Глава 6

Нюрнбергская тюрьма, декабрь 1945

— Все ваши возражения, это же просто смешно.

Мой адвокат, что сидел напротив меня в комнате для свиданий, снял очки и смотрел на меня сквозь стекло, разделявшее нас.

— Доктор Кауффманн, я всего лишь говорю вам правду. — Я устало вздохнул и начал ковырять пальцем металлическую сетку, проходящую по краям стекла.

Я наконец начал сам вполне сносно передвигаться, хотя руки и ноги все еще не слушались меня, как раньше. Постоянная, непроходящая мигрень тоже осталась; да и они, по правде говоря, не удосуживались дать мне что-либо сильнее простого аспирина, чтобы хоть как-то её облегчить.

Иногда пульсирующая боль в висках становилась настолько невыносимой, что мне приходилось стискивать руками голову изо всех сил и наклоняться в сторону, где больше всего болело. Когда я впервые после больницы появился в суде, чтобы сделать официальное заявление о своей невиновности, это снова случилось, но я только стиснул зубы как мог и даже не моргнул. Я не собирался предоставлять им такого удовольствия — злорадствовать над моими страданиями.

— Как такое возможно, что вы не видели половину этих документов?

— А зачем мне это было нужно?

— Что вы имеете в виду, зачем вам было это нужно, доктор?

Пусть он и не питал ко мне никакой симпатии, мой собственный адвокат, кто осуждал меня за то, что я использовал нашу общую профессию в злостных целях моего правительства, он всё же обращался ко мне «доктор». Второй, и последний, человек, кто так меня называл, был агент Фостер. Я улыбнулся уголком рта, вспоминая его дружелюбное отношение и его сигареты. Я даже начал скучать по американцу.

— Видите эту маленькую пометку в крайнем верхнем углу документа, что лежит сейчас перед вами? — Хоть я и устал до смерти повторять одно и то же по миллиону раз, сначала американцам, арестовавшим меня, затем британскому СОИ, затем снова американцам, но уже здесь, в Нюрнберге, а теперь вот и доктору Кауффманну, я всё же подобрал карандаш и сквозь решетку указал ему, куда следовало смотреть. — Видите эту римскую IV?

— Да.

— Если вы внимательно просмотрите все остальные документы, вы заметите, что все те, которые помечены этой римской IV в уголке, будут носить абсолютно идентичный штамп вместо подписи. Это мое факсимиле. Остальные же, с римской VI в том же углу, будут подписаны чернилами и подписи будут слегка различаться. Эти я подписывал от руки.

Он зашелестел многочисленными копиями документов, предоставленных ему обвинением, пока я сидел, подперев голову рукой, терпеливо ожидая чтобы он закончил их сортировать.

— Ну что ж, похоже, вы правы. — он заключил в конце концов. Я едва удержался, чтобы не закатить глаза. «Да не говорите, доктор, я-то уж, наверное, помню, что я подписывал, а что нет!» — Но как это меняет дело?

— Римская IV означает четвертый отдел — гестапо. Это старейшая ветвь, которая всегда находилась под контролем Генриха Мюллера, с самого основания РСХА. Он был шефом гестапо еще когда я занимал нижайший ранг в рядах СС в Австрии. Так что можете представить, как долго Мюллер находился в офисе до того, как я пришел в РСХА в 1943. Он всегда докладывал напрямую рейхсфюреру Гиммлеру, и порядок остался таким же, когда я занял пост шефа. Потому-то я и пытаюсь вам объяснить, что мне не нужно было совать нос в их дела, доктор. Они все решали без меня, и честно говоря, меня это вполне устраивало. Я никогда не понимал всей этой полицейской работы, и более того, не имел никакого желания ей заниматься. Единственной причиной, по которой моя подпись требовалась на всех этих приказах — это только потому, что Мюллер не был шефом всего РСХА, а Гиммлер был уж слишком важной политической фигурой, чтобы их подписывать. У меня была куча дел с иностранной разведкой, чтобы тратить время на чтение всей этой чепухи. — Я кивнул на стопку документов на его стороне стола — малую толику того, что удалось восстановить агентам ОСС и СОИ, чтобы использовать их потом против меня в суде. — Вот я и поручил адъютанту их штамповать без меня.

— Иностранная разведка — это шестой отдел, верно?

— Верно, доктор. Все документы из шестого отдела носят мою оригинальную подпись.

Доктор Кауффманн надул щеки, снова снял очки и посмотрел на меня.

— Честно говоря, не знаю, что из этого выйдет в суде, доктор.

Линц, сентябрь 1919

Что из этого всего выйдет, думал я по пути к дому Далии. Я нечасто виделся с ней в последнее время со всеми политическими собраниями, на которые отец таскал меня с какой-то упрямой настойчивостью, и к тому же мне пришлось провести еще одно лето в моем родном Райде, помогая фермерам с урожаем. Хотя, на это я как раз не жаловался. Это была тяжелая, многочасовая и отупляющая работа, которая помогала мне отвлечься от всего того сумасшествия, что царило сейчас вокруг.

Пока я работал в поле, все, о чем мне нужно было думать, это о том, чтобы выполнить работу в срок, а в конце дня я, безумно уставший, проглатывал свой ужин с полузакрытыми глазами и падал на кровать, проваливаясь в глубокий, крепкий сон, как только моя голова касалась подушки, без единой мысли. Мысли мои не были чем-то, что я приветствовал в те дни, и иногда я начинал сомневаться, мои ли это были идеи или же моего отца, гипнотически повторяемые изо дня в день с неопровержимой логикой, что я никак не мог оспорить.

Если бы только он был единственным, кто проявлял такую ненавистную одержимость идеей в пользу теории, что обе наших страны, бывший рейх и Австро-Венгрия, были жестоко преданы, идеей удара в спину, что набирала все большую и большую популярность. Но почему же тогда таверны, куда он меня водил, были битком набиты людьми, что были того же самого мнения? Возможно ли было то, что все они заблуждались, наслушавшись своих крайне правых лидеров, которые потрясали кулаками в сторону евреев и их предполагаемой вины перед многолюдными толпами, призывая к возрождению национальной гордости?

Я бы легко принял их заблуждение, если бы то были простые рабочие или фермеры, необразованные и легко убеждаемые красивыми словами. Но, к удивлению, основой тех собраний была интеллектуальная элита Линца: юристы, профессоры, врачи и бывшие военные лидеры, все более чем способные сформировать свои собственные мнения. Выходило ли в таком случае, что это был я, кто заблуждался, втайне отвергая их теории?

Почти все они прошли через Великую Войну, почти все многое потеряли, защищая свою страну, только чтобы вернуться назад униженными и осмеянными всем миром, с непомерным грузом не только вины и стыда, но еще и ответственности перед бывшими союзниками, которым они должны теперь были выплачивать деньги, которых ни у кого не было. И все они повторяли одно и то же: в то время как мы лишились всего, евреи только разбогатели. Евреи сделали так, что мы проиграли войну. Это уолл-стритские жиды обложили нас этими репарациями, а теперь ссуживают нам деньги под бешеные проценты, чтобы мы могли расплатиться с Британией и Францией, а сами этими процентами набивают себе карманы. Это и был их план с самого начала!

«Они только и ждут, чтобы окончательно поработить нас! Но мы им не позволим! Мы — великий германский народ, единый перед Богом, и это воля нашего Бога, вести нас к процветанию, пусть и сквозь кровь и страдания. Мы — дети арийских богов, это наше право с рождения — править миром, и мы принесем нашу месть на головы тех, кто лишил нас этого священного права! Мы, арийские братья, готовы идти через ад если нужно, и отдать жизнь, но вернуть нам прежнее величие….»

Вот, что мне приходилось слушать всю весну, а за день до того, как я должен был ехать на ферму, я зашел попрощаться на три месяца с Далией, тайно конечно же. Я уже дождаться не мог, чтобы уехать подальше отсюда, прочистить голову от всех этих слов, которые туманили мне разум как сигаретный дым, что постоянно клубился в тавернах, где все эти националистские лидеры выкрикивали их пропаганду.

— Почему твой отец не пошел на фронт? — я спросил Далию впервые за пять лет. Раньше меня это совсем не интересовало, по правде говоря, я даже был рад, что он остался в Линце и присматривал за всеми его пятью детьми и за мной в каком-то смысле. Но сейчас мне зачем-то нужно было услышать её ответ.

— Он хотел пойти, но его не взяли. Сказали, у него что-то не так с сердцем, — Далия объяснила, опустив глаза, как если бы стыдилась факта.

Я сидел за её письменным столом, где она обычно делала уроки, и молча водил пальцем по резному красному дереву, украшающему затейливым рисунком край стола. С недавнего времени я начал замечать все те незначительные детали, на которые раньше не обращал внимания. Резной стол из красного дерева в комнате молоденькой девочки. Тяжелые бархатные портьеры на окнах. Вышитые накидки на пуховых подушках, масляная картина на стене, дорогая шелковая обивка на стенах…

— Но он пожертвовал много денег для военного дела, — быстро добавила она, пока я медлили с ответом.

— Да? — Я переместил взгляд в сторону двустворчатого шкафа, выполненного из того же дерева, что и стол, затем на такое же трюмо, а затем наконец обратно к Далии. — Я так и не поздравил его с новой машиной. Она очень красивая.

Она сглотнула.

— Да, она действительно очень красивая. Папа очень ей гордится. Тяжко, конечно, пришлось с пустыми прилавками в последнее время, с поднятием налогов и со всеми репарациями, но он взвалил на себя кучу работы, и нам удалось скопить кое-какие деньги. Он спал всего по четыре часа в последний год, и выходной устраивал только на шаббат. Нелегко ему пришлось, но он сказал, что все готов сделать, только чтобы мы ни в чем не нуждались.

Я снова ничего не ответил, чувствуя, как отцовские ядовитые замечания снова наводняли мои мысли. «Естественно, Кацман разбогател. Никого вокруг больше не было, чтобы работать! Мы все в траншеях гнили, пока он загребал все наши деньги!» Я закрыл глаза и потер их рукой, стараясь избавиться от его голоса. Кацманы всегда приглашали меня к своему столу и отпускали, только когда убеждались, что я не мог больше ни крошки съесть. Они совали мне в руки корзины с колбасами и фруктами на праздники или день рождения матери или одного из братьев, и отказа не желали слышать. Сам доктор Кацман несколько раз тихонько отводил меня в сторону, чтобы не смущать меня при всех, и осторожно спрашивал, не нужно ли нам чего. Я ни разу не взял у него денег, хоть он и предлагал дать их в долг без единого процента и на неопределенный срок, пока мы не встанем на ноги.

Их никак нельзя было назвать плохими или нечестными людьми. Я полюбил их семью как свою вторую, где меня всегда были рады видеть и обращались, как с одним из них. Ну и что с того, что доктор Кацман не смог сражаться на фронте? В этом же не было его вины. Он мог быть арийцем и по такому вот удачному стечению обстоятельств заработать все эти деньги, как Альфред, друг моего отца это сделал. То, что он был еврей, дела не меняло, разве нет?

— Эрнст? — Далия тихонько окликнула меня. — Тебя что-то беспокоит в последнее время? Ты сам не свой, и мне грустно тебя таким видеть. Может, если бы ты хотел поговорить со мной…

— Это все пустяки. Я просто очень устал от учебы и работы. Мне еще теперь и отцу приходится помогать в его конторе… Все наладится, когда я вернусь осенью, вот увидишь.

И вот я вернулся, только вот ничего не наладилось, как я на это ни надеялся. Глубоко в душе я уверял себя, что после того, как у отца наберется за лето работы, он забудет про все свои митинги и таверны. На ферме местные говорили только об урожае и их незначительных проблемах; обычные деревенские сплетни, не имеющие ничего общего с политикой или настроением масс. Линц же по моем возвращении купался в новых волнах германского национализма и антисемитизма, и я продолжал себя спрашивать пока шел к дому Далии, что же из всего этого выйдет?

Я и так уже знал, что отец никогда не согласится принять её в семью, и скорее всего выставит меня из дома, как только я об этом заикнусь. Надо было расстаться с ней еще тогда, в мае, и никогда не возвращаться, продолжать жить, не оглядываясь назад… Только вот я так безумно по ней скучал, что разлука похоже только усилила мои к ней чувства. А в тот момент, когда она открыла мне дверь и бросилась обнять меня, все сразу же встало на свои места.

— Далия, я хочу, чтобы ты стала моей женой, — я сразу же заявил, как только переступил порог её комнаты, взяв её руки в свои. — Я знаю, что нам еще два года нужно подождать, пока нам можно будет официально пожениться, да и кольца я тебе пока купить не могу, но я знаю, что хочу разделить жизнь с тобой. Я люблю тебя, Далия. Выходи за меня замуж?

Я не планировал, по правде говоря, ничего такого говорить, но, снова увидев её хорошенькое личико, снова держа её в своих руках, это вдруг показалось самым естественным выбором. Далия испуганно на меня посмотрела и поднесла руку ко рту. Другая её рука, которую я все еще сжимал в своей, вдруг резко похолодела и слегка задрожала.

— Ох, Эрнст… Ты же это не серьезно?

— Конечно, серьезно!

— Но… Мы же еще совсем дети… Мы еще слишком молоды, чтобы жениться… Мы еще в школу ходим!

— Я знаю, знаю! — Я рассмеялся над её испуганным выражением лица. — Я же не говорю, что мы сейчас поженимся, но через два года, когда мне исполнится восемнадцать. Мы и школу к тому времени закончим.

— Закончим, и только. А жить мы где будем? И на что? Мы не можем позволить себе заводить семью, особенно сейчас… Времена очень тяжелые… Куда нас возьмут работать, с одним только школьным образованием? Только разве на какой-нибудь завод? Но там платят гроши… Мы же с голоду умрем…

— Тебе не придется работать, — самоуверенно заявил я. — Я буду работать в ночную смену, а днем ходить в университет, чтобы потом получить хорошую работу. Сначала будет тяжело конечно, но мы справимся. Я же смог прокормить семью все это время, так уж о тебе одной я как-нибудь позабочусь.

Я улыбнулся и подмигнул ей, но Далия только села устало на кровать и вздохнула.

— Ну а с детьми что?

— А что с ними? Их тоже прокормим. В крайнем случае, родители сначала помогут.

— Твой отец никогда этого не позволит, — Далия наконец озвучила единственную тему, которую мы никогда не обсуждали. — Он никогда не согласится принять еврейку в семью. Он и слушать даже не станет, выставит тебя, и все.

— Это он сейчас так говорит, — я махнул рукой на её предостережения. — Они все сначала так говорят, а потом видят впервые своих внуков, и дела им больше нет, кто там их мать.

Но Далию это похоже не убедило. Я сел с ней рядом. Мне совершенно не нравилось, какой серьезной она сейчас была.

— О, я думаю, ему очень даже будет до этого дело. — Она пристально на меня посмотрела. — Наши дети будут иудеями, по закону рождения. Согласно Торе, мать еврейка — ребенок еврей, если ты помнишь. Об этом ты подумал? Очень сильно сомневаюсь, что он захочет их признать.

— Можем их крестить, и они будут христианами. — Я пожал плечами.

Эта проблема, если честно, меня волновала меньше всего, потому как я все больше думал о наших денежных трудностях. Религия была на самом заднем плане в моем уме; однако у Далии на этот счёт похоже было совсем иное мнение.

— Я не позволю крестить своих детей! — она резко возразила с несвойственным ей возмущением. — Я не хочу, чтобы они были христианами! Я иудейка, и дети мои буду воспитываться в иудаизме!

— А тебе не кажется, что в нынешнем положении дел им же будет лучше, если они будут расти христианами? — я начал осторожно рассуждать. — Со всеми-то нынешними настроениями… Это будет гарантией их безопасного будущего, разве ты не согласна?

— Нет, Эрнст, не согласна. Евреи всегда были гонимым народом, с испокон веков. Если бы мы переходили в христианство каждый раз, как на нас начинали гонения, евреев бы и вовсе не осталось. Мы гордимся тем, кто мы такие, и более чем готовы встретить все то, что судьба решит бросить на нашем пути. Но мы никогда не отвергнем нашего Бога. Мы были первыми, кто признал Его, и мы не откажемся от Него сейчас, даже при всей ненависти, направленной против нас.

— Я тоже люблю своего Бога, но я готов забыть о своей религии и взять в жены девушку другой веры. Почему же ты не можешь сделать для меня того же?

— Значит, не достаточно ты Его любишь.

— Очень даже люблю, но тебя всё равно люблю больше. — Меня уже начинало злить то, что мне приходилось почти что умолять её выйти за меня замуж, когда все, чего я от нее ждал, было просто сказать «да» и поцеловать меня. — Я готов пойти против собственного отца, может, даже лишиться дома, быть изгнанным из церкви, и все только, чтобы жениться на тебе в простой гражданской церемонии. Я готов пожертвовать всем, что люблю, ради тебя. Все, что я прошу взамен, это чтобы ты сделала то же. К чёрту религию, если она нас только разделяет, давай станем атеистами и будем растить детей атеистами, если уж на то пошло, мне дела не будет, если только мы будем вместе…

Далия сидела слишком уж тихо. Я уже знал её ответ, когда она высвободила свою руку из моей и сцепила их на коленях.

— Нет, Эрнст. Ты слишком многого от меня просишь. Я не могу отречься от своей религии, даже ради тебя.

Её губы слегка дрожали, когда она произносила эти слова. Она смахнула слезу, пока я сидел и смотрел на нее, не в силах поверить в происходящее, в течение, как казалось, целой вечности.

— Ты все это с самого начала знала, — я сказал тихо, но уже с нескрываемым гневом в голосе. — Зачем ты игралась тогда со мной, если знала, что это ни к чему никогда не приведет?

— Что ты такое говоришь? — Далия подняла на меня свои огромные черные глаза, наполненные слезами. — Я никогда не игралась с тобой! Мои чувства к тебе были самыми искренними… Я никогда не думала, что ты когда-либо спросишь меня… Я думала, что это было обычной детской привязанностью с твоей стороны, что она пройдет со временем, когда ты встретишь кого-то… подходящего тебе. Я никогда не считала тебя своим, хоть и люблю тебя всем сердцем…

Я смотрел ей прямо в глаза, чувствуя себя смертельно преданным той, кому я больше всех доверял. Я не заметил, как начал смеяться тихонько, а затем все громче, уже над собой.

— Ты… Какая же ты лгунья! — я произнес с ненавистью, разделяя каждое слово. — Они все были правы на ваш счет. Вы, евреи… Вы все лжецы. Скажи мне только вот что, вам что, доставляет какое-то садистское удовольствие, играть вот так с людскими чувствами, а потом бить их ножом в спину?

Она смотрела на меня в нескрываемом ужасе.

— Вы и с войной то же самое провернули? Прониклись к нам в доверие, а потом сами же нас предали? Мы жили на этой земле испокон веков, мы впустили вас к себе, когда другие страны избавлялись от вашей поганой нации после того, как узнали ваше истинное лицо, мы обращались с вами как с равными, мы позволили вам сохранить свою религию, и вот как вы нам отплачиваете? Зачем тебе нужно было держать меня при себе все это время? Как удобную защиту от остальных? А теперь я уже не нужен и можно от меня избавиться? Или же у тебя на то другая причина, помимо твоей драгоценной религии? Если бы я был богат, ты бы согласилась? Спорить готов, что да. Уж прости, что я беден, как церковная мышь, и что мой отец не может позволить себе новую машину, только потому что провел четыре года, сражаясь за свою страну и защищая нас от людей, что теперь наживаются на нашем несчастье.

— Эрнст, что ты такое говоришь?! — Далия наконец овладела своим голосом и закричала в ответ, дрожа под тонкой шалью. — Как ты можешь вообще… Я поверить не могу, что я слышу от тебя! Ты прекрасно знаешь, что это все неправда! Я всегда тебя любила! Это все те люди, да? Это они тебя этому научили? Я же знаю тебя, ты не такой, у тебя самое доброе и любящее сердце, ты бы никогда не сказал ничего настолько жестокого, это же все их слова, не твои… Что они с тобой такое сделали?

Она попыталась поднять ладонь к моему каменному лицу, но я перехватил её руку и бросил её обратно ей на колени.

— Они всего лишь открыли мне правду, Далия. Они наконец раскрыли мне глаза, и я рад, что они это сделали. Мне следовало слушать отца с самого начала. Не нужно было и вовсе тогда тебе помогать. — Она уже тихо всхлипывала, когда я поднялся с места и повернулся к ней в последний раз, перед тем, как уйти навсегда. — Я и тебя хочу поблагодарить, Далия. Я чуть было не совершил ошибку, которая бы скорее всего навсегда разрушила мою жизнь. Но больше я такой ошибки не совершу.

Нюрнбергская тюрьма, декабрь 1945

«Я никогда больше не совершу этой ошибки, довериться кому-то, кто сможет использовать это доверие против меня», я обещал себе всю свою жизнь, и тем не менее стоял сейчас, улыбаясь от уха до уха, при виде человека, ожидавшего меня на тюремном дворе, где мы, бывшие лидеры Третьего рейха, а теперь просто военные преступники, совершали наши ежедневные прогулки. В этот раз нас было всего двое, я и он.

— Агент Фостер. — Не пряча улыбки, я протянул руку американцу. — Вы пришли заранее поздравить меня с Рождеством?

— Доктор Кальтенбруннер. — Он крепко стиснул мою руку с такой же широкой улыбкой. — Спасибо, что согласились встретиться.

— Когда кто-то заходит к вам в камеру и приковывает вас к своей руке, это обычно не оставляет иного выбора. — Я усмехнулся и, от какой-то непреодолимой тяги к нормальному человеческому контакту, хлопнул его слегка по плечу, ненадолго задержав там руку. — Я только шучу, конечно же. Вы — единственный человек, чьих визитов я всегда жду.

Как ни странно, агент ОСС не стряхнул мою руку брезгливо с плеча, как я вполне мог того ожидать, но, как мне показалось, даже нашел приятной такую фамильярность. Он похлопал меня по руке, в знак столь необходимой мне сейчас безмолвной поддержки, и пропустил меня вперед, приглашая прогуляться с ним по двору.

— Как чувствуете себя, доктор? — поинтересовался он с искренним беспокойством, когда мы ступили на свежий снег, покрывавший дорожку.

— Благодарю вас, уже лучше. Еще две недели назад я бы висел у вас на руке, как подвыпившая девица.

Он рассмеялся и покачал головой.

— Рад это слышать. — Он быстро обернулся и, убедившись, что мы были достаточно далеко от охраны, чтобы те могли нас подслушать, тихо добавил: — Аннализа очень о вас беспокоилась. Я постарался уверить её, что вы полностью поправитесь в скорейшем времени, но она всё равно сама не своя. Винит себя во всем, как всегда.

— Как у Эрни дела? — Я невольно задержал дыхание в ожидании его ответа.

— Все отлично. Он очаровательнейший малыш и уже знает, как сделать себя центром всеобщего внимания. Уже научился сидеть сам, ползает вовсю и очень даже быстро, должен заметить. — Агент Фостер улыбнулся вместе со мной, пока я рисовал сына у себя в воображении. — Аннализа едва за ним успевает, ловит его то там, то тут, чтобы головой не дай Бог ни обо что не ударился.

— А у нее как дела?

— Как у нее дела? Нервничает все время, похудела страшно, ночью совсем перестала спать, все сидит у радио, слушает трансляцию из зала суда. Я ей пытался объяснить, что вас для дачи показаний еще пару месяцев точно не вызовут, но она слушать ничего не хочет. Говорит, боится пропустить хоть один день — а вдруг вас вызовут.

Мы оба затихли. Я набрал полную грудь морозного зимнего воздуха и спросил, обращаясь больше к себе, чем к американцу:

— Зачем она все еще держится за меня? Я уже покойник, мне прямо об этом сказали. Почему не забудет обо мне и не живет себе дальше?

— А вы чего не забываете?

Я задумался на секунду над его вопросом.

— Она единственное, что еще меня держит в этом мире. Но у нее-то ситуация совсем другая. У нее новая жизнь, она свободна, она может начать с чистого листа. Зачем мучает себя из-за меня? Я же всё равно никогда отсюда не выйду живым.

Агент Фостер заложил руки за спину, глядя прямо перед собой.

— Все это хорошо, конечно, доктор, все эти ваши рассуждения. Да, она довольно легко отделалась, мы позаботились о её безопасном будущем, у нее чудесный муж, который обожает её и её ребенка… Но, думается мне, сердцу не прикажешь. А её сердце принадлежит вам. — Он взглянул мне в глаза. — Любит она вас, доктор, понимаете? Всего-то навсего.

— Но почему меня? — Я снова задал вопрос, который повторял тысячи раз один в своей камере. — Она все правильно сделала, когда решила остаться с Генрихом в Берлине. Он — прекрасный муж и любит её всем сердцем… Он простил её даже когда узнал о нас, он согласился растить чужого ребенка! За что она меня любит? Я только порчу и разрушаю все на своем пути…

— Не знаю, доктор. Я и сам себе много раз задавал тот же вопрос, когда только начал узнавать вас обоих — Генриха, примерного семьянина и бывшего агента контрразведки, который оказал неоценимую помощь нашему ОСС в течение войны, и вас — всем известного своей репутацией распутника и разыскиваемого военного преступника: почему же она предпочла вас ему? Да, она осталась в Берлине с мужем, следуя своему супружескому долгу, но сердцем она была с вами. Я никак не мог понять её к вам привязанности, пока не начал постепенно вас узнавать, разглядывать в вас вашу потерянную и терзаемую мучениями душу, и постепенно пришел к своему собственному выводу. Она же и сама была агентом контрразведки, и привыкла спасать чужие жизни, даже рискуя своей собственной. Очевидно, что Аннализа ненавидела свое правительство, которое лишило её её брата. А затем она встретила вас, и может вы напомнили ей о её брате, когда она поняла, как много всего вы прячете за вашей надменной маской саркастичного и плюющего на всех и вся нацистского лидера, как и он в свое время. Её покойный брат тоже вот так вот держал все в себе, прячась за униформой и бутылкой водки, а когда не мог в зеркало больше на себя смотреть, взял пистолет и застрелился. Думаю, она увидела в вас то же самое, и решила вас спасти, спасти от самого себя, из-за того добра, что в вас еще осталось. Такая вот у меня на её счет теория. — Агент Фостер заключил с улыбкой.

— Добра? Во мне? — Я горько рассмеялся и покачал головой. — Да вы хоть видели мой обвинительный иск? И вы называете меня добрым?

— А это зависит от того, виновны ли вы на самом деле во всех этих преступлениях.

— Чертовски хороший вопрос, виновен ли я, агент Фостер, — я ответил и поднял глаза к небу. Снова начал порошить легкий пушистый снег. — Знал бы я еще, как на него ответить.

— А почему бы вам не высказать мне ваши мысли на этот счёт, и мы вместе попробуем разобраться?

— Вам надо было стать тюремным психиатром, агент Фостер. — Я тихонько рассмеялся. — Вы прямо как доктор Гилберт, только с той разницей, что мне действительно хочется с вами беседовать.

— Спасибо, доктор. Я приму это как комплимент. Так что вы думаете по поводу вашего иска? И не волнуйтесь: все, о чем мы сейчас будем говорить, не покинет пределов этого двора. Я только хочу помочь вам разобраться в себе и принять правду, пока вы себе на заработали еще один удар со всеми вашими невеселыми мыслями, в вашей одиночке.

Я едва сдержался, чтобы не обнять его, просто за то, что был человеком со мной, когда у него были все мотивы обращаться со мной не лучше, чем с собакой, как многие из них это делали. Я снова вздохнул, собираясь с мыслями.

— Не знаю даже, что вам сказать. Я сказал, что я невиновен, как и все остальные, но если с другой стороны на это посмотреть… Мы сколько угодно можем твердить, что это не наша вина, что мы только следовали приказам, за неподчинение которым нас бы расстреляли, но это же всё равно не изменит того простого факта, что мы всё равно были неотъемлемой частью этой огромной нацистской машины, и соответственно каждый из нас несет на себе часть этой коллективной вины. Но в то же время, если бы меня не принудили принять пост шефа РСХА после смерти Гейдриха, меня бы вообще здесь сейчас не было. Так… получается что-ли, что это Гиммлер во всем виноват, когда издавал все те приказы, которые я за него подписывал, работая в должности, на которую он меня назначил против моей воли? Может вам покажется это какой-то странной аллегорией, но если человек приставляет вам пистолет к затылку и заставляет убить другого человека… кого нужно судить за убийство? Вас или того, кто вас заставил это сделать? Вот на этот вопрос я никак не могу ответить, агент, даже хотя я и сам адвокат.

— Я вас очень даже понимаю, доктор. — Американец кивнул несколько раз с задумчивым видом и затем снова спросил после паузы: — А вы чувствуете себя виноватым?

— Чувствую ли я себя виноватым? Да, чувствую, — ответил я, удивляясь собственной честности.

— Это хорошо.

— Разве? Разве это не является лишним подтверждением тому, сколько зла я совершил в жизни?

— Это всего лишь значит, что у вас есть совесть, доктор, а это всегда хорошо. Чувствовать вину за свои поступки — тоже хорошо. Бездушные убийцы вины никогда не чувствуют.

— Хочется вам верить, — пробормотал я едва слышно. — Мне было очень страшно сбросить эту маску нацистского лидера перед остальными. Она мне всегда служила своего рода барьером, защитой ото всего, и теперь, когда у меня абсолютно ничего не осталось, я чувствую себя настолько… ранимым, как будто совершенно голым и у всех на виду, когда еще и всю кожу сняли и только нервы голые остались, и каждый так и норовит по ним дернуть побольнее. Я стараюсь сохранить лицо перед ними, но я так устал и так боюсь будущего…

Я спрятал дрожащие руки в карманы, до сих пор не понимая, как он заставил меня высказать вслух все самые мои сокровенные и глубоко запрятанные мысли, которые я и сам-то боялся для себя озвучить. Я проглотил комок в горле и заставил себя снова собраться, чтобы не расплакаться еще чего доброго перед ним опять. И так он уже столько раз был свидетелем моих слез, что уже неловко перед ним было.

— Агент, у вас не будет сигареты? — я попросил едва слышно.

— Будет, но я вам курить не дам. В вашем нынешнем физическом состоянием одна сигарета вас может запросто убить.

— Тем более дайте! — зашептал я и уцепился ледяными пальцами за его локоть в каком-то лихорадочном отчаянии. — А может, вы сможете пронести мне цианид в следующий раз? Я сразу не раскушу, я обещаю, они никогда не узнают, что это вы мне дали…

— Вы что, совсем с ума сошли? — Он нахмурился, но руки из моей не выдернул. — Зачем вам это, когда даже ваше слушание еще не началось?

— Я и так знаю, что они меня признают виновным несмотря ни на что, и я безумно боюсь быть повешенным. Прошу вас, не отказывайте мне в этой последней просьбе… а я вам скажу, где Борманн и Мюллер.

Он остановился и пристально уставился мне в лицо, пытаясь понять, блефую ли я, чтобы выманить из него то, чего я хотел.

— Так вы знаете, где они.

— Ну конечно, знаю. Вам же это прекрасно известно. — Я наклонил голову на одну сторону, как ребенок, что выпрашивает конфету у взрослого. — Прошу вас, агент, сделайте это для меня. Никто никогда не узнает… Помогите мне, и я расскажу вам все, что вы хотите знать. Я вам даже точное местонахождение на карте укажу…

Он продолжал молча стоять, будто оценивая ситуацию, затем вздохнул и отвернулся от меня, возобновляя свою неспешную прогулку по протоптанному нами в свежем снегу кругу. Ночь подкралась неожиданно и затемнила наши лица. Я никак не мог разглядеть, что он там себе думал и последовал за ним, пытаясь угадать его мысли.

— Агент Фостер?

— Почему не сказали мне еще тогда, в Лондоне?

— Я не мог тогда… Я вас тогда еще не знал… Еще не поздно, если вы об этом беспокоитесь, у них всего одно место, где они будут скрываться, пока все не уляжется, чтобы они могли свободно переселится. Я вам обещаю… Отто и я, мы сами выбрали место…

— Цианид я вам всё равно не принесу.

— Почему нет? Я же военный преступник, мы оба это знаем. Так зачем же вы хотите, чтобы я жил дольше, чем я того заслуживаю?

— Не в моей власти решать, сколько вам жить и когда вам умирать. И лишать себя жизни тоже неправильно.

— Но разве вы не хотите узнать, где Борманн и Мюллер? Вы же только за этим и приходили все это время… Найдете их и станете героем в вашей стране. Моя жизнь — не такая уж большая цена, чтобы заплатить за это… Ну прошу вас, агент, пожалуйста…

— Эрнст, ну-ка прекратите сейчас же! — Он резко развернулся, схватил меня за плечи и несильно встряхнул. — Вы говорите совершеннейшую чушь только потому, что вы напуганы. Ну-ка соберитесь! Вас дома ждет женщина, что любит вас всем сердцем, и маленький сын. Я бы никогда с вами такого не сделал, а уж тем более с ними. Я уже и не говорю о вашей другой жене и детях, потому как знаю, что у вас не самые теплые отношения, но ради всего святого! Имейте совесть! Вы и так уже принесли достаточно страданий другим людям, не заставляйте страдать тех, кому вы еще не безразличны.

Мы шли в тишине минуты две, в течение которых я тихо глотал слезы, пока не набрался смелости снова тронуть его за рукав.

— Почему вы не хотите убить меня за Борманна и Мюллера?

— Если бы это была наша первая встреча, я бы скорее всего согласился. — Он поговорил куда-то себе в воротник. — Вы мне нравитесь, Эрнст. Не знаю даже почему. Наверное, по той же причине, по какой она вас так любит. Вы — хороший человек, который перешел на очень темную сторону. Думаю, мы оба, она и я, все еще видим этого хорошего человека в вас, пусть вам и удавалось все это время так тщательно его скрывать.

Заботливо укрыв меня от глаз охраны, он протянул мне свой платок. Я благодарил Бога, что ночь скрывала мои слезы.

Загрузка...