XI

«Нам дорога каждая травинка».

Марин Пецански, июль 1972 г.

Сливен

Расставшись с Керановым и Куцым Треплом, Маджурин вернулся домой. Взял старое кремневое ружье, заброшенное на чердак еще в те времена, когда была жива Карталка, и пошел на Зеленый холм к Таралинго. Из долины наплывал рокот машин и стук топоров. Глухонемой в куртке, галифе и фуражке торчал возле куста терновника под июньским солнцем. Он торчал здесь в протестующей позе еще со вчерашнего дня, когда Маджурин назначил его сторожем. Сначала он было решил, что тоже становится начальником, и радостно замычал, но потом глянул на свои пустые руки и отказался пить и есть. Маджурин долго бился с глухонемым, пока понял, что тот требует ружье. И вот теперь он шел к Таралинго — чернявому, со светлыми глазами жаворонка, мужику неопределенного возраста, смахивающему на подростка, страстному любителю наряжаться. Тот с опаской глянул на ружье в руках Маджурина. Потом выхватил его и принялся осматривать ржавый магазин. Маджурин боялся давать Таралинго в руки годное оружие и надеялся обдурить его старой кремневкой. Но глухонемой, поняв, что ружье не действует, снова протестующе застыл, обидевшись по-детски. Маджурин вернулся в село и явился с «манлихером» и пачкой холостых патронов. Он подозвал глухонемого пальцем. Вдвоем они спустились в долину и зашагали между саженцами по рыхлой и мягкой, как тюря, земле, вышли к вязам на берегу реки. Шум работ, доносившийся со второго участка, который бригада расчищала под сад, заглушило рокотание реки и шелест вязов. Маджурин подошел к вязу, за спиной, украдкой, чтоб не видел глухонемой, просверлил ножом две дырки в потрескавшейся коре и вернулся к Таралинго, который ждал метрах в двадцати. Вручил ему «манлихер» и показал, как надо целиться. Отошел в сторону и, торжественно сверкая улыбкой из-под пестрой кепки, резанул ладонью пронизанный светом воздух. Таралинго нажал на спуск; он не услышал звука, но грудью ощутил толчок приклада и на секунду замер в ярком сиянии июньского утра. Маджурин кивком головы подозвал его и подвел к вязу. Таралинго, обнаружив дыры в коре дерева, вскинул ружье на плечо и приплясывая ушел за деревья. Маджурин прислонился к стволу и, стоя в тени, долго вслушивался в веселые шаги глухонемого.

— Эй, природа! Как выпрямим последнюю травинку — царями будем на земле!

После этого короткого крика, посланного в длинный день, он ощутил усталость: они с Андоном Кехайовым несколько суток ломали головы, как вывести «желтую лихорадку». Они не встречались с тех пор, как Кехайов хотел болью вразумить народ. Впоследствии Маджурин понял, что Андон желал людям добра и не собирался причинять настоящую боль. Он постарался все забыть и простил молодого человека. Ночи, в которые они искали «снадобье» от «желтой лихорадки», пролетали незаметно: Маджурица потчевала их своими разносолами, а хозяин то и знай подливал вина, что годами хранилось в бутылках с облитыми воском горлышками. Андон покорялся мягкосердечию Маджурина, однако время от времени его охватывало опасение, что они действуют неправильно, ему хотелось предупредить, что нечего так церемониться с разными убогими и бездельниками. Мол, чрезмерное ликование нас погубит. Но он боялся, что этим погасит улыбку Маджурина…

Маджурин ушел на второй участок и весь день не вылезал из кабины трактора. Как только затих стук топоров, он пошел долиной к холмам излучины за кленовой рощей. Прислушивался к шумам, долетавшим со стороны Тополки, ловя в кротких потемках рев мотоцикла. Через пять-шесть минут в темную тишину вплелось бормотание мотора, и сноп блестящих стальных проводов рассек тьму. Свет фары желто лег на сырую траву. «Сивый сейчас первый сон видит — пушкой не разбудишь, перетащим его в коляску мотоцикла», — подумал Маджурин, прошитый длинными лучами фары. Он обогнул свет и устроился на сиденье, обхватив Трепло повыше пояса. Машина, подпрыгивая, понеслась вдогонку свету, будто по озаренному туннелю, огороженному плотной темнотой, и замерла в йорговом дворе у крапивы, под притихший стрекот цикад. Они нашли Йорги на галерее — он спал, накрывшись пестрым половиком, — вынесли его на руках, как куль, и опустили в коляску мотоцикла. На малой скорости тронулись к склону над Ерусалимским — прямиком через поле можно было скорее выехать на асфальтированное новозагорское шоссе. Через два часа они доберутся до Нова-Загоры, а еще через полчаса будут в Сливене. Когда одолели подъем, Сивому Йорги сквозь сон почудилось, что его несут, и по запаху земли он догадался, что это свои. Крыши над головой нет, можно спать спокойно, и он решил притвориться, будто спит глубоким сном. Как выедут на новозагорское шоссе, он попугает Трепло и Маджурина, — начнет метаться в коляске и кричать, что его украли разбойники.

Маджурину, почуявшему «желтую лихорадку» сразу же после выстрела Андона Кехайова, запахло постом. Позже, когда в совете и правлении хозяйства засели посланцы, улыбка под его пестрым картузом угасла. Он начал разводить собак и дарить их сельчанам. Как и раньше, делал вино, но теперь он пуще всего заботился о том, чтобы оно было, как говорится, высшего сорта. У него имелось несколько бочонков разной величины, которые он каждое лето замачивал, ошпаривал кипятком с лебедой. Осенью наполнял самый большой бочонок забродившим соком, потом, когда уровень сусла падал, он переливал его в меньший бочонок. Так что посудина всегда была полна до краев, и вино сохраняло свою крепость.

— Ты это по случаю неразберихи? — спросили сельчане старика Оклова, который появился однажды в несвежей рубахе, с грязноватым воротником над бортами английского костюма, держа в руках скрипку с расслабленными струнами.

— Если человек не полный, он портится. Я не про толщину говорю, — ответил Оклов.

Маджурин иногда заглядывал на хозяйственный двор. Подолгу он там не задерживался: угостит вином, вытащит из-за пазухи мягкого лохматого щенка. Чаще всего его можно было увидеть в поле, в кабине трактора. Он сидел за штурвалом чернее тучи, и людям казалось, что он не бывает дома, не спит, не ест, что он прямо-таки сросся с трактором. Сельчане помоложе, которые не помнили первого поста Маджурина, считали, что он рехнулся. Но старики советовали молодым помалкивать, мол, был бы сейчас Маджурин весел, все село в слезах утонуло бы. Почему? Да потому, что он свыкся бы со своей бедой. А потом, когда придет конец страданию, жизнь отторгнет его, как выздоравливающее человеческое тело выделяет пот. Сейчас же он мелкая сошка, ум и душа его дремлют, и так будет тянуться, пока не минуют эти жалкие дни.

— Помните мое слово, — утверждал Оклов, — он опять стащит шубу.

— Что же он тогда делать будет? В прошлый раз он разделил тяжкую долю Керанова, старого Отчева, Налбантова и Булкина.

— Будьте спокойны, опять найдет себе тяжкую долю.

Посланцы — бывшие закройщики, у которых давно заржавели утюги, ножницы, иглы, наперстки а сухие обмылки покрылись плесенью. — не уважали Маджурина. Будучи выскочками, они даже не признавали, что в Янице существует человек по имени Христо Маджурин — его странности претили их канцелярским душам. Посланцы были людьми рекордов. Они выделили в хозяйстве два-три участка пшеницы и кукурузы и выжимали из них соки, устраивая среди моря недохваток золотые островки показухи. Посланцы розовыми туманом плыли над рекой, и со стороны казалось, что это и есть сама река, а в сущности они не имели с ней ничего общего. Несколько лет тому назад, с появлением общин, посланцы исчезли, но Маджурин в совет не вернулся: мол, его время прошло. Он так и остался при тракторе, а когда долина забурлила, в памятное мартовское утро набрался решимости утащить шубу — убил желтую хворую сучку. И в тот же день уехал с грузовиками в Сливенскую долину.

Загрузка...