IX

«Когда исчезнет слово «несчастный»?»

Атанас Димитров, октябрь 1971 г.

Сливен

В желтых, как сироп, сумерках снова послышался топот конских копыт. Андон Кехайов присел под куст шиповника, опоясавшего розовой дугой подножие Зеленого холма. Прошел, должно быть, час с тех пор, как он расстался с Милкой и Николой Керановым и укрылся здесь, в шиповнике. Конь уже несколько раз галопом пересек долину. Когда стук копыт удалялся, Андон думал о Милке, о Керанове, Маджурине, и его охватывал необъяснимый страх. Шиповник окутывал его тонким ароматом, но не мог рассеять неуверенность в груди. Розовые цветы, лиловатые в лунном свете, печально осыпались над головой Андона. Всадник приближался, копыта стучали по влажной траве, как крупный летний дождь, и по плавному ритму галопа Кехайов решил, что тихое бешенство еще не охватило наездника.

— Не убежит, — решил Андон.

Он вытянулся на траве и стал смотреть между двух веток, образовавших просеку среди кустов. Метрах в десяти начиналась укрывавшая долину синеватая, цвета разведенных чернил, тень холма. Дальше лунный свет упирался в темную стену вязов. Шепот молодой листвы саженцев вплетался в шум вязов и реки. Дальше долина, которую днем раздирали стальные зубья, тонула в ночной тишине. Кехайов не спускал глаз с лунной просеки между ветками шиповника. По звуку подков он догадывался, что еще минут десять, и всадник пересечет эту полосу и растает в тени вязов. А минут через двадцать вернется и скользнет под луной к Ерусалимскому. «Или он забавляется, или решил бежать», — подумал Кехайов, и его снова охватила тревога за Милку, Николу Керанова и Маджурина.

Когда этой весной долина ожила, он сблизился с ними тремя. В нем зашевелилась неясная боль, какой он никогда не испытывал, и он не мог разгадать, откуда она взялась. После игры в террор, оказавшейся жестокой и убийственной, он лет десять скитался по югу как неприкаянный. И меньше всего ожидал, что теперь Никола Керанов пригреет его, позволит ему заглянуть в проект облегчения, попросит собирать злобу дня, предупреждать, если почует «желтую лихорадку». «Откуда же это беспокойство?» — спрашивал Андон себя и этой ночью, лежа в кустах шиповника, и вдруг понял, что оно вызвано и полученным прощением. Милка держалась с тихим бесстрашием, словно он был ангел; Керанов не зачеркнул старых обид, горьких воспоминаний, но дарил его дружелюбным расположением, будто между ними не бывало ни дружбы, ни вражды; сам он окунулся в водоворот с неожиданной легкостью, с улегшейся болью, словно не он, а кто-то другой, незнакомый, получил раны у герделских скирд, в разговоре с бездушным следователем и потом, после притворных стенаний Асарова, Перо и Марчева в подвале сельсовета. Вместе с ним тогда пострадали Маджурин и Керанов.

— А мы не обманываемся? — спросил он себя. — Не сдерживаем ли огорчения. Если не давать ему выхода, как и радости, не прорвется ли оно однажды кипящей лавой.

Шелест вязов заглушило шумное дыхание жеребца. Лунная полоска погасла под тенью коня и всадника. Через секунду-две она опять засияла, стук копыт стал удаляться.

— Вернется или нет? — твердил Андон, поворачиваясь на бок в теплой ночи поздней весны.

«Через полчаса вернется». Андон вновь задумался о Милке, Керанове и Маджурине, но галоп, раздавшийся преждевременно, вспугнул мысли, он напряг слух, вытянул шею между двумя ветками, ожидая увидеть тени коня и всадника, но звук резко отклонился, как пуля в рикошете, послышался треск вербовых кустов и бульканье воды, будто кто-то невидимый опустил в колодец ведро.

Потом ночь стихла.

«Черт бы его взял, удрал!» — с огорчением сказал Кехайов.

Он пошел по обрыву к хребту, над которым светила низкая луна. На хребте луна встала над излучиной, лежащей под холмом; еще не видя, он угадал ее по влаге, сразу пропитавшей раненую ладонь и рубцы на спине от отцовского кнута. Вдоль излучины тянулись по мокрой траве под высокой луной свежие колеи. Влажная земля зачавкала под ногами. Огорчение тем, что глухонемой Таралинго сбежал, не давало Андону покоя. Но через несколько минут, в сумрачной прохладе брезжущего рассвета, он начал успокаиваться: его дело — учуять «желтую лихорадку», а Керанов, Милка и Маджурин ударят по ней своим проектом. Если вообще можно верить в существование какой-то «желтой лихорадки», которую он считал глупой выдумкой старичка Оклова, в селе действительно уже чувствуется усталость. Через час он узнает, вправду ли «трясет» и Сивого Йорги, и Куцое Трепло, его отчима. Колеи обрывались в ночи и через десяток шагов вновь появлялись, словно невидимая рука натянула порванные веревки. Следы были свежие. Примятая трава потихоньку-полегоньку выпрямлялась, до рассвета она выпрямится совсем и скроет следы колес. Сейчас они еще были видны, и он догадался, что колеи оставила тележка Трепла. Самому ему не приходилось видеть эту тележку на плужных колесах, он только слышал, что его отчим, как только на него находит блажь, садится на передок тележки и едет шляться по югу. Колеса кое-как присобачены к осям и шатаются, как пьяные, что заметно и по этим неровным колеям, напоминающим складки неумело выглаженных брюк. «Плохо», — подумал Андон. Куцое Трепло — умелец, из тех, про которых говорят, что у них обе руки правые. Не от добра, пожалуй, он сел в такую таратайку.

Холм, подножие которого справа повторяло очертания излучины, вдруг кончился, будто срезанный механической пилой. Излучина отступила назад, за ней и холмом в лунном свете выстроились другие холмы. Сельцо Ерусалимско еле маячило под лунным кругом темными пятнами домов и садов, которые слали в пространство приглушенный лай собак и крики петухов. Андон прибавил шагу и пошел на звуки. Колеи привели его к воротам Сивого Йорги. Сельцо спало, утопая в траве и садах, которые лет через десять превратят его в навоз. А над Йорговой усадьбой тяготели не только считанные годы, оставшиеся Ерусалимскому, но и личное небрежение хозяина, заметное и по кое-как сколоченным воротам с редкими поперечинами, прикрученными шпагатом; и по кое-где прогнившей ограде из сухих терновых веток вперемежку с тонкими и кривыми кольями, небрежно воткнутыми в землю; и по покосившемуся домишке с обломком камня вместо порога, со стенами из самана в один кирпич, обмазанного глиной. В саду, который рос вольно, как дикий лес, Андон угодил в заросли буйной крапивы. Цикады плели в лунном сумраке тонкую звучную сеть. При шорохе его ботинок по мокрой траве они умолкли. Кехайов услышал храп. На низенькой галерее, устланной сеном, под пестрым половиком вздымалась и опускалась темная масса, издавая хрипы, похожие на шум нагнетаемого в трубу воздуха. Андон огляделся и, не увидев ни ямы, ни земляной насыпи, вернулся на улицу, к роившемуся за его спиной хору цикад.

— Сивый спит во дворе, в землянку еще не залез, — сказал он себе.

На улице он увидел свежие следы колес и понял, что Трепло уехал с йоргова двора недавно. Через холмы и излучины он вышел на поляну. Вдали смутно, как рыбачья сеть, мреяло село Тополка. Справа кленовая роща темно смотрела на поляну, оттуда сыпался мрачный плач совы. Андон прислушался к ее гулкому, будто он звучал в пустом доме, крику. Он понял, что это не птица, а человек. По роще, забрызганной пятнами лунных теней, пошел на звуки, которые скатывались с кленовых листьев, и добрался до кучки кустов, откуда доносились вскрики, но тут голос отдалился и оказался у него за спиной. Андон попетлял между деревьями и вышел на поляну, заросшую чертополохом. В темноте чуть виднелась тележка с впряженным в нее ослом, который переходил с места на место и звучно жевал колючки. В тележке лицом вверх лежал Трепло и причитал протяжно как баба в родительскую субботу на кладбище. Учуяв постороннего, он сердито спросил:

— Кто там?

— Это я, отец, — ответил Андон и подошел к тележке.

— Вон из моего дома, разбойник! — рявкнул Трепло.

— Отец, ты ведь не дома, а в лесу.

— Ну да! — сказал Трепло. — Я же разулся и лег. Ага, теперь я «отец»? А когда ты меня позорил, так я тебе был никто… Постой, а ведь я и правда в лесу. Ты куда это меня завез, чума проклятая. Э-э-эх, никому верить нельзя, ни скотине, ни человеку.

Трепло спрыгнул на траву, с трудом удержавшись на здоровой ноге, грубо оттолкнул руку приемного сына, описал около телеги крут широким и неуклюжим кульгающим шагом и остановился по другую сторону осла.

— Ты чего воешь? — спросил Андон.

— Как не плакать-то! Упустил ярмарку в Ерусалимском. Выехал утром и раным-рано явился к Йорги. Выпили по конскому стаканчику вина, по ведру то есть, я ему, корешу, и говорю: «Соснуть, что ли?» Лег в крапиву, просыпаюсь, гляжу: на дворе темно. Рядом сидит Йорги, я ему говорю: вроде ведь днем мы сидели за столом, а он мне: был, мол, день, а теперь уже ночь. Пропустил ярмарку, теперь жди целый год, а тогда еще неизвестно, буду ли блажить. Хотел спросить таких-то сынов, знают ли они, где родилась жена Кара Кольо.

— Ничего, ничего, — успокоил его Андон, — есть и другие праздники. Вы бы лучше взялись за ум. Вашей дурью народ пугаете. Сивый во дворе спит, а Таралинго куда-то закатился на жеребце.

— Я проспал ярмарку, и они вернутся в русло, — отозвался Трепло.

— Слушай, отец, — сказал Андон, — ты в «желтую лихорадку» веришь? По мне, это чистый идиотизм.

— Конечно, — отвечал Трепло, — это старичок Оклов выдумал, будто есть «желтая лихорадка». Просто в нас вселяются убийцы божьи.

— Что в лоб, что по лбу.

— Верно, Андончо. Сердимся на то да на се. Мы тоже люди.

Трепло еле стоял на ногах. Андон подсадил его в тележку, и тот моментально захрапел в сене. Андон вывел осла из рощи, сунул ему в зубы прут, связал его за ушами, и животное покорно засеменило к Тополке. Протрусив с полкилометра, оно почуяло близкий хлев и понеслось собачьей рысью. Андон вернулся в рощу, лег под куст на сухую прошлогоднюю траву. «Эх, братцы, — подумал он о Керанове, Милке и Маджурине, — все бы вам деликатное обращение. Я бы взял этих чудаков да вздул как следует, знали бы они «желтую лихорадку». Погубит нас мягкосердечие, как тогда…» Он продолжал считать, что, если бы десять лет назад Трепло, Йорги и Таралинго не сдурели, Маджурин и Керанов не вернулись бы так рано в Яницу. Жалко, что он тогда не запер этих блаженных в подвале с Асаровым, Перо и Марчевым, чтобы жрали, пили и ревели песни, пока все единоличники не запишутся в кооператив. На десятый день он привел бы сельчан в подвал, и они покатились бы со смеху, как Керанов. Пусть бы потом сколько угодно комиссий наезжало в Яницу; если бы народ, переживший ложный страх, смеялся, ни пылинки не упало бы на честь Керанова и Маджурина. И не было бы лет позора. Возможно, сейчас Керанов, Милка и Маджурин опять увязнут; а вместе с ними придется расхлебывать кашу и ему.

— Милые мои, я вас отстою, — сказал Андон приближавшемуся утру.

Он задремал и во сне увидел ту самую лунную ночь над Бандерицкой долиной. Овцы скользят по каменистому склону. Отец в ямурлуке идет перед стадом. Антон семенит сзади, подгоняет «хвосты». На холме напротив тонут в мареве лунного света сельские дома. Мальчик погружается в тень долины, поросшей кустарником и вербой, полную валялен и мельниц, что коварно молчат в ночной тишине. В долине — ни овец, ни собак. Вдруг он видит перед собой мельницу в два этажа, с узкими окошками. В ту же минуту за окнами грянули волынки. Звуки осветили мельницу синими языками пламени. В ужасе он отступает в тень холма. Там видит трех полицейских в синих мундирах; они стреляют из длинных, изогнутых у магазинов ружей.

Андон проснулся прежде, чем увидел во сне, как это бывало иные разы, Тунджу в пропасти и лодку с тремя вооруженными полицейскими, которые убивают его в упор из длинных ружей, изогнутых у магазина.

Просека, открывшаяся между кленами напротив влажного солнца, вывела его в долину. Во вскипевшей пене утра умирали последние тени ночи, и Андону показалось, что весна убивает его терзания вместе с коварством Асарова, Перо и Марчева. Керанов, обнаружив их в подвале совета живыми и здоровыми, сытыми и пьяными, еще хихикал и говорил: «Андон, извини, брат!», как на площади остановился «газик». Из машины вышли три посланца околийского центра в полушубках, в габардиновых кепках с прямыми козырьками, с непреклонными лицами. Они заперли подвал и поднялись в канцелярию. Один — высокий, с непроницаемыми глазами — властно уселся на стул Керанова. Двое других встали у окна. Керанов, Маджурин и Андон под холодным взглядом высокого устроились на диванчике. Маджурин смотрел на свои ботинки, неподвижно стоявшие на полу. Керанов открыл было рот, но не успел сказать ни слова, — высокий остановил его жестом, в котором чувствовалась склонность к диктаторству.

— Ну, парень, признаешь, что ты — террорист? — спросил он голосом, в котором через край била самоуверенность.

Андон начал смущенно объяснять, что он никого не мучил; Асаров, Перо и Марчев понарошку ревели в подвале, чтобы люди думали, будто их бьют, сами же ели и пили за счет хозяйства.

— Что за комедия?

— Народ, — сказал Андон, — не знал, что они притворяются. Каждый думал, что назад дороги нет.

— Ты утверждаешь, что никого не бил.

— Пальцем не тронул.

— Ты в этом уверен?

— Слушай, Бачов, — вмешался Керанов, которому все не удавалось поймать взгляд высокого, — не сбивай парня. Я сам видел, что никакого террора не было. Я не оправдываю Андона, я против таких приемов, даже если это шутка. Ты ведь и сам хорош, народ-то в районе от тебя волком воет, не тебе осуждать насилие. Старый Отчев мне жаловался, что ты на прошлой неделе ему плешь проел: мол, больно деликатничает.

— Я действую по инструкции, — ответил Бачов. — Не наше дело решать, что справедливо и что несправедливо. Уже пятый день нажим в околии остановлен. Ты, Керанов, слюнтяй. Попадись ты мне неделю назад, я бы голову тебе оторвал за мягкотелость. А сейчас шкуру сдеру за грубость. Ясно?

— Мне ясно, Бачов, почему тебя в Сопротивлении не было видно, — отозвался Керанов. — Вывернулся, как слизняк.

Бачов сохранил спокойствие, повел плечом, его люди выскочили из комнаты и тут же привели Асарова, Перо и Марчева в драной одежде, с опухшими, посиневшими лицами. Андон по молодости, впервые столкнувшись с коварством, не сумел сохранить самообладание. Парень набросился на изменников, которые клялись ему искупить свои старые грехи отнюдь невысокой ценой — притворным ревом. Керанов не успел его остановить.

— А-а-а, мерзавцы-ы-ы-ы! — закричал Андон.

Посланцы вытолкали его на лестницу. Он покатился по бетонным ступенькам, сознавая, что навредил себе, Керанову и Маджурину.

С тех пор, в годы учения и позже, он мотался по разным районам юга: полгода служил в Хаскове, в конторе по цементу, где шеф — беззубый старикан, имевший молодую любовницу, — заставлял его покрывать свои махинации; побывал в Сливене, вел отчетность одной шахты в Балканбассе, и начальник заставил его обманывать государство; уехал за Странджа-Планину, где пробовал улучшить породу свиней восточнобалканской породы под началом стареющего человека в галифе, широкой кепке и с унылыми усами, мечтавшего носить на лацкане пиджака орден; два года работал в Ямболе на осеменительной станции. Так скитался он, опозоренный, пока не попал в Бандерицкую долину в утро раннего лета.

— Боже, — тихо проговорил Андон, стоя среди молодых деревцев, — пусть не притупятся мои зубы! Клянусь деревьями, что не дам пострадать Милке, Керанову и Маджурину.

Загрузка...