VIII

«Когда человеку не хватает ума и души, он хватается за палку».

Минчо Икономов, октябрь 1971 г.

Кортен

«Вот поднимусь на Зеленый холм, увижу голый черный пар за рядами деревьев. Мне станет горько, и придет отрезвление».

Так думал инженер Никола Керанов, шагая по белой росе к холму. Уже месяца два он боролся с восторгом в душе; приказал расширить междурядья в садах, отказался выполнить распоряжение окружного управления водного хозяйства — об отводе реки Бандерицы в канал через долину. Он знал, что тогда ни один персик не даст завязи. Двое представителей водного хозяйства засмеялись: персик любит жару, стоит воде потечь по бетонным рукавам, он взойдет как на дрожжах. Река не будет уходить в почву, пласты земли прогреются и родят плоды величиной с тыкву. Представители заблуждались: персик любит солнце, это верно, но почву ему подавай прохладную и влажную. Глупость можно терпеть до тех пор, пока она не выльется в приказ, в таких случаях невежество становится бедствием и в целях самозащиты склонно лить кровь. Он ждал нагоняя, а получил благодарность окружного комитета партии. Восторг снова запел в его груди. Тогда, в холодный мартовский день, Николе Керанову пришла мысль о мягких постелях. Он разработал проект облегчения. Вызвал Андона Кехайова и, слоено они никогда не враждовали, попросил его следить за злобой дня. Нет ли признаков «желтой лихорадки»? Проект он послал в окружной комитет.

Керанов поднялся на холм и замер, весь в зеленых отблесках побегов. Бандерица возвращалась в свои старые теплые заводи. В люцерне за рекой звенели птицы.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал Керанов, забыв, что опьянение может его погубить.

Пятьсот гектаров земли уже кормили засаженные площади. Весь сад — полторы тысячи гектаров — жаждал плодоношения. «Первый шаг сделан, остается сделать еще пять в теплые и благодатные сезоны близких двух-трех лет. Надо придумать имя новому участку, — подумал Керанов, — а потом, когда засадим весь сад, — и второму, третьему, четвертому, пятому». Он спустился в долину и сам не заметил, как пробродил по ней до наступления апрельского вечера: наносил на карту то будущие бетонные порожки, где уровень воды спадал, то малые насосные станции — там, где почва была выше русла. К закату он дошел до скал Ерусалимского склона. Долина лежала, украшенная коричневатой рябью, оставленной тихими весенними дождями.

— Долина будет жить, — сказал себе Керанов.

Он начал подниматься по крутому склону, глядя на тень хребта, старался заглянуть в будущее. Бед он там не видел, только легкое беспокойство оттого, что еще не одобрен проект облегчения. «Хорошо, что есть хоть одна тревога», — подумал Керанов, выходя на перевал. На камне сидела Милка, вытянув вперед ноги, и по-девичьи мечтательно наслаждалась свежестью расцвеченного зарей уходящего апрельского дня. «Она была с Андоном Кехайовым», — ожег Керанова страх за ее судьбу. Пусть он сам назначил Андона браковщиком (тогда, несколько лет назад, другой работы в хозяйстве для зоотехника не было), он не мог забыть оскорбления, нанесенного ему Андоном. Он все ждал, что в его груди возродится трепет, охвативший его у герделских скирд, когда беспомощный ребенок уснул у него на руках. Тогда он, хотя был старше мальчишки всего на семь лет, поклялся быть ему вместо отца. Теперь же, когда он думал о том, что Андон Кехайов может вновь отплатить черной неблагодарностью, душа его молчала. Керанов поручил Андону собирать сведения о злобе дня, которую потом при помощи проекта облегчения можно будет задушить; он хотел простить Андона, но сам еще не был уверен, что готов к этому. Некогда он заверил Эмила, что, если тот погибнет, его дочь не будет сиротой. Сейчас он спрашивал себя: найдет ли она в Андоне Кехайове друга? Может быть, ее любовь вылечит его истерзанную душу? А если она не выдержит? Девушка, услышав шум внизу, внезапно обернулась и увидела, что Керанов карабкается по расщелине с песчаными осыпями. Она бросилась к нему, схватила его за руку, и они вдвоем, шаг в шаг, удар в удар сердца, вылезли на скалу. Керанов, расправив плечи, вытянулся в струнку, достал мятый платок и отер лоб. Он начал было говорить про сад, но понял, что она не слушает, утопает в своих девичьих мечтах. Тогда он внезапно спросил, знает ли она, почему левая ладонь у Кехайова — с вмятиной? Она глянула на него со скрытой боязнью.

После похорон Йордана прибрала дом и осушила слезы, а через две недели нашла себе второго мужа: Лукана из Тополки, прозванного Хромым Треплом. Андон, десятилетний мальчишка, плохо спал ночами, ему снились удары плетей и уханье снежных лавин. По утрам он просыпался с красными пятнами на шее, в них пылали отметины его ногтей. Керанов взялся исцелить его.

Как-то зимней ночью он разбудил Андона стуком в окно. Паренек, предупрежденный заранее, оделся и вышел в темноту, мокрую и белую: валили крупные, теплые хлопья снега. Керанов был в белых обмотках и белом ямурлуке с капюшоном. С одного бока ямурлук топорщился жесткой складкой, только зоркий глаз мог приметить, что под ним спрятан обрез. На сельской площади мальчишка, одетый в черное пальто и черные сапоги, подлез под ямурлук и прижался к Керанову рядом с обрезом. Они пошли дальше сквозь белые рои черной ночи. Казалось, будто вдоль слепых дворов двигалась фигура, сопровождаемая хриплым собачьим лаем. На околице за пустой дорогой бодрствовали под навесом, крытым жестью, два молодых жандарма, приговоренные к смерти именем народа. Они ели сало с ломтями хлеба, которые подсушивали на раскаленной печке, и говорили о своем везении, не подозревая, что сквозь ночь к ним приближается смерть. Смерть затаилась под белым ямурлуком, в белых обмотках среди белого снега, и только черные сапоги мальчика говорили о том, что возмездие близко, что оно неудержимо приближается к навесу. Но прежде чем Керанов с Андоном миновали крайние дома, случилось странное: две черные полоски застыли в снегу и в тот же миг засеменили обратно к селу.

Мальчишка начал всхлипывать под ямурлуком. Керанов две недели учил его стрелять в глубоких долинах, в тумане, полном галдежа невидимых уток, и парень догадывался, что это неспроста, что его учат стрелять по врагам. Керанов намеревался захватить жандармов врасплох, чтобы мальчик мог беспрепятственно убить их. Но у самой околицы ему вдруг пришло в голову, что парень видел убийц всего раз и не запомнил их лиц, что он не подозревает о великой вражде, существующей в мире, и после событий этой ночи, охваченный жаждой мести, начнет без разбору уничтожать все живое.

После Девятого народ понял, что Михаил Кехайов помогал хорошим людям. Андон же, который только что кончил местную школу, начал позорить с имя отца. Он вытянулся, исхудал, взгляд у него был пристальный, как у куницы. Суровое, рано возмужавшее лицо часто обливалось потом. В складках прямого носа залегла ярость. Он истязал себя голодом, ходил в рванье, спал в амбаре на деревянном топчане. Садясь есть, плевал в тарелку Куцого Трепла и пускал ему за ворот собачьих блох. Терроризировал село — масляной краской рисовал свастику наворотах приспешников старой власти. Если бы в селе не чтили память отца, Андона выжили бы из Яницы. Сельчане пожаловались властям в Нова-Загору. Керанов и Маджурин получили запрос: «Почему не принимаете строгих мер? Гражданин Андон Кехайов настраивает народ против народной власти!» Керанов отвечал, что гражданин этот — еще мальчишка, делает зло, не ведая, что творит. В околии разгневались: «Керанов, да у тебя, видать, совесть уснула. Одумайся, кого ты защищаешь?! Тебе известно, что такие действия нас угробят?» Никола Керанов продолжал отстаивать паренька: мол, когда-то он был жестоко избит возле герделских скирд, тогда он был ребенком, не понимал, за что его бьют. Как при всякой боли, не находящей опоры во вражде или гордости, в уме или сердце, жестокость резанула прямо по живому, породила озлобление. Но он уверен, что паренек сам разберется во всем.

Скоро Андона проводили в гимназию, и четыре года в Янице о нем не было ни слуху ни духу. Только Керанов время от времени справлялся о нем, узнавал, что учится старательно, в каникулы ездит с бригадами на уборку урожая и живет в лесных школах.

С тех пор как Никола Керанов и Христо Маджурин узлом связали свои судьбы в лужах керосина за винным погребом «Аспермара», они стали неразлучны. Оба выжили в пороховые дни, но смерть товарищей будоражила, не давала покоя. В послевоенные годы, полные вражды и жажды добра, Маджурин заправлял общиной — он был кметом, а Керанов вел за собой сельских коммунистов. Как вешние воды, пробежали события, и перед селом забрезжили дни созревания плодов. По югу появлялись первые кооперативные хозяйства. Керанов, Маджурин и другие сельские коммунисты по ночам, до третьих петухов, засиживались в совете, прикидывали, какое хозяйство создать в Янице — колхоз или кооператив, сидели, озаряемые светом калильной лампы, пока не перегорала сетка и на пол не начинали сыпаться насекомые, залетевшие на яркий свет.

Весной до совета дошла весть, что Петр Налбантов, старый Отчев и Илия Булкин создали коллективное хозяйство в селе Кономладе, Михов район. Маджурин и Керанов собрались было ехать в Кономладе, но летом Налбантов, Отчев и Булкин сами явились в Яницу. Маджурин и Керанов сидели в совете, когда сквозь теплый, как перестоявшийся чай, воздух и ленивое жужжание мух в раскаленные окна плеснуло бодрым голосом:

— Подходи, народ, закупщик генерала Роммеля приехал! Эй, Маджур, ты все такой же пасмурный? А ты, Керанов, все так же плечи к земле гнешь?

Кмет и партсекретарь вышли на улицу и увидели под вербой в садике старого Отчева, Налбантова и Булкина. Урчал «газик», вспарывая застоявшийся воздух. Керанов сбегал через площадь в пивную и вернулся с бутылкой анисовки и кучкой крупно нарезанных помидоров на газете. Они уселись в тень под вербой. Гости заглянули в Яницу по дороге в район Искидяр — они ехали закупать кунжут на семена. Старый Отчев в летних солдатских галифе и куртке от спецовки первым пригубил бутылку. Белая с кристалликами жидкость закипела в глотках вперемешку с теплым помидорным соком. Отчев, пополневший, с гладким лицом и лохматыми бровями, казалось, заражает озорством даже Булкина. Налбантов начал рассказывать, как сколачивали основы нового хозяйства в Кономладе. Сто двадцать малоземельных сельчан подняли знамя кооперативного хозяйствования и ждут, когда остальных доймет и они присоединятся к ним.

— Как так — «доймет»? Вы что, силком их гоните? — спросил Маджурин.

— Болтаешь, Христо, — отозвался Налбантов. — Их жизнь в дугу гнет, а избавление — у нас. Мы за то, чтобы обходилось без боли, кому это надо, чтобы болело, собаке под хвост такую жизнь.

Каждый вечер основатели кооператива в Кономладе собирались на площади, где на трехногом стуле за столом видел Налбантов. Общим голосованием принимали «новобранцев». Раз отказали троим, и те заплакали…

— Петр, подскажи-ка товарищам, что не всегда помогает убеждение. Иной раз и через задние ворота полезно ума вогнать, — подал голос Отчев.

Петр Налбантов опустил глаза, и непонятно было, что его смущает: анисовка или старый Отчев.

…Собрали инвентарь, скотину, семена, Булкин все записывал на оберточной бумаге, мухи так засидели цифры, что к концу года он подводил баланс по памяти… Булкин, бледный, кивнул головой, в двадцать лет уже тронутой седым волосом. Когда где-либо в округе случались затруднения, Отчев умел подобрать ключик к каждому замку. В одном горном селе народ уперся, как ишак на мосту. Позвали Отчева. Тот сразу учуял невежество. Повел народ на мельницу, а до того тайно отправил учителя отвести воду в сухое русло за холмом. Народ собрался у большого колеса, и приезжий сказал, что сейчас остановит воду. Он три раза свистнул по-гайдуцки, учитель, невидимый за горбом холма, опустил деревянный щит, вода иссякла, и жернова перестали вертеться. Толпа поклонилась Отчеву. А в Кономладе, где народ не верит всяким небылицам, Отчеву приходилось кое-кому по три раза вгонять ум через задние ворота… Голос Налбантова заглох в вербовой листве. А дальше в августовский полдень шумно ворвался рассказ о трех великих днях Отчева. Пришло время засевать общие нивы, один укрыл семена, а старик — он ведь зубы съел на конспирации — тут же нашел зерно в яме, стукнул сельчанина пару раз по горбу дубинкой, покидал мешки на телегу и повел волов. Хозяина же заставил сесть на передок телеги, и так они вдвоем проехали через все село до кооперативного тока. А другой человек — они с братом спрягали волов в одну пару — выпряг своего вола и отвел домой, в хлев. Отчев вытянул нарушителя пару раз прутом, а оба они с песнями погнали вола на хозяйственный двор. В жатву же один отправился на свою старую ниву и давай орудовать серпом. Явился Отчев и палкой прогнал его оттуда, а потом, завесив глаза бровями, угостил его куревом. Тот расхрабрился и опять вернулся с серпом на свою полоску, а Отчев опять его выгнал, так они и промаялись полдня: то ругались, то мирились, пока жнец не сдался и не начал работать на «чужом» поле. Людей донимали невзгоды нынешнего дня, но они были не так страшны, как невзгоды завтрашние, еще неведомые. Потому-то перемены всегда пугают человека, и нужна смелость, чтобы одолеть страх…

Налбантов умолк. Поднялся легкий ветерок. Отчев сдвинул буйные брови, они жалостливо дрогнули. Булкин, сморщившись, в ожидании избавления поглядывал на «газик». На его долю в Миховом районе доставалось больше всего ругани. В доме его вечно толклись неудачники, он не гнал их, и в награду то остальные жители, то сами пострадавшие клеветали на него, на жену и детей. Старый Отчев советовал ему не копаться в помоях. Булкин соглашался, но был жалостлив и ничего не мог с собой поделать. Стоило ему с безразличием пройти мимо чужого несчастья, как мир становился ему противен, и он предпочитал клевету утрате веры.

— Нет чужого несчастья на земле, — говорил он Отчеву. — Раз несчастье нам чужое, то и счастье нашим не будет.

Через две недели после отъезда Налбантова, Отчева и Булкина на лице у Маджурина забрезжил смех, как летнее утро над лесом.

— Есть ли в Янице такие, кого доняло? — спросил Никола Керанов, понимая, что подражает Петру Налбантову.

— Есть! — ответил Маджурин.

Комиссия во главе с Керановым и Маджурином пошла по домам. Меньше чем за пятнадцать дней сотня малоземельных сельчан, три десятка вдов и десяток зажиточных стариков с большими наделами, что давно плакали по твердой мужской руке, объединились. Эти люди поняли, что общее хозяйство избавит их от разорения. Они собрались в клубе-читальне и выбрали Николу Керанова председателем кооператива. В тот же день вышли в поле под знойным августовским солнцем и нарезали первый участок. Потом в ожидании первой борозды, которую Христо Маджурин должен был провести на «диринге», конфискованном у компании Асарова, Перо и Марчева, стаскивали инвентарь на хозяйственный двор, вели скотину, несли семена в общий закром. Маджурину не сиделось ни в совете, ни дома, до самых косых сентябрьских дождей, открывших пахотный сезон, он отлаживал «диринг».

Ночные тени стекли в низины и оголили склон над Бандерицей. Над землей потягивалось сентябрьское утро, нетвердо лежащее на тумане окрестных долов. Склоном владели заможние сельчане. Коллективное хозяйство, сколоченное вчера, взяло эти нивы и дало хозяевам другие наделы, разбросанные по сельским угодьям. Кооперативу нужна была плодородная земля, чтоб пустить крепкие корни, не споткнуться о бесплодие. Дед Радулов, который был все таким же хлебосолом, отослал сына Ивайло шестнадцати лет, в Новозагорскую школу трактористов и с охотой записался в кооператив. Чаще всего сиживали за гостеприимным столом старика те, кто, как и он, вступили в кооператив, и он не мог обойтись без них. Испуганно вспорхнула тишина на склоне. Пестрая толпа выползла на гребень холма. Впереди бодро покачивался, урча, трактор Христо Маджурина. За рулем сидел Ивайло, одетый в стеганку — одежку, которой в дальнейшем суждено десятки лет мелькать на болгарских полях. В толпе шли председатель совета Маджурин в пестром картузе, улыбающийся; Никола Керанов в брюках-гольф и брезентовой куртке; дед Радулов в суконных штанах и белой рубахе, высоко подпоясанный алым кушаком; старичок Оклов в шляпе и костюме из английского материала в полоску. Он прихватил с собой и скрипку. Крупный жеребец, венгерский тяжеловоз, тянул солдатскую походную кухню. Дед Радулов зарезал три десятка овец, и никогда еще его гостеприимство не было таким щедрым, как в этот день — день проведения первой борозды.

На вершине холма толпа окружила трактор, стоявший с опущенными лемехами. Никола Керанов дважды выстрелил в воздух из пистолета. Машина загремела, запыхтела выхлопной трубой, вгрызлась в землю. Люди пошли за трактором. Когда поравнялись с дубовой рощицей, из тени вышло душ сто баб с хлебом-солью на белых полотенцах. Впереди шагали поп Никодим в епитрахили с кадилом, Асаров, Перо и Марчев в штанах, окантованных яркими шнурами, и каракулевых папахах с перламутровыми пуговками. Бабы, вырядившиеся не то как на свадьбу, не то как на похороны или поминание усопших, расстелили на меже полотенца с хлебом-солью. Опустились тут руки у паренька Ивайло, и мотор захлебнулся. Старичок Оклов только было собрался проиграть «Если спросят, где впервые я зари увидел свет», чтобы разрушить заслон из человеческой вражды, как дед Радулов выкрикнул:

— Ивайло, посмеешь ли преступить хлеб?

Двигатель умолк. Толпа замерла на меже. Маджурин и Керанов начали уговаривать баб разойтись по домам. Священник замахал кадилом, запахло ладаном, как на кладбище.

— Отче, — сказал Маджурин, — не вставай поперек дороги, не мешай народу! А то как бы колокол твой не оглох.

— Маджур, — сказали Асаров, Перо и Марчев, — это вам надобно опомниться, вы пошли против всего родного, болгарского.

— Тоже нашлись болгары! — подал голос дед Радулов.

— Мироеды!

— Эй, Радул, — сказали те, — уж тебе-то не след быть заодно с голытьбой! Ты-то ведь хозяин!

— Мое хозяйство нажито по́том, не кровью, — отвечал дед Радулов. — Мало вас народный суд пощипал. Бога благодарите, что народ милостив.

Маджурин понял, что если народ отступит перед магической силой хлеба, то хозяйству будет трудно встать на ноги. Он с горечью посмотрел на нарядную толпу, на полотенца. «Правы ли мы? Сумеем ли, если и хлеб — против нас, — Маджурин закрыл глаза. — Боже, — подумал он, — преступлю, и лучше мне пропасть, чем им умереть во вражде. Эх, мать честная, лучше грешные, да живые!» С клубком мертвых слез в горле он столкнул Ивайло с сиденья и полным ходом повел машину вперед. Минуту спустя сквозь ослепление до него долетели голоса, слившиеся в единый крик:

— О-о-о, по хлебу-у-у-у! — и уже потом он услышал хруст тарелок в зубах машины. А еще позже, прорвав заслон, Маджурин свалился на землю в ужасной тишине.

— Проклянут меня, — сказал он себе. Рот его был полон земли.

Он лежал лицом вниз, готовый к тому, что его оплюют из-за новой пасхи.

— Почему не начинают? — сказал он земле, влажной от его слюны, испуганный навалившейся на него тишиной. — Хоть бы не прокляли меня свадьбой, рождением и погребением.

Ухо уловило в зловещем молчании слова деда Радулова.

— Народ, поклонись ему! Он посягнул на хлеб ради хлеба!

Слова старика упали в толпу, как капли керосина в огонь, и во внезапно грянувшей мелодии «Если спросят, где впервые…» вспыхнули яркие огни свадеб, колядок, пасхальных праздников, похорон и поминок. Несколько пар добрых рук подхватили Маджурина под мышки и поставили на ноги.

— Встань, Маджур, народ тебе не откажет ни в жизни, ни в смерти.

Он онемел, стоя над стертыми межами под кротким сентябрьским небом. Священник, Асаров, Перо и Марчев удалялись сиротливо. «Не только я, не только мы, — любой на земле, даже малая мушка сразила бы их, — подумал Маджурин. — Будь они даже великаны, гиганты, и могучие, и богатые, все равно им конец, потому что они — за вражду в мире». Ему захотелось плакать, он отвернулся — спасибо, жена выручила:

— Христо, не реви! Слезы твои злы, родят ненависть!

Как старый Отчев с ожесточением цементировал в Кономладе основы хозяйства, так и Маджурин своей отвагой укрепил веру сельчан в кооператив. «Раз новый мир еще только начинает бродить, а уже прошел через муки, как при рождении человека, значит, дело верное», — читаем мы в хронике старичка Оклова.

Весь сентябрь после дня первой борозды смелость Маджурина вливала животворящую силу в потоки зерна, струящегося в цилиндрах триеров, в шепот земли, раскрывшейся навстречу косым лучам ранней осени. Никола Керанов и Маджурин сновали верхами между триерами и склоном над долиной Бандерицы. Однажды утром в пологом осеннем свете к ним подошел Андон Кехайов в выгоревшей гимназической куртке, стоптанных башмаках и с таким страдальческим лицом, будто его ждало сожжение на костре.

— Озлоблен парень, — сказал Маджурин Керанову. — Пошлем учиться в институт, успокоится.

Они не видели его четыре года. Он стоял перед их лошадьми — возмужалый, с испитым лицом отшельника. Под курткой выпирали кости, как остов полуразрушенного или недостроенного дома.

— Доброе утро, — поздоровался он.

— Ну как, Андончо, кончил учебу? — спросил Керанов.

— Да, бате Никола.

— Ты, Андон, кажешься мне колючим, — сказал Маджурин. — В эти четыре года были оппозиционеры. Как, не убавилось у тебя желчи?

— Не получается, дядя Христо.

— Запоздал ты с ней, парень!

— Еще неизвестно, — ответил Андон.

Маджурин с седла нагнулся к Керанову и шепнул, что парень — одна горечь. Если не подсластит душу, завтра этой горечью будет травить мир. Он, Маджурин, носил пистолет Михо Кехайова.

— Возьми оружие отца, — сказал он и сунул Андону в руки «вальтер» в жесткой кобуре. — Наскакивай только на гадов, которые нас назад, к черной доле тянут. Понял?

— Не совсем.

— Еще поймешь. Давай с нами.

Он пошел между двух коней, угрожающе сжимая «вальтер» в кармане гимназической куртки. Они вступили в долину Бандерицы в лучах уже поднявшегося сентябрьского солнца. Долина дремала в коротеньких тенях хилых кустов. Поднявшись на склон, Маджурин и Керанов спешились и пошли бродить по вспаханным нивам. Черная земля блестела в ленивом свете осени. Все трое увидели, что на месте бывших межей насыпаны белые полоски песка. Обескураженные, они присели в дубовой рощице, в тлеющем костре осенней листвы. Видно, людям новый мир кажется непрочным, — вот и метят они свое старые нивы на случай, если он вдруг рассыплется.

— Найдем брод без боли — и о песке забудут, — сказал Маджурин.

— Без боли не получится, — морщась, словно ему тащили зуб, отозвался Керанов. — Не на ярмарку идем.

— Согласен, Кольо, — сказал Маджурин. — Но сегодняшняя му́ка не должна быть горше вчерашней.

— Слов нет, нас веками мучили да убивали.

— Не о том надо думать, — возразил Маджурин.

Их усталые голоса вызвали у Андона презрение. «Дурачье, у них власть, а они все примеряют да прикидывают, — подумал парень. — Еще час-другой, и вовсе лапки кверху поднимут». Андон в гневе просился на поле и стал яростно разбрасывать ногами предательские полоски песка. Маджурин прикрыл ладонями улыбку, словно боялся, что смех его растворится в воздухе. Никола Керанов, расправив плечи, побежал на ниву и схватил Андона за ворот куртки:

— Что толку, паршивец? Мы давно наплевали на межи. Пусть и народ на них рукой махнет. По своей воле. Тогда с нашей земли исчезнет бесплодный песок. Убирайся, черт бы тебя побрал!

Маджурин и Керанов решили, что парень больше не придет. Но ошиблись. На следующий день они увидели в окно совета, как он шагает через площадь. В начищенных сапогах, в галифе, пиджаке полувоенного покроя, потный, он ворвался в канцелярию и предстал перед их изумленными взорами.

— Куда вы смотрите? Куда? — спросил с укором в голосе юный муж. — Эти сволочи еще песку натрясли. А вы здесь в теньке посиживаете.

— Придержи язык! — осадил его Маджурин. — Ты в сельсовете находишься и должен вести себя прилично. Если надо, я могу погромче тебя орать.

Андон сел, положив нога на ногу. В складках возле носа залегло фанатичное упорство, бродившее на дрожжах чувство превосходства. Керанов и Маджурин расстроились, даже отчаялись, как отчаиваются многие, столкнувшись с ограниченностью, им вдруг показалось, что жизнь с такой опорой не имеет живых корней. Но они были не из тех, кого легко смутить.

— С кем имеем честь беседовать? — спросил Маджурин.

— Еще и дурака валяете! — выкрикнул Андон.

— Тебя кто прислал в село?

— Мой отец умер без полномочий.

— Он был уполномочен партией.

— Нечего рассусоливать. В трехдневный срок все село вступит в кооператив. Не то песок заглушит все живое. И попрошу мне не мешать!

Из-под полы пиджака хищно блеснул ствол «вальтера», сунутого в легкую кобуру. В глазах Андона играл холодный блеск, острые скулы были влажны от пота. Керанов и Маджурин, обеспокоенные тем, что Андону несдобровать, решили умерить его безрассудство: иди, мол, домой, успокойся, готовься в институт! Андон ничего не сказал в ответ на их увещевания, вышел тяжелым, угрожающим шагом и исчез за проемом открытой двери.

Скоро по селу пополз слух, что Андон по ночам врывается в дома сельчан побогаче. Проснувшись, люди различали его фигуру при свете керосиновой лампы в таинственных тенях закопченных стекол. Он ждал, что его застрелят, но они выталкивали непрошеного гостя на улицу и запирали двери на задвижки. Никто не знал, где он прячется днем.

Однажды утром в конце сентября он появился на площади в мятой гимназической куртке. Левая ладонь была залита кровью. Керанов и Маджурин встретили его на крыльце совета. Раненая рука в полутьме рассвета темно алела, как кусок раскаленного железа, сунутый в воду.

— Гады, — простонал он и смиренно оперся здоровой рукой о плечо Керанова.

Керанов начал перевязывать рану носовым платком. Маджурин пошел вызывать следователя из Нова-Загоры. Остановив кровь, Керанов повел парня через площадь к амбулатории. Андон шел, волоча ноги, и слабым, но удовлетворенным голосом человека, выполнившего свой долг, рассказывал, что вчера ночью какой-то гад — в темноте не узнаешь, кто — бросился на него с заряженным пистолетом и выстрелил в упор. Он не понял, куда именно стрелял враг — в голову или в грудь. «Я, — добавил Андон, — упал, а когда пришел в себя минут через десять, то увидел, что лежу на улице у ворот отцовского дома с простреленной ладонью». В амбулатории рану промыли и перевязали, пули в ране не нашли, потому что она не пробила ладонь, а только скользнула по ней, оставив рваный след.

Керанов вместе с забинтованным Андоном вернулся в совет и тут же посадил в подвал несколько человек, в том числе и Куцое Трепло. Через полчаса на площадь явилась Йордана в сарафане распояской, простоволосая и рухнула в пыль перед советом. С тех пор как они с Треплом поженились, никто не слышал, чтобы Йордана плакала или кляла, баба посмирнела и кротко ходила за скотом, вела дом и хозяйство. Теперь же, уронив неприбранную голову в сивой старческой седине, она запричитала ровным и холодным, как предзимний дождь, голосом:

— Боже-е-е, я ли грешнее всех на белом свете, господи-и-и-и… Одна власть первого мужа взяла, другая — второго-о-о-о… Андо-он, будь ты проклят, чтоб тебе белого дня не видать, лучше б я тебя похоронила тогда, прости меня, господи-и-и-и…

Приехал следователь, Йордану увели домой, арестованных под конвоем доставили в канцелярию. Допросили на скорую руку. Когда пришла очередь Андона, всех попросили выйти в коридор. Минут через двадцать следователь вызвал Керанова и Маджурина. Удобно устроившись за столом, он чистыми бездушными пальцами заполнял какой-то формуляр. Андон, стоя у окна, смотрел на него с гадливым пренебрежением.

— Самострел, подпишите протокол, — сказал следователь и подал Керанову и Маджурину формуляр с рядами оскорбительно красивых и ровных строчек.

Следователь поскрипел ботинками по доскам пола, источающим удушливую вонь мастики. Потом уронил в стоячий воздух с холодным бездушием чиновника:

— Придется задержать. Предъявляю обвинение в провокаторских действиях.

Андон бросил на чиновника беглый взгляд — без мольбы, без страха; потом с безразличием посмотрел в окно, — ему было все равно, поощрят его или накажут. Но тут же нос его побелел, и Керанов понял: быть беде. Он знал, что Андон не провокатор, парень престо хотел ценой своей крови разжечь ненависть в людях.

Арестованных освободили. В тот же день Трепло погрузил пожитки в кабриолет и переехал с женой в село Тополка. Йордана не простилась ни с домом, ни с сыном, Никола Керанов взял Андона к себе. Начал готовить его в Сельскохозяйственную академию. Каждый день Керанов сталкивался все с тем же упорством фанатика, который к тому же не был уверен, что совершил героический поступок. Андон ждал, что сельчане после его выстрела гурьбой повалят в кооператив. Однако они не только не оценили его жертву, но и стали избегать его. Лицо его запылало злым огнем. Керанов подумал, что если парнем овладеет гордыня, то, значит, или героизм его порочен еще в зародыше, или самоотверженность — ничтожна. Он решил остудить парня и как-то ночью, подняв глаза от учебника по зоологии, спросил:

— Ты знаешь, что твой отец на черном рынке спекулировал?

Андон, словно его невзначай стегнули прутом по лицу, сник. В ночной темноте на селе заливались лаем собаки. Керанов было дрогнул, но тут же подумал: «Если мы не можем прямо смотреть в глаза самим себе, значит, мы или еще не доросли до цивилизации, или собираемся проститься с ней. Только дети скрывают свои грехи».

Юный муж, как это бывает в минуты опасности, — к сожалению, редко, — понял, что потеря власти, добра, здоровья имеет весьма скромную цену по сравнению с гибелью личности. Одно только мгновение летней ночи показалось ему таким бесконечным и дорогим — молчание домов, сон сельчан, шепот влажных садов, — что он с криком упал на колени в свете керосиновой лампы:

— Защитите меня!

Никола Керанов в тревоге закрыл окно, чтобы не пугать людей, увидел в неярком свете лампы на полу Андона — жалкого, съежившегося, каким он запомнился ему у герделских скирд. Керанов тихо заговорил:

— Не страдай, парень, отец твой искупил свои грехи. Его могила честна.

Андон весь в слезах выскочил в окно, в темноту, оставив после себя дух сиротского одиночества. Керанов, не на шутку испуганный, что человек, которого он заставил пролить мужские слезы, никогда ему этого не простит, с облегчением перевел дух, когда Андон вернулся в дом с тем стеснительным восторгом, который не требует отплаты. «Вот одна из самых главных наших высот, которой мы, ослепленные будничной суетой, часто не видим. С ней можно все потерять, зато найти себя», — подумал Керанов.

— Бате Никола, я прошу вас и Маджурина: дайте мне десять дней. Я покажу, что достоин своего отца, — сказал Андон.

— Идет, — согласился Керанов.

Рассвело. Никола Керанов и Христо Маджурин оседлали коней и поехали в Михов район.

«Через три дня после отъезда Керанова и Маджурина в Михов район село Яница разбудили крики; они доносились из подвала совета», — отметил в своей хронике старичок Оклов.

А несколько часов спустя глухонемой Таралинго, Куцое Трепло и Сивый Йорги, гонимые «желтой лихорадкой», разбежались по югу. Таралинго на общинном жеребце умчался глубокой долиной по следам бабы Карталки, Отчева, Налбантова и Булкина и исчез за Светиилийскими холмами. Трепло сел в повозку и потащился по каменистому району Искидяр расспрашивать, верно ли, что Александр Македонский — законный сын своего отца Филиппа. Сивый Йорги выкопал во дворе землянку и отправился на поиски арматурного железа для крыши. Пока молва о «желтой лихорадке» достигла до ушей Керанова и Маджурина, прошло три дня.

В подвале общины три человека выли слишком душераздирательно и потому не по-взаправдашнему. Они верещали день и ночь, время от времени умолкая, и тогда из подвала выходил Андон Кехайов в галифе, сапогах и картузе, с плетью в руках и сигаретой во рту. Сельчане, толпившиеся вокруг совета, сунув руки в карманы, хмуро смотрели из-под картузов. Старичок Оклов торчал на балконе совета. Твердая английская шляпа ерзала на его седой голове.

— Андончо, — говорил Оклов, и его прерывистый голос скорбно лился на Кехайова, — когда человек идет в лозы, он виноград из дому не носит!

— Ты, старый, всегда был с народом, благослови!

— Не слушать тебе мою скрипку, не сыграю я тебе «Если спросят, где впервые я зари увидел свет»!

— Почему же, дед? Разве я не справедлив? Эти изверги отцов наших сгубили. Мы призваны отомстить.

— Парень, так о смерти не говорят. Кто хвалит смерть без протеста, тот подлец.

— Медовые у тебя речи, дед. Я ведь протестую.

— Ты не протестант, а мясник, милый.

Докурив сигарету, Андон со смехом уходил в сырой подвал. Сквозь возобновляющееся хлопанье бича — слишком громкое и частое, чтобы быть настоящим, — слышались крики арестованных. Пока длилось истязание, сельчане группками, ведомые рассыльным, поднимались в общину и под усиленное хлопанье бича расписывались, что вступают в кооператив по доброй воле и получив ума через задние ворота.

Утром четвертого дня прискакал Маджурин на запаленном коне. Конь еле передвигал ноги раскоряченной рысью, почти не сгибая колен. Маджурин размахивал поводьями над потной шеей животного. Конь, шумно дыша, вяло стучал копытами по пыли. Перед крыльцом он присел и испустил звучный человеческий вздох. Маджурин спрыгнул на одеревеневшие ноги, встреченный криками и руганью. Люди с отчаянием впивались глазами в его лицо, затененное пестрым картузом. Он бессильно стоял у входа в подвал, откуда были слышны вопли, и сельчанам казалось, что он думает: «Грех я взял на душу, что оставил совет. Не надо было слушать Керанова. Теперь я не имею права входить туда. Я сам себя уволил. Оставил свой пост, и за это придется крепко ответить, как заснувшему на часах солдату или дезертиру». Вопли в подвале как-то преднамеренно оборвались, и на площадь вышел Кехайов с непокрытой головой и закатанными рукавами. От его жестких мокрых волос шел пар, озаренный утренним светом.

— Парень, — сказал Маджурин упавшим голосом, как приговоренный к смерти, — что делаешь?

— Дядя Христо, — с сочувствием отвечал Кехайов, опасливо прислушиваясь к тишине в подвале, откуда доносилось чавканье. — Иди себе домой и надейся на меня. Иди себе, а гады пусть лижут свои кровавые раны, — с мрачным упорством громко, с нажимом сказал он, чтобы слышали сельчане, столпившиеся на балконе совета.

На площадь влетел Никола Керанов; кобыла под ним была моложе маджуринского жеребца и могла бы прискакать в Яницу раньше, если бы седок не мешал ей своим нетерпением.

— Маджур, — закричал Керанов, нагнувшись к конской гриве, в смятении от того, что толпа медленно обступает его, — иди домой! Возьми себя в руки, брат!

Он свалился с кобылы у входа в подвал; стараясь унять дрожь в плечах и в подбородке, с молчаливой горестью осмотрел Андона Кехайова. «Еще минуту, и соберусь с силами», — подумал он и, ощутив, что язык уже слушается его, беззлобно спросил:

— Кто внизу?

Его спокойствие поразило Андона, который понял, что Керанов не отступится, как Маджурин. Андон решил, что презирает Керанова.

— Кто? — повторил вопрос Керанов.

— Эти гады, Асаров, Перо и Марчев.

— Марш домой!

Андон Кехайов загородил ему дорогу с одной мыслью: «Какая разница между мной и Маджурином с Керановым? Я больше их радею за новую жизнь. И потому больше их тороплюсь». Уверовав в свое превосходство, он встал у двери подвала, готовый лечь костьми.

— Они ликвидировали отца, — веско заговорил он. — Пусть теперь поварятся в собственном соку. Пусть и они принесут пользу новому миру.

Чавканье и бульканье жидкости в подвале внезапно прекратилось, и раздались вымученные вопли.

— Гони их отсюда! — сказал Керанов, уловив в голосах притворное страдание.

— Ага, вы их — охранять, мать вашу! — сказал Андон, набычившись, как вол, захваченный ураганом в поле.

— Ма-а-арш! — крикнул Керанов, вытащил пистолет и шагнул к Андону.

Воля молодого в мгновение ока сломалась, увидев, что Керанов идет к нему с пистолетом на взводе, он застонал, что ему не верят — где обещанные десять дней? Потом сами пожалеют, поняв, что не было ни мучений, ни побоев, что он не палач. Керанов, не слушая его лепета, двумя ударами пистолета по затылку свалил его на землю и нырнул в холодный сумрак подвала. Донеслись его торопливые шаги по лестнице, потом они заглохли, а рев Асарова, Перо и Марчева прекратился и послышался смех. Изумленная толпа хлынула к подвалу.

— Андон, Андон, — радостно кричал из подвала Керанов, — извини, браток!

— Все… — простонал Андон, — все, кроме неверия.

Загрузка...