VI

«Если бы мы могли каждый день быть справедливыми…»

Георгий Иванов, ноябрь 1971 г.

Коньово

Сельчане расчистили узкую полосу вдоль реки. Только начали копать ямы, как увидели, что в долину спускаются Милка и Керанов. Керанов в серых брюках, засунутых в короткие мятые сапоги, в кепке на поседевшей львиной гриве, с трудом одолевал спуск. Он всю жизнь прожил в селе, если не считать коротких отлучек в Русе, где он заочно учился на инженера-механика, а казалось, будто он с трудом ходит по деревенской земле. Керанов ежедневно в одно и то же время проходил короткое расстояние от своего дома, все глубже уходившего в землю с каждым дождем, и ремонтной мастерской. Там он по привычке бил в железное клепало и принимался ремонтировать машины. Сельчане помнили, каким он был до вражды, вспыхнувшей однажды летом между ним и Андоном Кехайовым. Тогда, в двадцать пять лет, он жил для людей, и никто не мог подумать, что он может впасть в отчаяние. Но вот все стали замечать, что с тех пор, как в кооперативе появилась Милка, грусть его начала таять.

Керанов и Милка спустились в долину, к свежевспаханной полосе, на которой уже было вырыто два десятка ям. Керанов посмотрел на народ, на кипучее утро и почувствовал, что его охватывает восторг, будто он присутствует при сотворении мира. Сельчане побросали кирки и лопаты в ямы и стали подходить к Керанову и Милке.

— Отдохнем, перекусим и, поплевав на руки, опять за работу, — сказал Маджурин. — Кто заслужил, подходи!

— А мы заслужили? — спросил Керанов.

— Надо посмотреть, — ответил Маджурин, а толпа со смехом повалила к меже, где пестрели узелки с едой.

Шутка поостудила радость Керанова, и тут он увидел, что ямы копают слишком близко одну к другой. Благодарный Маджурину за отрезвление, он подозвал Милку, и они отправились вслед за сельчанами к подножию холма. Там уже подшучивали над пареньком в шинели, длинным и тонким, как обструганный прут, с коротко стриженными волосами и белесыми пятнами на лице, напоминающими следы ожогов.

— Ну-ка, Бочо, ты все знаешь, — выкрикивал Ивайло, его ласковый от природы голос смягчал насмешку, вихор на лбу подпрыгивал, — ну-ка скажи, как наша работа, годится?

— А что, и скажу, небось, я не глупее других, — пыжился Бочо.

— Ума у тебя, как у курицы, — не унимался Ивайло.

— Ивайло, не приставай к парню, лучше объясни трудовому населению, чего ты испугался в день первой борозды, — сказал Маджурин.

— Бай Христо, не криви душой. Я тогда совсем зеленый был — разве не так? Старик мой, ты его знаешь, меня простил и пообещал, что если второй раз у меня душа в пятки уйдет, то он мне дедову кепку по самый нос надвинет. Небось, слышали, что наш прародитель на старости лет подался в монахи. Стало быть, отец собирался меня в монастырь отдать. Вы его знаете, он яловых душой не терпит. Зато гостям рад до страсти. В молодые годы он скитался по Валахии, голодал, потом нашел свое везенье, в Яницу вернулся не с пустыми руками. Двери дома всегда были распахнуты для гостей, бродяг и нищих; целыми днями на столе не переводилась еда, а на ночь отец выставлял ее на подоконник.

Так что ты, бай Христо, меня с Бочо Трещоткой не сравнивай. Кто такой Бочо? Мне ли вам говорить? Бочо — третий сын в семье, и было решено, что он пойдет по ученой части, потому что Бочо отгадал дедову загадку. Однажды дед его, сидя на припеке возле свинюшника, загадал внукам загадку: справляет ли курица малую нужду? Насчет курицы Бочо оказался не промах, а вот в учении ему не повезло. Как начал читать одну книгу, так до сих пор и не кончил. Обошел все школы юга и вернулся в Яницу ученый-недоученый, однако же не пожелал взяться ни за мотыгу, ни за руль. Он и писателем хотел заделаться, пусть не скрывает. Другого такого человека не сыщешь на свете, чтобы книги писал, а сам не прочел ни одной книги. Сварганил два творения: «Южный соус» и «Руководство по щипанию». Только не подумайте, что руководство про то, как баб щипать. Ничего подобного. Шашлычник щиплет мясо, завскладом — железо, мужик — бабу, баба — мужика. Все урывают от жизни, и так ведется с незапамятных времен. А Бочо хочет ввести порядок, чтобы щипали по закону, а кто не хочет или не умеет, того следует гнать, как паршивую овцу. Люди его творения забраковали, и он стал советником разных садоводов за сто левов в месяц. Взялся сторожить урожай, только вооружился не ружьем и не дубиной, а хитростью. Коли ты сторож, так ходи от зари до зари, постреливай из ружья, а то дубинкой помахивай. Бочо же понавыдумывал всяческих устройств, поприсобачивал их в саду и целыми днями в пивной посиживает. Как, примерно, он отваживает дроздов? Убьет дрозда, подвесит к ветке, наставит на деревьях осколков зеркал. Налетят вредители, увидят тысячи убитых птиц и — давай бог ноги. А знаете, как надо ловить осу, когда она на виноградник нападет? Наберет Бочо бракованных бутылок с лимонадной фабрики, обмажет горлышки медом и наставит среди лоз. Осы прилетают — и прямо в бутылки. А как-то решил истребить всех недобитых гадов у нас на юге. Две тетрадки исписал зловредными историями и заглавие придумал — «Дезинфекция». Нет такой жалобы, которую бы он пропустил. «Это, говорит, наши противники, ты, говорит, можешь болеть ревматизмом, почками, раком, аппендицитом, гастритом, коликами, геморроем; можешь помирать, но — молчи! Чуть пикнешь — опозоришь наше время и тем самым окажешь помощь американским и другим гадам на планете!» Послал Бочо свой доклад в окружной комитет и получил такого пинка, что пришлось взять его в бригаду. Но и это его не вразумило. До женитьбы он жил один, по-холостяцки, и — надо же! — обзавелся одной вилкой, одной ложкой и одной тарелкой. Даже того не сообразил, что мать может в гости прийти. Узнай об этом мой старик, он тут же отдал бы его в монахи. Человек с одной вилкой в доме — разве ж это человек?

Люди сидели кружками на припеке у подножия холма. В одном из кружков, где сидели Керанов и Милка, хозяйничала Маджурка. Когда муж не постился и был посговорчивей, она могла передохнуть, но тратила силы на чужие заботы: ходила убирать чужие могилы, носила еду одиноким старикам, нянчила соседских детей и внуков. Вот и сейчас она перед каждым разостлала полотенце, как положено в хлебосольном доме. Ивайло не вытерпел и начал оделять односельчан снедью, которую положила ему в котомку жена. Люди в знак благодарности кланялись.

Поев, мужики вытерли рты тыльной стороной ладони, бабы убрали крошки, и толпа под шутки Ивайло и Бочо Трещотки двинулась к оставленным лопатам. Бочо, объятый внезапной гордостью, уверял Ивайло, что, дескать, сейчас все поймут, какой он ученый. Подойдя к ямам, Бочо расстегнул шинель и заявил, что они выкопаны слишком близко одна от другой. Сельчане молча глядели на него, ожидая, что он скажет дальше, но Бочо замолчал, и тогда все вспомнили про шутку Керанова.

— Кольо, нам не впервой сажать сад! — сказал Маджурин.

— Таких садов у нас по югу никогда не бывало, — отозвался Никола Керанов. — Полторы тысячи гектаров. Их обрабатывать можно будет только машинами. А вы накопали ям с узкими междурядьями. Тракторам негде будет развернуться.

Керанов ожидал, что сельчане начнут колебаться, роптать, но они с готовностью послушались его совета. Милка послала Ивайло в село за проволокой, чтобы легче было разметить квадраты. Маджурин пошел в вязы и принялся драть кору, чтобы воспользоваться ею, пока Ивайло принесет проволоку. Никола Керанов оставил Милку с сельчанами, а сам поднялся на Зеленый холм.

До сумерек Керанов не вылезал из «газика», колесил по полям, съездил на склад, где хранились саженцы, смотался в окружной центр, в банк: сад, машины и гидромелиорация требовали больших денег — не меньше тридцати миллионов. К концу дня вернулся в долину. Остановился возле узелков на меже и снова ощутил на душе пьянящую радость. На долину опускались сумерки, изрешеченные клочками тумана. Сельчане вместе с Милкой сквозь туман двигались к холму. Он стал рассматривать их одежду, брошенную у межи, — пиджаки, ватники, вязаные кофты. У всех рукава в локтях оттопыривались. «И после работы рукам нет покоя», — подумал он. Их жесты меньше всего наводили на мысль о еде, объятиях, ласке — это были движения людей, привыкших держать в руках древко лопаты, мотыги, вил. Оттопырившиеся на локтях рукава одежды говорили об усталости, накопившейся за день, усталости, от которой не спасали ни сон, ни праздники. «Месяц прошел, а люди уже устали. Выдержат ли три года?» — спросил себя Никола Керанов. Ведь потом, когда на первых участках зацветут деревца и появится завязь, последние еще будут требовать людских рук. Люди должны годами обильно поливать землю потом, чтобы она воздала им сторицей. В будущее ведет мост, и идти по нему нужно, не теряя веры. «Наша задача — облегчить человеку бремя, а не обременять его необдуманными поступками», — сказал себе Никола Керанов. Голоса приближались, сельчане разговаривали все громче, взбудораженные близостью теплого ужина и мягкой постели. «Три-четыре года они будут мало получать, почти все средства вкладываем в фонды… Мягкие постели… — бормотал Керанов, глядя на одежду, брошенную у холма. Если не умерим пыл, нам несдобровать. Кто нас отрезвит? Андон Кехайов», — подумал Никола Керанов, удивленный, что не испытывает недоверия к Андону.

Через год Михо вернулся домой, и мучения Андона кончились. Осенью он пошел в школу. Михо отвесил Йордане пару затрещин за то, что мучила сына. Ее голоса в доме больше не было слышно; она стала послушной, во всем угождала мужу и сыну. Андон быстро забыл все огорчения, ученье ему давалось легко, времени на забавы хватало с лихвой, он почти не бывал дома. Но война, все ожесточеннее разгоравшаяся в глубинах России, вновь нарушила блаженство мальчишки. Еще до войны Иван Куличев (Милкин отец, тогда еще не носивший партизанской клички Эмил) приезжал в район Млечный путь вербовать в РМС[2] молодых сельчан и ремесленников. Безусый гимназист Иван Куличев три дня прятался в кладовке у Михо. Бывшему плотнику был понятен огонь, сжигавший парня, но сам он с тех пор, как взял за себя жену с домом и нивами, остыл. Власти же считали, что костер, зажженный Иваном Куличевым, еще тлеет под пеплом и что такой огонь опаснее, он жжет сильнее. Как только вспыхнула германо-советская война, полицейский агент начал следить за Михо. Дальнейшие события отмечены в хронике старичка Оклова, которому тогда было шестьдесят лет. Он ходил в фетровой шляпе, шелковом кашне и был в Янице за попа, за учителя и за инженера паровой машины, которая вывела вшей во всей округе. Дед Оклов был мастак на все руки: мог сделать прививку на дичок, лечил скотину и людей, играл на всяческих инструментах. Он весь был седой и усохший, но в глазах играли удивительно молодые огоньки. Может, потому, что он увлекался многими ремеслами и от каждого получал удовольствие. Оклов даже умел играть на скрипке, правда, немного, только первые несколько тактов песни «Если спросят, где впервые я зари увидел свет». Этой мелодией он открывал торжества в школах юга. Так что хроника Оклова проливает свет на узел, завязавшийся между Иваном Куличевым, Михо, его сыном Андоном, Николой Керановым и Христо Маджурином. Не будь Оклова, юг потерял бы почти столько же, сколько потерял бы, лишись он яркого света на гребнях холмов и жаворонков в раннем воздухе. В молодые годы он однажды отправился в окрестности села Мельницкий Дол, что возле Гечерлерской дороги. Там в знаменитой гремучей пещере, на глубине двухсот метров, под глухой рокот подземной реки он дал обет до последнего дыхания служить своему краю. Сделал это Оклов без свидетелей — хотелось в горькие минуты думать, что не кто иной, как он сам заставляет себя держать слово.

Власти решили припугнуть Михо, чтоб не бунтовал, а поджал хвост, как это делает загодя побитая собака. Но общине нечем было прижать Михо. Хлеб, выпивку и одежду он добывал своими руками. Покупал только соль, налоги платил вовремя. Тогда кмет села сообразил, что у него есть сын, и приказал школьным властям опозорить Андона, внушить ему, что он тупица. Заставить мальчишку поверить в то, что он никудышный ученик, было нетрудно, как это бывает со способными детьми. Мальчонка же был способный и не вызубривал от корки до корки написанное в учебниках. Интересовался, сколько весит земной шар и можно ли взвесить его на весах. Разрисовывал картинки в хрестоматии цветными карандашами: на козьих пастбищах сажал кусты; траву на овечьем пастбище, которая в учебнике была чрезмерно высокая, укорачивал лезвием бритвы; а траву, на которой пасся крупный рогатый скот, изображенную чересчур низкой, удлинял зеленой краской. Это своеволие стоило ему низких отметок, и мальчик, самолюбивый и озорной, плакал дома до судорог, и выкладках переносицы выступал пот.

Через год в их районе появился Иван Куличев — Эмил. Власти уже вылавливали коммунистов и ремсовцев, сажали их в тюрьмы и концентрационные лагеря. Сотня молодых сельчан, ремесленников, гимназистов и студентов ушла в подполье. Так родился — вы, может быть, слышали об этом — шестой отряд. Зимой отряд не предпринял ни одного боевого выступления. На юге появились крупные армейские соединения — знаменитый «прикрывающий фронт». Юг потерял свои извечные приметы: странный треск Мучуковых камней; таинственный шепот ветра, загадочный двухтактный рокот турецкой мельницы; языческое звяканье колокольцев ряженых — «кукеров»; печальное блеяние овец ранней весной; рев осла в безветренный жаркий полдень — все заглохло в топоте сапог, шуме оркестров. В Янице расположился полк и жандармский взвод под командой поручика Бутурана, вчерашнего фельдфебеля. Многие единомышленники Ивана Куличева попрятались по домам. Пять-шесть горячих голов в отряде предлагали наказать изменников, расправиться с ними, но штаб воспротивился: никакие они не предатели, а просто запутавшиеся, растерявшиеся люди; плохи они или хороши, эти люди — наши, кто откроет им глаза, кроме нас, коммунистов? Отряд действовал на равнине, в окружении армейских и жандармских рот. Ему не следовало расти — он потерял бы маневренность. Как только его подразделения укрупнялись, штаб формировал из них несколько боевых групп и переправлял их в партизанские отряды, действовавшие в горах Стара-Планины и Средна-Горы. Эмил вызвался с помощью Николы Керанова подобрать связных-«ятаков» в Янице, и выбор пал на Михо.

Как-то зимним утром в канун рождества Михо и Никола Керанов отправились к новозагорскому шоссе. Там, возле села Гердел, в скирде соломы их ждал Эмил. Они полдня бродили по глубокому снегу, заходили вроде бы по делу то в чабанскую кошару, то на паровую мельницу, и так запутали следы, что никому бы и в голову не пришло искать их под селом Гердел. Подойдя к скирдам, залитым лучами зимнего солнца, Керанов, делая вид, что зовет заблудившуюся козу, позвал:

— Белка, Белка, Белка!

Они с минуту подождали, потом замели следы на снегу, нашли лаз и, замаскировав его, поползли по проделанному в скирде проходу. Вскоре они очутились в гнезде величиной с чабанскую хатку. Полная темнота сменилась синим сумраком.

— Сюда, сюда, — услышали они голос Эмила.

Эмил, который два дня голодным скитался по сугробам, услышав условный сигнал, почувствовал, что жив. Сквозь запотевшие стекла очков он увидел двух молодых мужчин. Вид плотных плечей Керанова придал ему уверенности. За Керановым полз Михо Кехайов в смушковой шапке. Бывший подмастерье столяра, став главой семьи, слегка раздобрел, в глазах светилось довольство зажиточного мужика. Они принесли в гнездо деревенские запахи. Эмил представил себе заснеженные дворы; мужики в полушубках и рукавицах разгребают лопатами снег, девушки и парни на улицах играют в снежки; пожилые женщины в тепле при свете керосиновых ламп, поставленных на перевернутые вверх дном жестяные миски, прядут, лакомясь воздушной кукурузой; из корчмы тянет запахом жареного мяса, слышится звон стеклянной посуды… В душе Эмила — человека, добровольно посвятившего себя большому делу, — не было сожаления.

Никола Керанов и Михо Кехайов добрались до дна гнезда, сняли шапки и сквозь теплый пар протянули руки Эмилу.

— Здравствуй, товарищ Никола Керанов! Здравствуй, товарищ Михаил Кехайов! — поздоровался Эмил.

Михо собрался было протестовать, что его против воли затащили в скирду, но при виде Эмила, изможденного, в легкой брезентовой куртке, он устыдился своей сытости. Он почувствовал, как под ясным взглядом Эмила в нем пробуждается старый ремсовец. Керанов пошарил по карманам полушубка, вытащил пару капустных кочерыжек.

— Извинявай, товарищ Эмил, ищем заплутавшую козу, капусты вот прихватили. Перекуси, чем бог послал, — сказал Керанов.

Запах земли, который шел от сырой капусты, увел Эмила в чахлый дедов огород в Миховом районе, утопающий в солнце и мягкой листве орешника.

— Спасибо за капусту, — сказал Эмил, вернувшись к действительности.

Он дал Керанову распоряжение — с помощью надежных помольщиков паровой мельницы, принадлежащей Асарову, Перо и Марчеву, переправить Маджарина, ятака из Гердела, в Михов район. Там Маджарин должен встретиться со старым Отчевым, Петром Налбантовым и молодым пареньком Илией Булкиным. Танасов[3] и Венев[4] поручили последним организацию подпольного канала связи между Миховским лесом, Странджей и Сакар-Планиной. По этому каналу будут уходить в горы из долин юга, переполненных войсками «прикрывающего фронта» находящиеся под угрозой партизанские подразделения. В Янице надо найти надежного человека, который бы обеспечивал продукты для шестого отряда. Михо понял, что жребий пал на него, и, испугавшись вдруг за свое добро, поглупел. Здесь в хронике старичка Оклова отмечается, что такое бывает и с людьми, надаренными куда большим умом: погубленные корыстью, они тупеют и оскотиниваются. Эмил еще не кончил, когда Михо, обращаясь к металлическому блеску его очков, сказал:

— Неразумно всем подставлять голову под топор. Не сегодня-завтра фашистам и всем толстопузым — крышка. Нужны будут живые люди. Кто будет рожать детей, сеять хлеб, ковать железо?

Эмил объяснил, что если борьба на юге продолжится при неравных силах, если борцов станет меньше, чем могло бы быть, то народ заклеймит их презрением, которое дорого обойдется: несколько поколений будут вынуждены платить ему дань и не всегда будут в чести ум, талант, порядочность. Так мы нанесем еще больший урон рождению детей, и севу хлебов, и ковке железа.

— Мы будем тебе платить, — сказал Эмил.

— Не хочу, — ответил Михо, тут же уразумев, что сегодняшняя плата, не в пример завтрашней, ломаного гроша не стоит. — Каждую неделю от меня будете получать по два мешка муки. Будете брать их здесь же, в скирдах.

— Полная конспирация, — предупредил Эмил. — В случае провала не сносить тебе головы.

— Будь спокоен, товарищ Эмил, — ответил Михо.

Михо скроил такую хитрую конспирацию, что властям и во сне не снилось сомневаться в нем, они, сами того не ведая, даже помогали ему. Раз в неделю он клал на телегу десяток мешков с мукой и ехал в Нова-Загору. Сбыв муку по спекулятивным ценам, Михо пускался в обратный путь, прихватив товаров для лавки, с которой брал деньги за перевоз. Каждый раз, стоило ему выбраться на новозагорское шоссе, он останавливал телегу возле скирд под селом Гердел (ныне городок Млекарско). Пока кони, укрытые теплыми попонами, топтались возле соломы, сунув морды в бурые торбы с ячменем, Михо зарывал в солому два мешка муки. Ни жена, ни власти ни о чем не догадывались: цены на черном рынке то поднимались, то падали, и выручка за муку каждый раз была разная. Распорядители и собственники паровой мельницы Асаров, Перо и Марчев использовали Михо как своего посредника для спекуляции в Нова-Загоре. Часть их муки ему удавалось тайком переправить в отряд. Он выезжал из дома в субботу после обеда и возвращался в понедельник утром, а для конспирации брал с собой сына. Мальчика не больно занимал вопрос, что делает отец возле герделских скирд: пока он прохаживал коней, Михо незаметно прятал мешки в солому. Подпоручику Бутурану были не по нутру торговые операции Михо, но напакостить ему он не мог — местные заправилы были на стороне бывшего столяра. Бутуран грозился, что поймает Михо с поличным, и тогда он и его покровители отправятся кормить вшей в Сливен. Михо боялся, как бы Бутуран обманом и хитростью не выведал у сына его тайну — дальше брезжило не только уголовное отделение Сливенской тюрьмы, но и пуля в лоб.

Эта пуля преследовала его и во сне, и наяву. Он непрерывно слышал ее противнее, как у осы, жужжание. Нудный звук словно колючей проволокой опутывал кровать с латунными шишечками, стол, хлеб, вилки, ложки, скрипучие двери и ступеньки крыльца; хрусткий корм скотины, шуршащее белой пеной молоко в подойнике, звонкий топор, вгрызающийся в промерзшее дерево. Сам того не замечая, он отмахивался от нее то одной, то другой рукой.

— Кого это ты отгоняешь, Михо? — спрашивали сельчане.

— Войну, да что-то не могу отогнать.

Он решил припугнуть сына жандармами и их начальником — подпоручиком Бутураном. Когда они возвращались домой в зеленоватых предрассветных сумерках, среди сугробов, покрытых дрожащими тенями цвета паленой травы, Михо внушал мальчику, что Бутуран — вампир. Мальчик плотнее закутывался в отцовский ямурлук, и ему виделся Бутуран в жестяной шинели, с длинными, как у кабана, зубами. На шее у него медный колоколец, он заливает снег звоном, красным, как пламя. Мир его детства был снова нарушен, чтобы окончательно рухнуть однажды на пути в Нова-Загору.

Зимний день, в который телега с мукой выехала из села, выдался ветреный и солнечный. Никола Керанов, оседлав жеребца во дворе паровой мельницы, где второй год служил техником, догнал телегу уже на выезде из села. Он часто сопровождал Кехайова: местные власти и владельцы паровой мельницы Асаров, Перо и Марчев ему доверяли и каждые две недели отпускали его в Нова-Загору на выходные дни; они надеялись через Керанова следить за сделками Михо. Это давало Керанову возможность исполнять опасную миссию — он следил, чтоб за Михо не увязался «хвост» и не обнаружил муку, оставленную в скирдах.

Для Кехайова это была шестая или седьмая поездка. В жестком свете зимнего дня ветер гнал по земле снежные облака. Двадцать километров снежной дороги до хребта над селом Гердел дремали впереди. Дальше — три километра спуска, после чего они спрячут в скирдах опасные мешки и уже спокойно выедут на новозагорское шоссе. Но до этой блаженной минуты было еще далеко. Кони неспешно одолевали подъем. Колеса вздымали белые гейзеры, при взрывах посильнее кони исчезали, и только смоляные гривы виднелись сквозь снежную пыль. И людям, и скотине не терпелось поскорей добраться до герделских скирд; там кони отдохнут, накрытые попонами, пожуют пахнущего по-летнему ячменя, Михо и Керанов избавятся от страха, и мальчик побегает, согреет закоченевшие ноги.

На гребне кони навострили уши. На новозагорском шоссе отчетливо виднелись три синие фигуры; в низком солнце остро блестели ряды пуговиц. Керанов заметил, как Михо, поняв, что жандармы поджидают телегу, начал дергать поводья влево, к шоссе. Но кони, несмотря на то, что Михо бил их кнутом, по привычке забирали вправо, к скирдам. Керанов пришпорил жеребца, не натягивая поводьев, чтоб не выдать своей растерянности, догнал телегу и сказал:

— Отпусти поводья? Не подавай вида!

— Оставь меня в покое, не то собьюсь! — плачущим голосом взмолился Михо сквозь свист кнута.

— Да ты совсем голову потерял, слушайся меня! — настаивал Керанов.

Но Михо продолжал гнать коней прямо на металлический блеск пуговиц, пока кони наконец-то смирились. Керанов и Михо перевели дух, но мальчик, увидев, что он вот-вот попадет в руки к вампирам, спрыгнул в снег и побежал к скирдам. Михо отбросил капюшон ямурлука и, побелев, гаркнул:

— Андон, вернись!

Мальчик, спотыкаясь, бежал через сугробы. Михо на ходу скатился в снег, бросился за ним по пятам, умолял подождать. Андон было замедлил шаг, но как увидел, что жандармы бегут к ним, резкими скачками помчался к скирдам. Керанов и Михо поняли, что мальчик перепугался и хочет спрятаться в соломе. Они замерли от страха: кто знает, удалось ли переправить в отряд мешки, оставленные в прошлую субботу. Михо, обливаясь потом, — от него так и валил пар, — падал в снег и снова вскакивал, охрипшим голосом умолял сына остановиться. Керанов пришпорил жеребца и взял левее — он хотел перегородить мальчику дорогу. Сапоги жандармов противно похрустывали по насту, словно где-то рядом ломали кости. Керанов на жеребце вымахал прямо на парня. На минуту знакомый запах коня успокоил мальчика, но страх оказался сильнее, и он постарался прошмыгнуть между ногами животного. Тогда Михо, понимая, что еще минута — и всем им конец, позвал ласковым, тихим голосом:

— Андончо, милый, постой!

Отцовская нежность на секунду-другую задержала мальчика. Он увидел Михо рядом с жеребцом. По телу Кехайова холодными струйками тек пот, он чувствовал, что зов, полный отцовской любви, до дна исчерпал его душевные силы. Михо с внезапной грубостью потащил сына к телеге. Почуяв перемену в отце, мальчик грохнулся на снег.

— Вставай, осел! — заорал Михо, но Андон не шевельнулся.

Отступив на два шага, отец начал бить сына кнутом, ощущая при каждом ударе подергивание кнутовища.

Мальчик выгнулся, будто кто-то наступил ему на спину, повернул голову к отцу, глаза на залепленном снегом, будто забинтованном лице, молили о пощаде. Подступающий вечер уже бросал на снег тени. Жандармы были совсем близко. Михо решил, что сын просто упрямится, и, озлившись, снова поднял кнут. Он смутно ощущал, как кончик кнута обвивается вокруг тельца сына. Мальчик изгибался, как сырая ветка, брошенная в огонь, и сквозь слезы кричал:

— Постой, постой!

Михо отбросил кнут с неясным ощущением греха, нагнулся, чтобы поднять Андона и отнести его в телегу… Но тут подоспели жандармы, и Михо остался стоять с пустыми руками. Подпоручик Бутуран и Никола Керанов отступили в сторону, а молодые жандармы подошли к Андону и стали молча закатывать рукава шинелей. Михо догадался, что жандармы собираются бить сына и решил опередить их; он испугался, что они спустят с парня шкуру, а потом возьмутся и за них. Он принялся шлепать Андона ладонью по лицу и по затылку. Никола Керанов поднес руку ко рту, чтобы не крикнуть и не выдать себя. Помирая со стыда, он весь вжался в спину жеребца. Покатый, как стог сена, лоб подпоручика гневно хмурился, но он не хотел вмешиваться, опасаясь, как бы подчиненные не заподозрили его в сговоре со спекулянтами. А Михо все полосовал сына — он надеялся, что жандармы уйдут, но они с тем же загадочным молчанием стояли вокруг. Парень не издал ни звука, не защищался, и Керанов на всю жизнь запомнил, как он лежал на спине: белое удивленное лицо, беспомощные капли пота на переносице. Наконец подпоручик Бутуран, не выдержав, приказал:

— На шоссе — кругом марш!

Жандармы побрели прочь, к хребту. Никола Керанов спешился и понес мальчику в телегу. Михо стоял на снегу с опущенными от еще не осознанного позора руками. Керанов хотел положить мальчишку на сено, но тот прижался к его груди и громко, пронзительно закричал. Керанову показалось, будто вдруг ударили все колокола юга. Долгий, как небо, непрерывный звук, напоенный мукой, как бы стремился вобрать в себя всех живших на земле людей, всех убитых и раненых на войне, погибших в нищете. Детской душе эта извечная мука была не под силу и мальчонка, умолкнув, заснул у Керанова на груди.

Засыпая, мальчик был уверен, что отец мертв. Проснувшись, он уставился на отца безумными глазами. Стоило Андону увидеть на улице человека, похожего на Михо, мальчик начинал льнуть к нему. Как-то через Яницу проходил цыган с медведем. Цыган тот смахивал на Михо, и мальчик, увязавшись за ним, отправился скитаться по югу. Керанов отыскал его, обовшивевшего, в районе Искидяр и привел к отцу. Михо забросил и спекуляции, и конспиративную работу, и хозяйство, по целым дням сидел в корчме. Сидя в хмурые зимние дни в сумраке, напоенном вонью мастики и прокисших бочек, за стаканом вина, среди печально качающих головами собутыльников, он бормотал:

— Большой грех взял на душу. Десяток раз шибанул кнутом, — думал, не хочет слушаться. А он и хотел бы, эй, люди, хотел бы, да не мог двинуться, его страх приковал к снегу. Дурак я, дурак, не понял. И все бью. Дитя не виновато, не-е-е-т, за ним вины нету! В конец кнута-то проволока вплетена, а я и забыл. Всю спину ему исполосовал. И потом опять бил, только за это битье нет на мне греха, из милости бил, чтобы уберечь его от живодеров, жизнь сохранить. По лицу и по затылку бил, где прежде целовал. Но милость побоями не подаришь, братки, не-е-ет… Я же сам ее удушил, милость свою…

Он носил старую драную одежду, залитую вином, в жирных пятнах. Его мучил голод, к которому примешивалось отвращение. Ненасытными руками он рылся в разваренных коровьих головах, корчагах с салом и мехах с брынзой, брал куски в ладони, осматривал еду с болезненной сосредоточенностью близорукого, нюхал, потом принимался жадно и шумно жевать.

— Ты бы, браток, одной рукой ел, двумя сразу нехорошо. На обжорство похоже, — говаривали ему сельчане, но он не слышал: когда руки его не были заняты едой, он размахивал ими, отгоняя страшное жужжание осы, и, разевая рот, из которого несло несвежей едой, падалью, жаловался, что черный рынок погубил его жизнь.

— Будь проклята война!

— Выпьем, Михо!

— Будь проклята!

— Выпьем!

— Проклята!

Кмет и собственники паровой мельницы — Асаров, Перо и Марчев — проведали о болтовне Михо. Тут пахло решеткой и тюремными клопами, и они предупредили его, чтобы он придержал язык. Михо же, потеряв всякую меру, как это бывает с людьми, впавшими в слепое отчаяние или питающими беспочвенные надежды, показывал им кукиш, матерился и грозил, что скоро фашистам покажут кузькину мать. Однажды утром по Янице разнесся слух, что Михо Кехайов лежит убитый на площади, возле плетня.

Его хоронили сухим и морозным зимним днем. Церемония заняла два часа: сколотили гроб, на грудь покойника положили три пучка самшита, обвитых фольгой, вставили в побелевшие пальцы две тонкие свечки, воткнули под край картуза пучок алой герани; отпели в церкви и под унылый звон колокола отвезли на кладбище — на телеге без боковин, как возят снопы; на веревках опустили гроб в могилу, с трудом выдолбленную в твердой, как кость, земле… Йордана, несколько лет жившая в смирении, завыла страшным голосом. Она не давала закапывать мужа, застывшими пальцами впилась в носки его сапог. Ее оттащили и увели в часовню. А сын смотрел враждебно и на мертвеца, и на крест, который нес какой-то насморочный старик в сивых шароварах.

Мать и сын вернулись в опустевший дом. Собака, лошади, овцы, коровы и куры, свыкшиеся с Михо, который их чистил, кормил и поил, почуяли, что жизнь в доме перевернулась вверх дном, и несколько недель над двором стоял несмолкающий вой. По ночам собака зловеще выла на круглую зимнюю луну. Кошка с мрачными всхлипываниями царапалась с улицы в дверь, лошади с жалобным фырканьем ржали.

— Скотина гневается. Не видать тебе добра на белом свете за то, что не принял крест отца своего, — заявила сыну Йордана однажды утром с непримиримым спокойствием, без тени печали или гнева, как неумолимый приговор.

В конце марта, слякотным утром, Никола Керанов увидел на площади, перед лавкой, расседланный эскадрон, вахмистра, два десятка солдат в расстегнутых куртках и торбами в руках, огромного сивого коня, впряженного в длинную платформу на автомобильных шинах, незнакомцев, которые разговаривали с двумя молодыми жандармами и подпоручиком Бутураном. Сухой свет струился со Светиилийских холмов и растекался по площади, сверкал на знаках отличия солдат и жандармов, на полсотне ящиков с лимонадными бутылками, паре молотков и кучках гвоздей и подков на платформе. Молодые, отъевшиеся жандармы в высоких тесных сапогах с молодеческой зоркостью проверяли у трех незнакомцев документы. Голоса мягко падали в слякотный снег.

— Эй, стража, пустите людей! Не задерживайте кузнеца! — крикнул вахмистр, скрипнув обшитыми кожей галифе.

— Потерпи, Борис! — отозвался Бутуран и пошевелился неуклюжим телом в линялой квадратной шинели. — Нынче приказы строгие.

— Эти люди наши, — произнес вахмистр. — Вы от Сталинграда вовсе ума решились.

Трое незнакомцев с уверенной небрежностью протягивали жандармам личные удостоверения и специальное разрешение на право передвижения по югу. Один, лет пятидесяти, в клетчатом полушубке прасола, синих брюках, с приглаженными волосами, смотрел начальником; от него веяло такой безумной дерзостью, что любой без труда решился бы пойти за ним в огонь и в воду. Второй, в суконных штанах и с узловатыми пальцами, всем своим молодым лицом излучал нежелание причинять боль. Третий, парнишка лет пятнадцати, державший под уздцы серого коня, был похож на тростинку, пропущенную через трепальню. Глаза его бодро смотрели в мартовское утро. Никола Керанов сразу понял, что это старый Отчев, Петр Налбантов, а паренек — Илия Булкин. Но он не спешил заявлять о себе, прежде чем услышит пароль. Булкин, уставившись на Керанова, принялся дергать коня. Конь разыгрался, старый Отчев начал ругаться и не перестал, пока Керанов не заткнул уши руками.

— Больно ты нежен, милок, — проговорил Отчев, с нарочитым подобострастием глядя вослед уходящим жандармам. — Иди к нам в компанию, нам еще один человек нужен.

Старый Отчев, устремив насмешливый взгляд на эскадрон (Налбантов отошел к коням с инструментом, подковами и гвоздями), шепнул пароль и добавил, что Михо Кехайова убили двое молодых жандармов. Булкин повертелся около платформы, надел кожаный фартук и принялся носить ящики с лимонадом в лавку.

— По чьему приказу? — спросил Керанов.

— У нас разрешение… — процедил старый Отчев. — От кмета. А ослы в селе есть?

— Ослы? А что же Асаров, Перо и Марчев?

— Ничего не доказано. Неизвестно. Вот привезли вам лимонад, вы его и в поле носите чабанам, пастухам. Не только тому пить, кто в мягких постелях вылеживается.

— В низовых селах побываете? Там тоже нужны и лимонад, и подковы. Да и ослы найдутся.

— Нет. Наш маршрут — от Миховского леса досюда. Десять дней добирались до вашего села. Дорожку сугробы проложили. Посмотрим, как нам повезет здесь.

— Я готов, — сказал Керанов.

— С едой плохо. Люди вон уже столько времени едят одно просо.

— Еду обеспечим, — сказал Керанов.

— Надо поглядеть на человека.

— Подождем, он подойдет.

Они прислонились к платформе и закурили. В белом свете мартовского дня звонко раздавались удары молотка Петра Налбантова. Старый Отчев зашептал о том, как в прошлом году на фоминой неделе их задержали в полицейском участке в Нова-Загоре и как, ожидая допроса, в предварилке, он развязал узелок: краюшка хлеба, одиннадцать крашеных яиц. Решили хорошенько перекусить и подремать, тогда смело можно с полицейскими хитростью помериться. Все трое были готовы к аресту, заранее запаслись документами: Отчев превратился в закупщика ослов для войск генерала Роммеля в Африке, Налбантов — в кузнеца при армейских лошадях, а Булкин — в рабочего фабрики из Ямбола, поставщика лимонада и ситро. Стоило полиции увидеть документы, как она тотчас отпустила лояльных граждан на все четыре стороны. Когда ятак из Гердела Маджарин попал в село Кономладе, он нашел там подпольную группу, которая организовывала канал связи Миховские леса — село Яница, район Млечный путь.

Приток бойцов в отряд из низовых сел юга был столь ощутим, что появилась настоятельная необходимость переброски людей сквозь густые кордоны «прикрывающего фронта» в Стара-Планину и Средна-Гору. Пока Эмил через Керанова не переправил Маджарина в Михов район, партизанские группы, уходившие на север без пароля и проводников, напарывались на засады, и до Миховских лесов живыми добралось меньше половины. Теперь же парни, живые и невредимые, уходили по каналу в горы. На равнине действовали небольшие постоянные единицы, гибко маневрируя в расположении генерала Карова, командующего «прикрывающим фронтом», который закрывал путь к турецкой границе. За день-два до того, как очередная группа под покровом ночи должна была отправиться в Балканы, Отчев, Налбантов и Булкин на своей платформе отправлялись в путь по маршруту канала. Они походили на саперов: подбадривали испуганных связных, меняли явки и пароли. На неделе Налбантов ездил в Ямбол, запасался подковами, гвоздями, совал в платформу сотню экземпляров подпольной газеты «Народен другар»… Булкин рядом с тремя ящиками ситро и лимонада ставил ящик бутылок с бензином. Парня сжигало безграничное сочувствие к каждому попавшему в беду человеку и всему миру, сочувствие, рожденное гибелью отца, матери и двух сестер — все они умерли в дождливую ночь, отравившись полбой из позеленевшей нелуженой миски. После этого парня часто можно было увидеть там, где люди попадали в беду. Сначала его принимали за злоумышленника, и ему влетало. Только потом люди догадывались, что он явился не вредить, а спасать. Ему советовали — держись подальше от людского несчастья, но Булкин, вместо того чтобы очерстветь душой, рвался туда, где было худо. Его сердце было до краев полно доброты, которая в ту горькую ночь не смогла спасти домашних, ползавших по лужам двора с жалким мычанием от боли в обожженных кишках. Старый же Отчев после ожесточенной перестрелки со «сговористами» на новозагорском вокзале двадцать лет назад вечно шел туда, где были неурядицы, и разжигал людей до тех пор, пока они не бросятся в драку. Налбантов, умелый кузнец, знал по опыту: ежели страдает кузнец или скотина, самое разумное такому кузнецу — бросить работу, толку-то все равно не будет: если дело или мир живет болью, то рано или поздно умрет.

С тех пор как платформа, запряженная огромным серым конем, стала колесить по югу среди зова сигнальных труб и топота солдатских сапог, то тут, то там начали гореть склады с боеприпасами, одеждой, продовольствием. Но карательных акций было куда меньше, чем вылазок в горные районы против партизан. Здесь же, к удивлению властей, опечатавших все радиоприемники, среди народа, будто малярийная лихорадка, стал распространяться дух разложения. Даже дети и глухие бабки знали, что немцы разбиты под Сталинградом, что какой-то там фельдмаршал Паулюс вместе со всем войском попал в плен. Глухонемой Таралинго, сбежавший в Сакар-Планину, вернулся в село. Сивый Йорги из Ерусалимского, прожив год в землянке, вырытой среди двора, перебрался в дом к жене и детям. А Куцое Трепло, что шатался на тележке по югу и выспрашивал, кто есть Гитлер — генерал или простой солдат, присмирел и открыл красильню, обзаведясь тридцатилитровым котлом, сотней кубометров дров и двумя сотнями пакетов краски.

Властям и во сне не снилось, что за всем этим стоит шестой отряд. Партизанское движение на юге было самым удивительным партизанским движением в мире. Подпольщики становились то чабанами, то колядниками, то ряжеными («кукерами»), то батраками. Так незаметно и неощутимо сеялись семена восстания.

Налбантов подковал эскадронных коней и вернулся к платформе с неостывшими молотками, Булкин, поставив значки на бутылки с бензином, уже перетаскал ящики в склад кооперации, как вдруг на площади появился высокий сельчанин в тесных шароварах и пестром картузе. Он ступал твердо и прямо под высоким мартовским солнцем. На лице его лежал такой непроглядный мрак, будто он шел убивать.

— Он? — спросил Отчев, и глаза его повеселели от удовольствия.

— Да, — ответил Керанов.

— Бросил поститься, — сказал Отчев.

— А ты откуда знаешь?

— Парень, я и про «желтую лихорадку» знаю, и про то, что сейчас ты уверен: плечи у тебя выпрямились!

— «Желтая лихорадка» кончилась, — отозвался Керанов. — А Маджурин после постов впадает в буйство. Может натворить бед.

— На что они мне, кроткие? — сказал старый Отчев.

На площади замельтешили сельчане, они волокли за потрепанные недоуздки тощих ослов, остриженных чабанскими ножницами. Можно было подумать, что и люди, и животные неподвижны, если бы на копытах ослов не сверкали весенние лучики, если бы в свежем воздухе не поползли кислые запахи хлева и соломенной прели.

— Подходи, народ, приехал закупщик генерала Роммеля! — запел старый Отчев, отряхивая пальцами клетчатый полушубок.

Загрузка...