товарища, но у отца на то были свои причины. Дело было в том, что Альфред страдал от осложнений после перенесенного в детстве полиомиелита, что оставил его хромым на одну ногу. Австрийская армия всегда гордилась тем, что с легкостью отказывала в службе любому, кто не обладал достаточной физической силой; но, думается мне, Альфред очень даже с облегчением отнесся к тому факту, что его признали непригодным к службе. Отец же, по возвращении с фронта, с презрением относился ко всем, кто не выполнил свой священный долг перед Родиной, не важно какие там были обстоятельства.

— Повезло. Да мне стыдно признать, что моему пятнадцатилетнему сыну, — он продолжил ядовитым тоном, указывая на меня, сидящего на стуле в углу и усердно пытающегося слиться со стеной, — приходится теперь учить маленьких детей, чтобы помочь мне встать на ноги и снова открыть свою контору. А ты смеешь говорить, что нам повезло?!

В этот раз Альфред ничего не ответил. Ему было слишком совестно возразить что бы то ни было моему отцу, просто из-за того, что он не был с ним на фронте. И, к тому же, потому как он остался в Линце, ему удалось неплохо заработать, пока большая часть мужского населения несла службу в армии. Двое других отцовских товарищей также были из одной с ним роты, и потому они молча закивали, запивая свое крайнее недовольство ситуацией дешевейшим портвейном, какой мать только сумела достать.

Как только отец переступил порог, вернувшись с фронта, он стоял без движения несколько минут, разглядывая мое лицо и не в силах осмыслить факт, что он ушел, оставив меня ребенком, а вернулся к молодому парню ростом с него. С тех пор он настоял, чтобы я начал ходить с ним на все его политические собрания или сидеть в их кругу, когда он переносил эти собрания к нам в дом. Я всегда считал все их политические беседы развлечением стариков (моему отцу было всего сорок три, но что можно было спрашивать с подростка моего возраста?) и с куда большей радостью предпочел бы проводить время с друзьями, но отец слушать ничего не хотел.

— Мы не проиграли, Хьюго, — прорычал один из них, Людвиг, здоровенный солдат все еще гордо носящий старую имперскую униформу, — не проиграли мы ту войну.

— Точно, не проиграли. — Еще один их товарищ, Пауль, сощурил глаза, разглядывая свой стакан с портвейном, в задумчивости подкручивая край своих черных усов. — Мы глубоко вторглись на французскую территорию. Мы купали их в иприте, мы заставили их бежать, поджав хвосты вместе с их дружками-англичанами, у нас и танков было больше и самолеты наши были лучше. И вдруг, перемирие? Договор о капитуляции? И на их условиях?! И это мы — проигравшие?! Как это, интересно, произошло?!

— Прекрасно известно, как это произошло. — Отец допил свой стакан залпом и снова потянулся за бутылкой. — Это все вина этих жидов. Это они все спланировали с самого начала. Они прекрасно знали, чем все закончится. Они это все закончили. Мы-то войну выигрывали.

— Как это так, отец? — я подал голос впервые за вечер и то только потому, что никак не мог взять в толк, что он такое говорил.

— Как так? — отец повернулся ко мне. — А я тебе сейчас расскажу, как, сынок. Ну-ка, подвигай стул поближе и налей-ка себе стаканчик. Ты же уже не ребенок, пора и тебе узнать, как все в мире устроено.

Я послушно занял место между ним и Альфредом, который, казалось, вздохнул с облегчением, что внимание переключилось с него на кого-то другого.

— Видишь ли, Эрнст, есть такая вещь, что называется всемирным заговором мирового еврейства. — Отец пристально на меня посмотрел. — Вот как ты думаешь, кто управляет нашей страной?

— Правительство. — Я пожал плечами над вполне очевидным ответом, который, однако, к моему большому удивлению, был встречен смешками моего отца и его товарищей.

— Это то, во что они хотят заставить тебя поверить, сын. На самом же деле, наше правительство контролируют жиды.

— Что-то я не припомню ни одного еврея в правительственных кругах. — Я снова возразил, не очень-то веря его словам.

— Нет, Эрнст, это все намного обширнее и запутаннее, сеть заговора этих кровососов. Гнездо их находится на Уолл-стрит, это там, где все эти денежные мешки заседают и решают судьбы целых стран и народов, через экономику. В Америке они все засели, понимаешь? А оттуда они качают последние кровные деньги разорённых ими же империй, прямиком к себе в бездонные карманы. Пауль все верно сказал, мы выигрывали эту войну. И вдруг, откуда ни возьмись, договор о капитуляции? Чушь собачья. Всем прекрасно известно, что это они, американские жиды, кто проплатил нашему правительству за подписание этой капитуляции. Нас предали, Эрнст. Воткнули нож прямиком в спину. А теперь они все хотят у нас забрать до последнего, через репарации, и через земли, что отняли, и через наших братьев в Германии, с которыми не позволяют нам больше объединиться… Одно только они у нас забрать не смогут — нашу гордость.

Звон бокалов, сопровождаемый одобрительными замечаниями, последовал за его речью. Отец сделал несколько больших глотков, я же только пригубил отвратительный терпкий напиток.

— А знаешь, какое самое прямое доказательство их злых умыслов, сын? Тот факт, что они запретили нам объединиться с Веймарской республикой. Но мы-то народ одной крови, великий германский народ, происходящий из одного места и разделяющий один язык, историю и традиции. Мы — их самая большая угроза. Потому-то они и хотят разделить нас, чтобы проще расправиться было, заморить нас всех голодом.

— Отец, мне всё же кажется крайне маловероятным, что американским евреям есть дело до того, что мы тут себе делаем, в Европе. Если они уже и так богаты, как ты говоришь, и живут за океан от нас, как мы можем им быть угрозой? Мне вся эта теория кажется слишком уж притянутой за уши.

— За уши, говоришь? — Отец выгнул бровь и хмыкнул. — В таком случае, я приведу пример попроще, чтобы ты усвоил наконец, что они — гнилая нация, которая только и ждет, чтобы мы сломались под их гнетом, чтобы совсем захватить власть в нашей стране. Помнишь ту еврейку, с которой ты чуть не подружился в школе?

Я молча кивнул, не отрывая взгляда от моего стакана. Отец и так-то евреев не особо жаловал, а с тех пор как вернулся с фронта, и вовсе стал совсем другим человеком, уже открыто обвинявшим их во всех смертных грехах на каждом углу. Не стоило и говорить, что мои отношения с Далией оставались в секрете, если, конечно, я не хотел оказаться на улице в ближайшем будущем.

— Ответь-ка мне вот на какой вопрос, Эрнст: чем занимался её отец, добрый и процветающий доктор Кацман, все то время, пока нас уничтожали сотнями? Ты должно быть знаешь ответ на этот вопрос, потому как сам видел его новую, сияющую вывеску над конторой, когда мы пытались своими руками перекрасить свою, так как не можем позволить услуги мастера? Кацман абсолютно здоров, но тем не менее, пока мы выполняли свой долг, он кормился нашей кровью. Как, ты спросишь? А очень просто. Он остался одним из немногих адвокатов в Линце, после того как все австрийские ушли на фронт. И в то время, как моя жена как и многие другие набирали по две или даже три жалкие работы, пытаясь прокормить свою семью, он набивал себе карманы деньгами. Спорить готов, Кацманы ни разу не испытали недостатка в продовольствии, когда ты, твоя мать и братья шли спать голодными. Спорить готов, что они собирали роскошный стол каждый шабат, Кацманы. Спорить готов, что это на наши деньги он купил себе новехонькую машину, на которой он сейчас разъезжает. А теперь взгляни на нас — половина наших женщин овдовели, оставшись без гроша с несколькими детьми на руках. Я до сих пор ношу в себе несколько осколков от гранаты, а они только раздобрели и разбогатели. А вот теперь скажи мне, Эрнст, притянуто-ли это за уши?

Я сделал большой глоток портвейна под его тяжелым взглядом. Меня потрясло до глубины души, что мне было абсолютно нечего ему на это возразить.

Загрузка...