I

«Оставим чистый след».

Величко Петров. Ноябрь 1971 г.

Градец

Инженер Никола Керанов открыл ворота и выпустил коз и мула, нагруженного двумя полными корзинами груш.

— Куда, чума, куда! — обругал он козу, которая полезла в огород…

Он устрашился своего гнева и перевел взгляд на ящики с поздней овощью. Ему нередко удавалось перехитрить нечистой сытостью свой гнев.

Жена сошла с крыльца и, окутанная густыми осенними запахами, поплелась за мулом на улицу. Керанов проводил ее взглядом смирившейся неприязни и с облегчением поднял глаза к влажной черепице, откуда стекал шепот ноябрьского утра. Занимавшийся день с трудом согревал самого себя и, казалось, не имел ни сил, ни желания уделить миру хоть каплю огня.

Керанов отогнал коз на окраину села к пастуху, чумазому запивохе-цыгану. Потом вернулся назад, к солнцу, что выскочило из-за Светиилийских холмов и повисло над дымами городка Млекарско, над селами и сельцами, разбросанными по впадинкам и холмам района Млечный путь. На площади Керанов подошел к группе сельчан, сидевших на корточках перед пивной. Это он делал каждое утро: проверял, не переменилось ли уважение людей к нему. Он стоял на площади, выжидая, пока разойдется народ помоложе, а старики усядутся на бревно возле школьной ограды. Молодые смотрели на него завистливо, а старики — с тоской в поблекших глазах.

Сельчане толковали, что глухонемой Таралинго летом дошел пешком до Черного моря и потом объяснял знаками, будто дальше земли нет; что Лукан из Тополки, по прозвищу Куцое Трепло, задумал поскитаться по югу с ослом и тележкой; что Сивый Йорги из Ерусалимского собирается спать среди двора. Керанов почуял, что в насмешках над чудаками округи брезжит страх. Эти трое уже не раз сходили с катушек: летом сорок первого года, осенью пятидесятого и весной шестьдесят второго. Даже в хронике старичка Оклова нашлось место для их мытарства.

Тракторист Ивайло Радулов заговорил о том, что утром прикатила на автомобиле Милка Куличева. Сельчане не замедлили полюбопытствовать, у кого остановилась Милка: у Христо Маджурина или у Андона Кехайова? Ивайло, глубоко надвинув на уши картуз, с дерзким видом отвечал, что Маджурин еще на заре ушел смотреть саженцы по верхнему течению Бандерицы. Андона же нет ни дома, ни в канцелярии, — он же по субботам полет бурьян на отцовской могиле!

— Спорим, что Милка — у своего отца, — добавил Ивайло внезапно окрепшим голосом.

Керанов оглядел глубоко надвинутый картуз Ивайло, и ему показалось, что картуз этот лишний.

— Как она была одета? — спросил он.

— Нарядная, — ответил Ивайло.

Четверо-пятеро сельчан, которых здесь считали людьми зряшными, в смущении покинули площадь. А инженер Никола Керанов вяло поплелся домой. Утро весело шумело в росе палисадников за его уже тучной спиной. «Нарядная… Возьмет да влюбится… Что надумала, обязательно сделает. Рано, рано она приехала…» Он вжал пальцы правой руки в ладонь. Рука так и чесалась ударить в железный рельс, молчавший столько лет.

— Переступила через свой зарок, что ноги ее не будет в Янице. Значит, неспроста приехала. Будет настаивать, чтоб мы спасли сады, — сказал себе Керанов и через низкие ворота прошел во двор. — Надо ей помешать, не то выроет пропасть между собой и народом. Я поклялся ее покойным отцом, что не дам ее в обиду. — Ручка вонзаемой в землю лопаты впилась ему в живот, он охнул.

Оставив автомобиль во дворе Маджурина, Милка поднялась на Зеленый холм над Яницей. Ей захотелось услышать треск отцовского пулемета. От влажного тепла на холме ее разморило, и она сбросила плащ. Трава бабьего лета гнулась под ее сапогами; со звоном, как капель, падала роса; жаркое тело под синим платьем впитывало чистую прохладу. Милке показалось, будто она вернулась на девять лет назад; тогда она, только что окончив Сельскохозяйственную академию, вот так же шла по ребристым склонам Зеленого холма. Только тогда на пороге была весна, и долина лежала нагая под холмом, а Милку согревала одна мечта — вырастить сад. Она собиралась долго работать в Янице, но через два года внезапно покинула село.

Она пересекла холм, и в глазах у нее просительно затрепетала желтая листва персиков. Под кожей деревьев неслышно струился сок. Он тек вниз, к корням, на зимовку, и все же откладывал зелень в стволах. У подножия холма под сапогами застучала речная галька. Сухой звук рассек тишину, словно отцовский пулемет. Милка никогда его не слышала; она узнавала его горячий треск в голосах людей, сохранивших в памяти живой говор оружия. Пройдя песчаную полоску, Милка оказалась в долине. Полторы тысячи гектаров земли лежало вдоль берегов речки Бандерицы. Осенняя вода, уже забывшая о лете, укрытая темным паром, высоко стояла в берегах. Долину сдавливали окрестные холмы, по другую их сторону грузно лежали Светиилийские возвышения, которые обрывались глубоким долом. Одним концом дол, изгибаясь вдоль крутых обрывистых скал, выходил к Тундже, другим — к высоким горам. Сквозь кружево желтой листвы Милка взглянула на скалу. Там ее отец два часа отбивал атаки целой роты жандармов-карателей. И было ему тогда на десять лет меньше, чем ей теперь. Милке казалось, будто она слышит гневный грохот пулемета. Под его треск она осматривала утомленную землю, лежавшую между деревьями. Ей, как и когда-то, захотелось украшать землю. Отец стрелял по врагу, чтобы его товарищи смогли разорвать черный круг смерти. Его взяли полуживым. Мать под стражей привели в полицейский участок Яницы: она должна была подтвердить, что раненый — не кто иной, как Иван Куличев (партизанская кличка Эмил), политкомиссар шестого отряда. Ночью он умер. Жене не разрешили похоронить его. Наспех, трусливо, как поступают слабые противники, его закопали среди холмов Бандерицы. Милка не помнила отца, но он жил в ней и томил ее своей высокой смертью.

Солнце поднималось не спеша, без летних скачков. Милка ощупывала глазами желтую листву. Признаков истощения не видно, но она знала: если не освободить деревья как можно скорее от бремени плодов — весной их зелень не воскреснет. Милка предугадывала этот ужасный миг давным-давно, с того часа, когда Андон Кехайов сменил Николу Керанова. Сознавала, что в руках Кехайова деревья умрут ранней смертью. Эта смерть угадывалась издалека, по набегу неплодородия. Персикам полагается пятнадцать лет жизни, а они погибают раньше времени, не успев родить положенный плод.

Против воли покинув Яницу, Милка работала в соседних хозяйствах юга, потом ее назначили инструктором окружного комитета партии. В то самое время, когда имя Кехайова плыло на волнах славы, она требовала прекратить истощение земли. В комитете считали, что она преувеличивает опасность из-за личной неприязни к Кехайову. Милка подавила гнев и стала жить с бесплодной мукой в душе, выжидая, когда в комитете наступят перемены. Действительно, пришли новые люди, они поднялись из глубин и принесли в комитет свежее дыхание жизни, от которого потихоньку-полегоньку начало таять канцелярское самодовольство. Милка, которую избрали секретарем по сельскому хозяйству, решила встать на защиту природы в Янице. В комитете понимали, что это необходимо, но выжидали, когда у самих яничан заболит душа. Поймут люди, в чем корень зла, — с благодарностью примут вмешательство. В противном же случае они углядят в нем нажим сверху и выйдет еще хуже. Но Милка твердила коллегам, что неразумно ждать, пока люди возьмутся за ум. Гибель садов можно предотвратить. Нужно браться за дело уже сейчас, в пору бабьего лета. Если так уж нужно ждать приближения развязки, то она уже близка: Кехайов впал в слепую ярость, а в окрестностях разразилась «желтая лихорадка». Недавно бюро комитета утвердило исключение из партии троих, тоже впавших в слепую ярость, но «желтая лихорадка» вызвала недоумение. Милка объяснила, что странное поведение глухонемого Таралинго, Куцого Трепла и Сивого Йорги, которое в округе называют «желтой лихорадкой», служит мерилом морального и социального климата этих мест. Здесь, на юге, их называют жителями конца света, а именно они, подобно листве или коже человека, такие же голые, не защищенные ни покровом лжи, ни покровом мудрости, первыми чувствуют заморозки жизни. Ее настояниям уступили. За три дня до ее отъезда в окружной центр пришло письмо от Кехайова: он писал, что, кого бы ни командировал комитет в Яницу, получится только вред; правильнее всего посторонним вообще не появляться в селе, он сам поведет борьбу за спасение садов. Кехайов не писал, как именно собирается поступить. От умолчания, как от любой тайны, попахивало подлостью. Милку попросили выехать немедленно. Бюро дало последнее напутствие, два варианта действия, — или дать массиву погибнуть и заткнуть дыру ссудой в несколько миллионов, или же спасти сады, причем сельчанам придется покрыть убытки с лихвой. Главное — не допустить образования пропасти между местной властью и народом.

Милка дошла до глубокого дола и углубилась в сад. Образ политкомиссара шестого отряда, сложившийся под влиянием рассказов матери и других людей, знававших его в мирные дни и в дни сражений, жил в ее груди. С годами воспоминания породили боль, которая обжигала едким укором: нет, она не сделала ничего, равного отцовскому подвигу. Отец был щуплый, близорукий студент-юрист двадцати трех лет. Близорукость не могла уронить в ее глазах авторитета отца и делала его подвиг достижимым. Она была уверена, что он не был жесток даже тогда, когда был вынужден совершать насилие. Что презирал озлобленность даже в минуты ожесточения. Что в ненависти его не была остервенения. Она оглядывалась по сторонам, с гневной жалостью осматривая ветви деревьев. Сиротливый бурьян, пробившийся на склонах холмов, наполнял долину горькими запахами, какие издает любая жизнь, явившаяся слишком рано или слишком поздно. И деревья, и земля дышали усталостью. «Каждую весну и осень, — думала Милка, — деревья подрезали высоко, оставляли слишком много почек, получая во сто крат больше плодов, нежели земля в силах была дать. Жестокость! Такая же недостойная, как если бы она была направлена против человека. Как истощенный человек уносит с собой в могилу нерожденные семена ума и души, так и природа мстит за истощение собственной гибелью». Она увидела сломанные ветви. Дерево, видно, изнемогало под бременем плодов, но никто не поставил подпорок, и оно погибло. Эта смерть от избытка сил показалась Милке особенно нелепой и циничной. Другие два деревца были подвязаны проволокой. Она разорвала свой носовой платок и затолкала под проволоку куски ткани. Между деревьев торчали ржавые трубы стационарной дождевальной установки. Старые корни гибли безвременно в посиневшей земле, и струи воды обегали их, подбираясь к молодым корням. Всюду оставил свой мстительный след Андон Кехайов. В груди у Милки начала закипать ненависть. Она увидела персик на высокой ветке; сорвала плод, надклеванный птицами, откусила; рот наполнился перестоявшимся соком, который в надклеванных местах сменяла резкая сладость. Дерево боролось за то, чтобы спасти плод, и затянуло его раны сладостью.

Милка пошла к Зеленому холму. В свое время она любила весной и в пору бабьего лета приходить на этот холм, омываемый теплым течением Тунджи. Сюда из эгейских далей раньше всего прилетала весна, здесь дольше всего задерживалось лето. В низинах и по окрестным возвышениям бродили затяжные туманы, а на Зеленом холме царил свет, бросая розовые блики на окрестную серую мглу. Милка положила плащ и села на камень среди света, заливавшего холм. Она не видела большого геройства в своей решимости спасти сады. А хотелось, чтобы ее подстерегали опасности, хотелось проверить, готова ли она пострадать за этот мир, за который заплачено и кровью отца. «Девять лет назад мы начинали восторженно. Были ли ошибочны еще те, первые шаги?» — подумала она.

От камня тянуло холодом. Смотреть на искорки в траве было боязно: вдруг радость, которой блестела роса, спутает мысли. Милка засмотрелась на песчаный клочок земли, окутанный дымом. Там кипела желтая каша, попахивало нагноившейся рамой.

— Как мы начинали? — спросила она свою память.

Загрузка...