Глава XVII ОДНИ В ХИНЕЛИ

Июльским вечером у развалин дома лесника, где в начале зимы жил Хохлов со своим отрядом, кипели страсти. Еще издали я услышал голос Фисюна.

— Кибитовать надо! — говорил он тоном, не допускающим возражений, — Фисюна германцем не запугаешь! Ты еще без штанов под стол лазил, когда я тут немцев лупил!..

На поляне собрались все коммунисты первой группы: Анисименко, парторг Лесненко, Петро Гусаков, Сачко и политрук первого взвода Бродский. Анисименко пригласил на собрание также средний комсостав, Фисюна и начштаба Фильченко, которые, отказавшись от компании Тхорикова, пришли в Хинель вслед за нами.

Когда Фисюн высказал опасение за судьбу отряда, Буянов улыбнулся и, наклонившись к нему, шепнул так, чтобы слышали все присутствующие:

— А ведь ты, Порфирий Павлович, боишься! Признайся по совести…

Этим он высек искру, которая и воспламенила наше партийное собрание.

— Не боюсь я немцев, а тем более параз, предателей! — гремел Фисюн. — Но то, что вы проглядели Плехотина и шпионов к себе в шалаш пускаете, я не могу назвать иначе, как, по меньшей мере, ротозейством.

— А вы разве не знали, что Плехотин у вас в отряде? — напомнил Лесненко.

— Ну, знал, — проговорил Фисюн. — И давно его знаю, да только всегда помню, что он родич Процека и никогда петлюровским последышам не доверяюсь… Кибитовать надо…

Фисюн сочно сплюнул, а это означало, что он крайне недоволен и работой парторга Лесненко.

— Угробят отряд! — проговорил Фильченко.

Собравшиеся зашумели:

— Ну, уж и пропали!

— Отлил пулю!

— Перепугал! Хо-хо!

— Да вы случайно под Грудской уцелели! Только что штаны там не оставили, — не унимался Фильченко.

— А вы? Что теперь на месте Герасимовки? Головешки? — уколол начальника штаба Сачко.

— Факт, — загорелся Буянов, — если уж говорить про штаны, так это вы оставили их на берегу Неруссы — севцы рассказывали нам, как ваши реку переплывали. Кое-кто и оружие утопил в Неруссе.

— На войне не без этого, — обрезал Буянова Фисюн. — Ты бы видел, как жмут на нас и с земли, и с неба. А смеяться стыдно над этим…

Фисюн успел информировать меня и Анисименко о положении дел в Брянском лесу. За последние две недели дела там резко ухудшились. Прежде всего был сорван выход украинских отрядов на Сумщину. Перейдя к общему наступлению, осадная армия врага все же прорвала фронт суземцев. Один полк противника углубился в лес вплоть до Герасимовки.

Герасимовка, Старый и Новый Погощ, Денисовка, Старая и Новая Гута, обе Зноби, Кренидовка и многие другие знакомые нам села были сожжены дотла. Противник продолжал выжигать лесные деревни, обливая их фосфором с самолетов, о подлесных же и говорить нечего: все они уничтожены артиллерийским огнем. Правда, положение на обороне Суземки было восстановлено. Два из трех наступавших батальонов были окружены и уничтожены ворошиловцами и орловцами, но эсманцы потеряли треть состава, лишились квартир и продовольствия.

— Теперь не знаю, что вам и посоветовать, — признался Фисюн, — и там не легко, и тут трудно. Фильченко стоит за немедленный увод вас назад, да ведь, сами понимаете, он — хлопчина.

Я наблюдаю за тем, как Фисюн лавирует, бросая реплики то одному, то другому.

— Вот то-то! — согласился Лесненко. — Вам тяжело, и мы этому верим, но и на нас жмут…

— А вы от леса не отрывайтесь, да с людьми побольше работайте. Вот и будет порядок, — продолжал лавировать Фисюн.

Лесненко встал, украдкой взглянул на Фильченко и обратился к собравшимся:

— Какие основания, товарищи, думать, что мы угробим отряд? Мы должны толково обсудить наше положение. Я, товарищи, из Студенка. Это — самая южная точка нашего района. Богатые урожаи родит там земля. Поглядел я — сердце кровью обливается. Неужели, думаю, фашисты урожай снимут? Ограбят все дочиста? А народ с чем останется? Кто за него заступится? Фашисты сжигают дома наших партизан, убивают людей. Детей в огонь бросают. Как тут быть, товарищ Фильченко? Скажи по своей партийной совести!

— Это ты потому так рассуждаешь, что село — твое, родное оно тебе… Вот и ходишь ты туда за полсотни километров…

Лесненко нахмурил густые брови.

— Нет, не потому, что мое. Все села мне родные. И мне больно за каждое. Мы еще посмотрим, кому урожай достанется! В этих хлебах, товарищи, если надо, куда хочешь пройти можно. Я вот смело пройду с двумя-тремя бойцами и таких дел наделаю, что небу станет жарко!

Высказавшись, Лесненко провел ладонью по своему смуглому скуластому лицу, затем пригладил черный, давно не стриженый ежик волос и уселся, забыв объявить собрание открытым.

— Ну, кто следующий? — спросил он.

— Смелый ты слишком! — сказал волнуясь Фильченко. — Я думаю, что задача первой группе поставлена была ясно: поднять боевую технику — и назад. Техники не оказалось, мудрить больше нечего: надо назад идти. Отряд нуждается в пополнении…

— Значит, поворачивать ни с чем оглобли, так? — спокойно спросил Лесненко.

— Раз техники нет, сами мы ее не сделаем! А сидеть здесь и шпионов к себе в шалаши приваживать…

Буянов толкнул локтем Сачко.

— Во, в штаб нацеливает!

— Дайте мне, — попросил молчавший до сих пор Гусаков.

— Говори, Петро, — разрешил Лесненко.

— Мне в своем районе никто не страшен. Я тут каждую стежку знаю. Если нельзя всем отрядом, пустите меня с хлопцами… Я вам все пулеметы у полицаев поотбираю! Выводить весь отряд незачем. Дисциплинку если подтянуть трохи, то и в лесу жить можно. Разве капитан не знает, как это делается? Я кончил, товарищи!

— Буянов пусть скажет, — предложил Фисюн.

— А что мне? — начал Буянов, привстав на коленках. — Я в Сталинграде родился и лесовать не умею.

И усмехнулся.

— Ты что, зубоскалить пришел на партсобрание? — оборвал его Фисюн. — Дело говори, а не кибитуй…

— А дело мое солдатское, — война! Пока не кончится! До Берлина! И весь взвод мой тоже так думает. Проверь, если хочешь.

— А указание райкома? Комсомольцу это что, безразлично? — бросил Фильченко.

— Не знаю, что вам говорили, — ответил Буянов, — а нам секретарь райкома сказал на прощанье: «Пришлю связных». Думаю, подождать нужно. Мухамедов от моего взвода ушел с пакетом в штаб. Вернется — все ясно станет…

Он помолчал немного и добавил с сердцем:

— По-моему, стыдно, товарищи, идти к орловцам, не сделав ничего в своем районе… Относительно же того, что нас горсточка, как выразился начальник штаба, то, видимо, забыл он, сколько нас было, когда эсманские склады уничтожали.

И Буянов отвернулся.

— Ну, а ты, товарищ Сачко, что скажешь? — обратился Лесненко к командиру второго взвода.

— Я думаю так, — пусть товарищ Фильченко, раз ему здесь не сидится, доложит Фомичу наше мнение. Он пришлет указания, а мы тем временем кое-что сделаем.

— Мудро! — как-то загадочно произнес Инчин.

— А ну, ты выскажись, мудрец, — рассердился Фисюн.

— Я предлагаю, — начал Инчин, — не сидеть сложа руки. Начнем с разложения полицейских команд. Мы многое можем сделать пропагандой, через печатные листовки. Вот я составил обращение к полицаям и прошу меня выслушать.

— Читай!

— «Обращение, — начал Инчин, — к полицаям, старостам сел и их помощникам Эсманского, Севского, Хомутовского и Ямпольского районов! Настоящая воина, начатая Гитлером против Советского Союза, приносит народам нашей страны величайшие бедствия. Весь советский народ мужественно борется с врагом на фронте и в тылу».

Инчин сделал паузу, пристально оглядел каждого из присутствующих, тряхнул белой челкой, нависшей ему на глаза.

— Дельно! — подтвердили слушатели.

— «Только вы, — продолжал читать Инчин, — продажные шкуры, потерявшие чувство долга перед Родиной, изменяли своему народу и пресмыкаетесь перед гитлеровцами, которые ненавидят русский народ, ненавидят всех славян. Презирают они и вас, своих холуев и мерзавцев…»

Инчин снова сделал паузу.

— Хм, того… что-то вроде не так… — заметил Фисюн, потягивая из люльки.

— Насчет «шкур», «холуев» и «мерзавцев» будто не к месту, — сказал Лесненко, — да ладно, валяй дальше! Посмотрим!

— «Никогда еще наша отечественная история не знала таких подлых предателей. Вы будете прокляты всем советским народом! Фашисты неспроста называют вас — «Стерва-полицай», а вы, как послушные собачки…»

— Опять не так!

— Пусть дочитает!.. Не мешай!

Инчин пренебрежительно усмехнулся и закончил:

— «Необразумившихся полицейских гадюк, будем беспощадно давить и уничтожать! Пошевелите своими жалкими мозгами и подумайте, если вы еще способны вообще думать…»

Собрание разразилось громким смехом:

— Здорово ты их разложил! Передал кутье меду!

— Агитнул!

— Убедил, ей-богу, убедил!

Все давились от смеха.

— Грозить — так грозить, а разъяснять — так без насмешек, — сказал командир первого взвода Прощаков.

Анисименко поднял руку, прося внимания. Когда смех и голоса стихли, он обратился к Инчину:

— Ну, дорогой наш лейтенант, вояка ты у нас отменный, но, судя по этой листовке, дипломат из тебя, как из говядины пуля! Раз взялся агитировать, то надо делать это умеючи, с подходом. Расшевели им мозги. Тогда, может быть, и результаты получатся хорошие.

— По части дипломатии у меня, правда, больше нажим на автомат да на артиллерийский снаряд. Но, ежели надо, подредактируем! — И Инчин добродушно рассмеялся.

Вторую листовку предложил от моего имени Анисименко. Она была составлена нами вместе и адресовалась к населению оккупированных районов:

«Не верьте бессмысленной лжи гитлеровцев, — говорилось в листовке, — будто Москва окружена… Уничтожайте заядлых полицаев, затягивайте время обмолота, выводите из строя тракторы, молотилки, комбайны, сжигайте склады с горючим, закапывайте, прячьте зерно для своих нужд и для идущей к вам Красной Армии — вашей освободительницы! Ни грамма хлеба немецким захватчикам! Проклятье и смерть врагу!»

Эту листовку приняли без возражений и поправок. Я выступил с коротким словом, в котором призывал партизан перейти к боевым операциям, дислоцируясь в Хинельском лесу.

— На террор оккупантов мы должны ответить террором! Пусть у врагов горит под ногами земля!.

Взял слово Фисюн.

— Теперь главная работа в народе, — сказал он. — Мне поручил райком усилить подпольную работу. Надо по всем селам создавать антифашистские комитеты, партийные и комсомольские группы. Пусть они жгут мосты, обрезают провода, уничтожают молотилки, комбайны. Не дать немцу хлеб, заготовить его для себя — вот наша задача, хлопцы. Райком обязывает нас заложить в лесу не менее двух тысяч пудов пшеницы и все, что необходимо нашему отряду на будущее, так как, видно, война приняла затяжной характер, — такой характер, какого больше всего боятся фашисты.

— Товарищи! — заключил собрание Анисименко. — Нам необходимо перешагнуть через излишнюю осторожность… Нам нужны смелость, дерзость, отвага. Пусть десятки героев выйдут из Хинельского леса и мужественно сойдутся в единоборстве с предателями, с теми, кто угоняет молодежь на каторгу, кто сжигает партизанские семьи, кто готовится отдать врагу урожай. Нужно изгнать из наших рядов благодушие и ротозейство, надо решительно поднять сознательность и дисциплину в отряде. Коммунисты и комсомольцы должны послужить для всех примером. Ненависть к врагу воспитывайте в каждом партизане! Это удесятерит наши силы!

Большинством голосов приняли решение: остаться в Хинели.

На следующий день мы приводили всех партизан к присяге. Текст ее принес с собою Фисюн.

Выстроившись на поляне, партизаны по одному подходили к столу, привезенному из Хинели, и произносили торжественные слова:

«…За сожженные города и села, за смерть женщин и детей наших, за пытки, насилия и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно. Кровь за кровь и смерть за смерть!»

После принятия присяги был объявлен вечер самодеятельности. Инчин готовился к нему еще в Герасимовке, причем главными участниками самодеятельности были сам Инчин и его помощники в этом деле — Сачко и Нина Белецкая.

За неимением гармоники пришлось помириться на гитаре, за которой Инчин специально съездил в Хинель к учительнице.

На лесную поляну спустился теплый вечер, когда весь отряд расположился вокруг костра, с нетерпением ожидая представления.

Когда костер разгорелся особенно ярко и нетерпение зрителей достигло предела, на зарядном ящике появился Инчин. Взяв несколько аккордов на гитаре, он раскланялся на все четыре стороны, а его белесая челка смешно заершилась, застилая глаза, и от этого всем стало еще веселее. Семеня ногами и шумя длинной юбкой, в белом платке, накинутом на голову, проплыл Сачко. Приподняв подол юбки, он отбил чечетку, а потом на губной гармошке бегло исполнил вариацию неаполитанской песни «Пой мне». Отряд ответил дружными аплодисментами.

Требуя внимания, Инчин поднял над головой гитару и объявил:

— Живая газета, или попурри из партизанских напевов!

Он прошелся всеми пальцами по струнам и запел приглушенным душевным тенорком:

Наши пушки на опушке

Бьют полки германские.

Пропоем мы вам частушки

Наши партизанские.

Сачко, комично сложив руки на животе, завел глаза под лоб и, весь сморщившись, пропел тонким, похожим на женский, голосом:

Вот мы слышим чудеса

Из фашистской сводки:

Немцы сбили в небесах

Три подводных лодки!

Партизаны ответили на куплет дружным хохотом, а Сачко и Инчин уже на два голоса затянули под аккомпанемент гитары припевку:

Понапрасну, Гитлер, ходишь,

Понапрасну танки бьешь:

Ленинград не завоюешь,

Сталинград не заберешь.

Чередуясь один с другим, лейтенанты исполнили еще несколько злободневных частушек:

У бурмистра-холуя

Туша вроде бугая,

Морда очень важная,

Да душа продажная.

На горе собаки брешут,

Черные, лохматые.

Нас в Германию увозят

Звери требухатые.

Инчин и Сачко передохнули, а все слушатели поугрюмели, улыбка сбежала с их лица: короткая частушка сказала о том, что может случиться с женой, сестрой и невестой каждого партизана… Инчин снова тронул струны гитары, и Сачко пел уже слова гнева к мести:

Ты не жди, фашист, пощады

За грабеж и за разбой:

Пулеметом и гранатой

Рассчитаемся с тобой!

— Факт! Глотку перекусим гадюкам! — гневно комментировали партизаны, сжимая кулаки и винтовки.

Концовка выступления лейтенанта была шутливо-легкой. Пели на мотив «Коробушки».

Пойду, выйду в ночь глубокую

В роще елок и берез.

С партизанкой черноокою

Пустим поезд под откос.

И все слушатели, слоено сговорившись, подхватили частушку и хором пропели:

С партизанкой черноокою

Пустим поезд под откос!

— Исполняю последний куплет, — оборвал Сачко и запел:

Партизанская тропинка

Не бывает узкая,

Сколько, Гитлер, ни воюй —

Победа будет русская!

После Инчина и Сачко выступила Нина, Она с подлинным чувством исполнила старинную русскую песню на слова Кольцова — «Не шуми ты, рожь, спелым колосом».

В немой тишине звучал ее высокий чистый голос. Инчин, перебирая струны, вторил ей глухим тенором. Слова песни вливались в души зачарованных слушателей.

И те ясные

Очи стухнули,

Спит могильным сном

Душа девица.

Разведчик Козеха смахнул с ресниц непрошеную слезу и, оглушительно хлопая ладонью о ладонь, самозабвенно требовал повторить, чтобы «душа выплакалась».

Нина еще раз спела эту песню и закончила свое выступление шуточно переделанной:

Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили фрицевы ножки,

Позарастали мохом, травою, —

Там поплатился фриц головою.

Специальное отделение концерта составили эрзянские[3] песни. Мордвины — высокий брюнет Калганов и блондин Дмитриев — под аккомпанемент Инчина исполнили «Песню о Сталине» и «Песню матери».

В заключение Инчин объявил, что он продекламирует «Песню партизан восемьсот двенадцатого года» в обработке конников Гусака:

Вкушает враг беспечный сон,

Но мы не спим, мы надзираем, —

И на фашистский гарнизон,

Как снег внезапный, налетаем!

Свершив набег, мы в лес густой

С трофеем добытым уходим

И там, за сводкой фронтовой,

Минуты отдыха проводим.

С зарей оставим свой ночлег,

С зарей опять с врагами встреча,

За Родину, вперед, в набег! —

Опять отчаянная сеча…

Самодеятельный концерт был окончен. Партизаны расходились неохотно. Я, Анисименко и Инчин (он выполнял обязанности начальника штаба) засели за оперативную работу.

Три десятка мелких боевых групп в составе трех-четырех человек должны были действовать в окрестностях Эсмани, в Ямпольском и Хомутовском районах, на Севско-Глуховском шляху. Мы решили нанести первый наш удар по административному аппарату оккупантов. Лучшие бойцы и командиры уходили из Хинельского леса в степь, чтобы действовать в одиночку, выслеживать в селе или в поле тех, кто был опорой ненавистного «нового порядка».

Двое суток мы потратили на то, чтобы поставить перед каждой группой боевую, конкретную задачу, указать маршрут движения, проинструктировать, как действовать в различных условиях встречи с врагом.

С наступлением вечера группы одна за другой отправлялись на опасное задание. Высокие хлеба́, стоявшие на полях, хорошо укрывали от глаз противника. Рассеявшись на полях и в кустарниках вблизи дорог, боевые группы должны были терпеливо ждать или выискивать предателей, гитлеровских чиновников и одиночных солдат и ликвидировать их на месте. Они обязаны были также в ночное время уничтожать мосты, проволочную связь, распространять наши листовки, разрушать молочные пункты, молотильные агрегаты, тракторы, двигатели, комбайны, захватывать документы в сельских управах — и оставаться неуловимыми для противника. По выполнении задания каждая группа должна была возвратиться к одному из наблюдательных постов на опушке Хинельского леса и с помощью наблюдателей найти отряд, который постоянно менял стоянку во избежание внезапного нападения на лагерь. Мы ввели правило — не стоять на одном месте более одних суток.

Разведчики, связные и возвращающиеся с задания партизаны должны были выходить на открытое условное место днем или рано утром и ждать, пока за ними не придут с наблюдательного поста, скрытого на лесной опушке. Наблюдателей мы выставляли в лесокомбинате, вблизи винокуренного завода и у руин дома лесника, против села Хвощевки.

Такой порядок исключал возможность внезапного нападения на лагерь и, кроме того, не позволял противнику устраивать засады на лесных опушках.

Четвертый наблюдательный пост находился в селе Витичке. Его держал староста, оказавшийся своим человеком. Когда в село приезжали немцы или севские полицаи, крылья ветряной мельницы стояли наискось — иксом. Когда в селе было спокойно, крылья стояли прямым крестом. Об этих поворотах мельничных крыльев знали только командиры, строго сохранявшие тайну.

Наши наблюдательные посты направляли к стоянке отряда и тех, кто хотел вступить в партизаны.

— Главное — не терять бдительности, быть трезвым, ни в коем случае не останавливаться на отдых в хатах, — наказывал я партизанам, уходившим на задание и напоминал при этом, что случилось со Щегловым и Солодковым.

— Вот вам список паролей на несколько суток. Каждый день пароль разный. Кончится список — возвращайтесь в отряд…

— Да что уж тут! — отзывались партизаны. — Второй год воюем, пора самим знать!

— Ну, глядите! А рука не дрогнет? — пытливо спрашивал Анисименко у Талахадзе, — он получил задание действовать со своей группой в Хомутовском районе.

— Никогда! — отвечал Талахадзе. — Сомнение в другом: найдем ли мы этих предателей. Они не спят дома, большей частью в районных центрах находятся.

— От вас требуются три качества: хитрость, смелость, осмотрительность, — поучали мы отправляющихся в походи отсылали на обучение к Ромашкину в «мастерскую», которая была в то же время и учебным классом.

Ромашкин и его артиллеристы, закатив в лесное озеро под лилии свою 76-миллиметровую пушку, изготовляли противотанковые мины.

Отвинчивая головки гаубичных снарядов, они выплавляли взрывчатку и заполняли ею специально приготовленные коробки.

— Тебе «удочку» иль нажимного действия? — спрашивали артиллеристы новоявленных минеров и тут же поясняли достоинства и недостатки своих снарядов. — Ты не бросай мину! — учил Ромашкин. — Не израсходуешь — обратно сдашь. У нас учет строгий. На тебя записываем! А если израсходуешь, опять-таки трофеями отчитайся!

— Это как?

— Н-ну, значит, документики комендантовы возьмешь, если посчастливится взорвать его, оружие прихватишь, патрончики, само собой. Запиши за ним мину, — говорил он наводчику Бурьянову и продолжал: — На дороге мину не оставляй! Понимаешь сам: поставишь на фашиста Иоганна, а разорвать может дядю Ивана! Так что применяй наверняка: видишь, что комендант едет, — ставь ее в колею, песочком прикрой, а не то «на удочку» подцепи и с иди себе, выжидай. Своих мимо пропускай, а чужие поедут — дергай! Да смелее! Шагах в тридцати лежи в кукурузе и — не бойся!

— Теперь вот взрыватель и капсюль, — поучал Ромашкин, отводя неопытного минера в сторону. — Это вещицы деликатные. Небрежности и излишней поспешности не любят… Видишь, куда и что… Ошибешься только один раз…

Проделав ряд манипуляций с вещами деликатного и весьма опасного свойства и показав, в каком положении полагается их носить, Ромашкин лично сопровождал минеров к командиру.

Петро Гусаков сдал обязанности помпохоза отцу и принял конную разведку. Он получил задание срочно сколотить лихую конную группу и рыскать с нею по району. Молодые партизаны-барановцы: братья Пузановы, Троицкие, Астаховы, Толстыкины, Карманов, Коршок, Шашков, Кирпичев, мордвины Дмитриев и Калганов, сыны Кавказа Серганьян, Талахадзе — все, кто славился лихостью натуры, пошли к Петру в команду. Туда же был зачислен и мой ординарец Николай Баранников.

— Михаил Иванович, пустите в разведку, — просился он, выбрав удобную минуту. — Что я, хуже всех, что ли?

Я знал, что рано или поздно услышу это от Николая. Как старейший партизан в отряде он мог бы руководить группой бойцов, но мне, по совести говоря, не хотелось расставаться с боевым другом, и я продолжал удерживать его возле себя.

По тем же причинам молчал и он. Но сознание, что за всю партизанскую войну ему не удалось зарубить ни одного фрица, угнетало Баранникова. А тут еще организуется конница! Что могло удержать возле меня этого страстного поклонника кавалерии?

— Вот и клинок, и конь подходящий, и седло как следует быть, — не глядя на меня, бубнил Баранников.

— Так ты ж глуховат, Коля. Какой из тебя разведчик?

— Зато глаз и рука у меня верные, не думайте! Мало кто на границе обеими руками лозу рубил. А я рублю. Хотите, покажу?

Я отпустил его в разведчики. Николай радостно воскликнул:

— Будьте уверены, Михаил Иванович: Баранников не подкачает!

Гусаков с охотой принял Николая.

— Хлопцы, так это же клад нам! Лучшего инструктора по кавалерии и желать не надо!

— Даешь!

— Приняли!

— Ко мне его, в мое отделение, — просил Гусакова Талахадзе.

Валявшиеся по лесным полянам и в подлесных селах ленчики, с которых уже были содраны кожаные крылья и крышки, были вмиг собраны с помощью сельских мальчишек. Их вновь обтянули кожей или дерюжинами; стремена отковали в кузницах, и через два дня мы имели лихой каввзвод.

— Эх, клинков бы достать побольше, — мечтательно говорил Анисименко, — да весь отряд на коня посадить! Скачи хоть до Ворожбы или Конотопа!

В каввзвод рвался каждый. Признаться, и мне очень хотелось «прошуметь» по степным районам области, нагнать страху на разжиревших комендантов… Но большая часть партизан была без коней, и я не имел права оставлять их без командира хотя бы на короткий срок.

Каввзводу медлить не пришлось. Двести пятьдесят ртов хотели есть. Нужно было вырвать продовольствие у предателей, снабдить им отряд. Необходимо было запастись и фуражным зерном.

Каввзвод Гусакова спешно направился в рейд по району, чтобы решить первую задачу, от которой зависела боеспособность всего отряда: доставить в лес продовольствие.

С теми, кто оставался, мы кочевали по лесу, меняя в первое время стоянки дважды в сутки. На четвертый день снова вышли к лесокомбинату.

Был солнечный, золотой день. Многие из местных партизан возвратились, из «домашнего отпуска», из разведки. В Хинели и вокруг нас было спокойно. Лагерь наполнился шумом, весельем. Партизаны толпились вокруг прибывших, расспрашивая о близких. Разведчики делились новостями, табаком, показывали добытое оружие, новый жандармский мундир и прочие трофеи.

Иные балагурили с девушками, которые начали приходить к нам, спасаясь от угона в Германию.

Пришли Ольга Хохлова с братом — сестра командира первого Севского отряда. Нина Амелина, Катя Соболева, Надя Сидоренко, Новикова, Молюженко и еще несколько девушек. Они оживили суровый быт партизан, заставили их внимательнее относиться к одежде, к внешности. Кроме старика Гусакова да средних лет ездового артиллериста Сташевского, все были молодыми парнями. Стали бриться, чаще умываться. Исчезли засаленные, измятые фуражки, рваные штаны.

Девушек прикрепили к отделениям. Они варили пищу, чинили одежду, стирали. При боевых операциях превращались в санитарок, носили сумки, оказывали помощь раненым.

С большим нетерпением ждали мы возвращения каввзвода.

И вот со стороны Хинели поднялось пыльное облако и вскоре показалась из-за пригорка конница. До нас долетели звуки гармошки и слова лихой песни.

— Гусаковцы всем эскадроном в артисты записались! — говорили наши девушки, смотревшие в поле.

Из-за придорожных верб показались упряжки, — их у Гусакова раньше не было. Петро ехал, как всегда, впереди, он широко улыбался, скаля зубы.

Через две-три минуты он докладывал:

— Зроблено, товарищ капитан, все! Кроме двух пулеметов, по которые ехал, набрали воз винтовок, патроны в ящиках, гранаты, две бочки спирта-сырца, позади нас коров гонят и двести мешков с житом в обозе!

— Такой доклад не удовлетворяет нас, товарищ Гусаков, — сказал я. — Доложите обо всем подробнее.

Гусаков снял автомат, шашку, сел на траву и, подумав, приступил к рассказу:

— Подкрепились мы вчера медом на комендантской пасеке, смотрю — солнышко садится. Пора и по коням. Полувзвод оставляю в Муравейной на охране пути отхода, а с остальными подаюсь к Фотевижу. Стоим в балке, ждем разведку. Разведчики наши враз примчались и девочку с собой привезли. Она рассказывает: на церкви два пулемета, немцев в селе человек тридцать да полицаев столько же.

Петро никогда не был военным и поэтому докладывал или предельно кратко, вроде «зроблено!», или, если ему предлагали доложить подробно, рассказывал так, как сейчас.

— Думав я, думав, — продолжал Петро, — нас вдвое меньше, да и церква им хорошая оборона. Понятно, в лоб не возьмешь: людей потеряешь, раненые будут и назад с побитой пыкой ехать соромно. Пытаю хлопцев: «Что ж они, эти мадьяры и полицаи, там роблять?» А разведчики кажуть: «В церкви денатур пьют и бараниной закусывают!» Тоже добряче разведано!

Точность гусаковской разведки была безукоризненна. Я улыбнулся. Петро, поощренный, продолжал:

— Ей-богу, и сам не знаю, як мои хлопцы рознюхалы, а, может, дивчина сказала, а действовали мы правильно. Ну, кажу хлопцам, сходно на то, что разведку вы зробылы с толком. Теперь еще в операции покажите себя, и мы дадим напиться фашистам, не дывлячись, что их набогато больше.

Тряхнув кудрявым чубом, Петро глянул куда-то вдаль.

— А сам гадаю, — продолжал он, — с чего начать и как бы получше вдарить. Можно ворваться на галопе, но есть смысл и подползти. Правда, так страху не нагонишь, лучше бы с громом, с топотом. Стою это я себе, мудрю. Глядь, пыль столбом поднялась! Стадо коров гонят пастухи на Фотевиж. Сразу мне в голову ударило, как в село ворваться. Прилепились мы к стаду, наддали клинками бугаям под хвост и прямо к селу. Подняли стрельбу, пылью закуталось все. Заметались гитлеровцы, а мы на испуг их берем. «Миномет на позицию!» — командую. Талахадзе тоже кричит во всю глотку: «Пушка! Огонь по окнам церкви! Бронебойными!» Тачанка наша на галопе разворачивается. Этак мы уже в центр села ворвались, и опять я командую: «Взводу Талахадзе обходить слева, да живее, а то все полицаи поутекают!» А тут с другого конца села еще стадо идет. Одни коровы! Мечутся. Ломают плетни, и как подняли рев! Побросали немцы пулеметы — и ну бежать к Севскому шляху! Схватили мы около церкви повозки, смотрим — груз: спирт в бочках! На молотьбу завезли, как горючее. И баян гарный. А в церкви два пулемета и винтовок до двадцати штук, да патронов куча ящиков.

Петро не усидел. Вскочив, он продолжал с увлечением пояснять ход операции:

— Ну вот, а дальше стоят тракторы, возле моей квартиры. И комбайны. Молотарок четыре штуки. Стащили мы всё до купы и подпалили. Ух, загорелось як! Дальше до комор подались мы, а оттуда дед тикает. Я кричу: «Стой, дед!» Куда там, бежит! Аж мотня телипается! Я очередь поверх головы высыпаю из автомата. Смотрю — упал. Нагнулся к нему с коня, спрашиваю: «Ты кто такой, полицай?» А он с перепугу кричит: «Ей-богу, люди добры, не знаю!» Я перекрестил его слегка плеткой: не тикай от партизан в другой раз! Дал ему листовки, говорю: «Просвещайся!» Берет он нашу агитацию, я глянул: мать честная! Да это ж мой дядя! И он узнал меня, говорит: «Так это ты, племяш, дядька своего так отдубасил?» — «Так, говорю, я ж!» — «Раз, говорит, такое дело, то слухай: есть, говорит, в хате у молочарки начальничек да староста со старшим полицаем. Заховалися. Поучал начальничек из Глухова, как партизан на барановском кладбище подсиживать. Сказал, чтобы там пулеметы против вас держали когда вы в Хинель подадитесь…» Я — туда. Хата на замке. Мойсейкин прострелил замок по вашему, товарищ капитан, способу, Кирпичев с Карагановым забежали в хату и давай по сепараторам стрелять. А с кровати одеяло и подушка поднялись да прямо на нас… Кирпичев перепугался, а из-под подушки старая бабка спрашивает: «Что мне делать, сыночки?» И смех, и горе! Спрашиваю я бабку: «Где начальники?» А она: «Не знаю, родимые, никого не было», — а сама из-под подушки рукой на чердак показывает и из хаты тикает. Я бац туда гранату. Запищали. Староста и полицай «накрылись», а начальник вылез. «Учитель, — говорит, — я. Закон божий преподавать в школе приехал». Бумажки свои под нос нам сует. Довезли мы этого учителя до барановского кладбища. Тут я спрашиваю: «Слухай, учитель: на этом месте ты учил засаду держать для нас?» Там мы его и покинули на съедение собакам, — закончил Гусаков свой доклад.

— А ведь хорошо получается с конницей! — сказал Анисименко. — Теперь коменданта еще из Эсмани выгони, и тогда урожай и население наши. Обмозгуй, Петро, это дело я начинай немедля.

Петро хитро прищурился, оглядывая меня и Анисименко.

— Зроблю, як капитан одобрит, завтра в ночь. У меня и люди свои в Эсмань посланы — дядя и одна дуже, дуже гарна дивчина…

* * *

В раскрытые окна одноэтажного особняка струится запах жасмина. Сквозь кисею занавески видны огненно-красные пионы, маки. Тихо в доме. Из столовой доносится мерное жужжание пчел. Запах первого меда влечет их в комнату, к чайному столу. Одна из них гудит, как буксующий грузовик, — назойливо, неугомонно.

Майор Кон, напившись чаю, внимательно следит за пчелой, потом переводит взор на распахнутое окно; виден опаленный край горизонта. Майор во власти мирных дум и мечтаний. Подобное состояние он испытывал каждый раз после плотного ужина и сладкого чая, знаменующих собою конец дневных забот.

Его помощник — пятидесятилетний лейтенант Рихардт, человек весьма сомнительной принадлежности к арийскому племени, — хорошо знаком с привычками своего патрона и даже мыслями его. Рихардт сонно глядит на Кона, догадываясь, что тот, анализируя свое положение, в сотый раз убеждается в истинном своем призвании, которое отнюдь не в том, чтобы воевать. Его влечет мирная деятельность — коммерция, именно то, что наиболее присуще офицеру запаса вермахта.

— Есть ли в мире насекомых более благородное и чистоплотное существо, чем пчела? — спрашивает Кон. Рихардт отрицательно качает головой. Кон продолжает: — По правде говоря, я не могу одобрить варварства наших солдат, разоривших на Украине почти все пасеки… В своем боевом порыве они, по-видимому, забывают, что русская пчела одинаково полезна и для нас, немцев!

Рихардт кивнул седеющей головой.

— По этой причине, — тяжело вздохнул Кон, — во всем нашем районе остались только две пасеки.

Коменданту хотелось выяснить, как относится его помощник к тому, что эти две пасеки была скрыты от государственного учета и присвоены им, комендантом…

— Вы, как всегда, правы, мой друг, — произнес Рихардт. Он был почти вдвое старше своего начальника, «подлинного арийца». — Эти деятельные существа, пчелы, кроме беспримерного трудолюбия, отличаются еще и другими достоинствами: дают доход и далеки от политики, в том числе и от дискриминации… Я поощряю ваше пристрастие к милым двукрылым труженицам…

— Но, — возразил Кон, — их не следует баловать. Они обязаны работать! Пользуясь воскресным днем, я намерен завтра же произвести первую выкачку меда в деревне Му-ра-фей-ная…

— Это, пожалуй» даже необходимо… Тем более, что с некоторых пор…

Рихардт вдруг осекся на полуслове. Он вспомнил условие — никогда не говорить со своим шефом о неприятном, особенно после ужина и по субботам. Он хотел напомнить, что Муравейная находится за Фотевижем, всего лишь в десяти километрах от Хинели… Кон, продолжая прогуливаться из угла в угол, говорил:

— Прогноз обещает отличное лето, и эти бескорыстные труженицы, — он ласково посмотрел на ползавшую по столу пчелу, — до конца лета наполнят еще раз свои соты преотличным медом.

Майор тронул уголок занавески и выпустил пчелу на свободу.

Сумрачные тени, уже поселившиеся в верхних углах комнаты, скрывали лицо Кона, и Рихардт не заметил его улыбки. Комендант подсчитывал свои дивиденды.

— Двести шестьдесят в Муравейной, сто пятьдесят рамочных ульев на берегу речки Клевень… Итого четыреста десять. Если взять по десяти килограммов меду с каждого… Это более четырех тысяч килограммов!.. А если по двадцати? А — воск?

Кон чувствовал себя превосходно. Остановившись против трюмо, он хрустнул костяшками пальцев и потянулся.

Рихардт продолжал неподвижно сидеть, думая не о меде, а о масле. Ведая сельским хозяйством в районе, он втайне радовался мелким операциям партизан: кто в конце концов знает, сколько масла пли сливок увозят партизаны после налета на тот или другой молочно-заготовительный пункт?

— А яички? А сыр? — размышлял Рихардт. — Ведь за счет партизан можно списать многое…

Телефонный звонок нарушил коммерческие мечтания офицеров. Кон поспешил к аппарату.

— Пан комендант, — послышался незнакомый голос в трубке. — Мы, пан комендант, решили отправить вашу пасеку в Хинель…

Последнее слово передернуло коменданта, и он не сразу нашелся, что ответить:

— В Хинель? Для какой цели?

— Мед партизанам нужен, пан комендант! — ответил ему тот же явно издевающийся голос.

— Что такой? Кому, сказаль ви? — переспросил комендант.

— Кажу: партизанам и колгоспникам… Это ж ихний мед! — убежденно повторил голос.

— То есть черт знает! — выругался Кон. — Кто со мною разгофаривает?

— Пан комендант, с вами говорит командир конной партизанской разведки…

Телефонная трубка обожгла пальцы коменданта и полетела на пол.

— Партизан кавалерия! — выдохнул наконец Кон и кинулся в спальню, где на туалетном столе лежало оружие. Рихардт сбросил с себя форменный френч, сунул в карман брюк парабеллум и выбежал из дома.

Минутой позже вылетел на крыльцо Кон. С автоматом в руках и двумя гранатами за поясом, он беспокойно озирался по сторонам.

Часовой, видя встревоженное начальство, брякнул прикладом, вытянулся, отрапортовал:

— На посту спокойно!

Не видя непосредственной опасности, комендант решил узнать, откуда ему звонили.

— Звонили из квартиры начальника полиции, — ответила коменданту телефонистка коммутатора.

— Связать меня с ним! Немедленно! — потребовал Кон.

Но квартира начальника полиции не отвечала.

— Пьян, скотина! — сказал комендант. — Надо послать переводчика на квартиру…

Переводчик нашел жену начальника полиции запертой и чулане; сам начальник был пристрелен в спальной комнате, телефон разбит.

Жена начальника полиции рассказала, что в сумерки трое глуховских полицаев пришли к ней на квартиру, пили чай, занимали ее веселой болтовней, а потом попросили позвать мужа. Когда тот вошел, случилось непонятное: мужа полицаи убили, а ее заперли в чулане…

— И все это в двухстах шагах от моей квартиры! — с ужасом воскликнул Кон, собираясь немедленно выехать в Глухов. Но, успокоившись, он окружил свой особняк пулеметами, приказал полицейским патрулировать по Эсмани и всю ночь самолично проверял бдительность пулеметчиков.

Утром он узнал, что мотоцикл Рихардта валяется на дороге в Глухов, а пятидесятилетний лейтенант, по всем данным, попался партизанам в руки…

* * *

Когда стемнело, добропольский старик Степан Шупиков решительно зашагал по тучному высокому житу. Трое партизан во главе с Талахадзе пошли за ним. Их путь лежал в курское село Доброе Поле. Старик только вчера стал партизаном. Он дал слово покончить с местным предателем — старостой — и для этого попросил помощи.

Три партизана провели весь день возле села, в посевах. Шупиков к вечеру встретился в условленном месте с Талахадзе.

— У нашего христопродавца собрались гости. Из Сального волостной старшина, трое из других сел, тоже шкуры старосты. Самогону четвертную у Феклы взяли. Та свистуха для них радеет тоже… Индюка общипала… Пьянствовать собрались…

Старик пытливо ощупал глазами статного Талахадзе, небольшого, но плотно сбитого Баранникова, стройную фигуру Коршка.

— Не сробеете, детки?

— Со старыми партизанами, отец, дело имеешь, — солидно ответил Баранников.

— Оно правда: я тут самый молодой партизан, хоть летами вчетверо старше вот этого товарища, — Старик показал на Талахадзе. — Только как-никак, а их пятеро, и каждый с винтовкой, а вас трое… Может, кого в Хинель послать? За подмогой?!

— До наших двадцать километров, — прикинул Талахадзе, — не выйдет, дед: потеряем время, гости разъедутся. Сами справимся!

— Ну, гляди, — и старик снова побрел к селу.

Миновав широкий луг и прорезавшую его речку, партизаны задворками пробрались к дому под железной крышей. Прислушались.

Из дома доносился хмельной шум, сквозь щели ставен пробивался желтоватый свет «молнии». Чей-то заплетающийся голос твердил:

— К-кум Митрич! Кум М-митрич!..

Талахадзе прижался ухом к ставне.

— Кум М-митри-и-ч! Как наш комендант выразился? Как он на совещании го-в-в-вари-л-л?

Другой силился запеть:

— Мы пук, м-мы пук, мы пук… М-мы пук цветов с-сорвали!

Взвизгнул веселый женский плач:

— Ой, Митрич, и рука же ваша… Ребрышки пожалейте мои, Митрич!

— Кум! Кум Митрич! Т-ты рук-ково-дитель. Разъясни, как он о партизанах выр-разился.

— Господа, — сказал бархатный голос, — мы теперь веселимся… Н-но…

Голос волостного старшины зазвучал властно, все смолкли.

— Но, господа старосты, как только поспеет рожь, одно слово — страда! Помните наказ коменданта: «Все для Германии!»

— Всё!

— Страда!

— Ни-ни-к-кому, ни з-зерна, кум!

— А про бандитов господин комендант так выразился: «Немецкое командование твердо решило…»

— Твердо! — повторил первый голос.

— «…покончить с партизанами до начала августа».

Оставив Коршка с дедом, Талахадзе и Баранников обошли дом и постучали в калитку. В доме погасили свет. Всё стихло.

— Кто стучит? — послышался из-за двери женский голос.

— Хомутовская полиция, откройте! С пакетом от коменданта, — сказал спокойным тоном Талахадзе, держа автомат под мышкой.

Дверь открыла молодая женщина. В ту же секунду из-за ее спины раздался выстрел…

Пуля сорвала с Талахадзе фуражку.

Не целясь, Талахадзе нажал на спусковой крючок и послал в темные сени сноп выстрелов, Баранников бросил туда же гранату. За домом захлопали выстрелы.

Через несколько минут старшины и двух старост уже не существовало. Третий староста выскочил в окно и скрылся в кукурузе. Талахадзе увел свою группу по направлению к волостному центру Сальное.

На другой день хомутовский комендант допросил прибежавшего к нему из Доброго Поля старосту и арестовал его. В сопровождении нескольких офицеров он выехал на расследование происшествия.

Не доезжая Сального, его машина остановилась: всю дорогу заняло стадо коров. Гудя сигналом, машина напирала на них, но вдруг под машиной вздыбилась земля… Полетели стекла, в лицо коменданту плюхнулся кусок теплой говядины.

Оглушенный комендант несколько минут ничего не соображал. Придя в себя, он протер забрызганные кровью очки и увидел впереди себя воронку. Возле нее валялись четыре коровьи туши.

Бросив автомобиль, комендант со своими офицерами побежал назад, в Хомутовку. Убежденный в том, что арестованный им староста — агент-наводчик, он приказал повесить его.

Пятому старосте, как потом узнала наша разведка, посчастливилось отсидеться в огуречной бочке, но жил он всё же недолго, Узнав о судьбе своего коллеги в Хомутовке, он удавился поясным ремнем на чердаке собственной хаты.

* * *

Пять кавалеристов из венгерского конного полка, дислоцированного в городе Рыльске, появились на пустынной станции Локоть, удаленной от Хинели на шесть десятков километров.

Курская степь млела в неподвижном зное… Ослепительные и жгучие потоки извергались с бледно-синей вышины неба, и люди, населяющие локотский поселок, и домашняя птица спасались от летней духоты в погребах, под навесами, в тени сараев.

Только ошалевшая от жары ворона торчала на острие пирамидального тополя, полураскрыв свой клюв, и не знала, что ей делать: лететь к реке или оставаться под горячим солнцем, пока еще есть силы сидеть недвижно.

Тонкий слегка сутулый мадьярский офицерик легко держался на рыжем рослом коне, стоявшем посреди перрона. Железная дорога, связывающая Ворожбу с Михайловским Хутором, продолжала бездействовать. Офицер поднес к глазам бинокль, оглядел безлюдную улицу, село, поле с чуть волнующимися колосьями и задумался. Зной, безлюдье. Четыре солдата придержали своих коней, ожидая команды.

Возле тополя ударил выстрел. Ворона, взмахнув крыльями, упала на землю. Из-за тополя показался полицай.

— Стерва твоя мама! — крикнул на него офицер.

Он разразился более сочной бранью, когда выбежали на улицу еще трое полицаев, не решаясь приблизиться к мадьярам. Тогда навстречу им выехал рослый черноглазый капрал, он разъяснил полицаям, что́ именно возмутило его офицера.

— Господин лейтенант — командир особого отряда по борьбе с партизанами. Он разгневан бесцельной тратой патронов, а также тем, что вместо преследования партизан, которые подрывают под Ворожбой воинские эшелоны, господа полицаи безобразничают и стреляют по воронам. Господин офицер желает, чтобы к нему подошел ваш начальник.

— Начальник дома, а я только старший дежурный смены, — ответил тот, что появился на улице первым.

— Покажи оружие! — приказал капрал.

Убедившись, что в затворе винтовки недостает выбрасывателя, а гильза застряла в патроннике, офицер возвратил ее полицаю.

— Следующий! Покажите оружие лейтенанту.

Лейтенант, оставаясь на коне, вынул затвор второй винтовки и придрался к пятну ржавчины на боевой личинке. Он наградил владельца винтовки ударом плетки и оставил затвор у себя. При осмотре третьей винтовки офицер нашел, что неисправна пружина подавателя и возвратил винтовку без подающего механизма.

Четвертая винтовка оказалась в безукоризненном состоянии, но зато придирчивый лейтенант нашел вмятину в патроне и на этом основании изъял патроны. И в заключение лейтенант сказал через переводчика, что тут, на станции Локоть, будет размещен штаб отряда особого назначения, что они обязаны вызвать к нему немедленно старосту села с продуктами питания для штаба и начальника полиции со всеми остальными полицаями, а также управляющего и начальника охраны лесозаготовительного предприятия.

Капрал сошел с коня и, обращаясь поочередно к полицаям, приказал:

— Ты вызовешь старосту; тебе найти начальника охраны лесозавода; тебе — привести управляющего, а ты, — сказал он четвертому, — поведешь нас к начальнику полиции.

Первым появился начальник полиции, вместе с ним пришел начальник охраны; их сопровождали переводчик и солдат. За ними спешили остальные полицаи. Староста прибыл на дрожках, запряженных выездными конями.

Все почтительно остановились перед лейтенантом. Когда капрал доложил, что все в сборе, лейтенант произнес несколько отрывистых фраз:

— И чтоб распущенности больше не повторялось! — переводил капрал гневную речь лейтенанта. — Вы, — он указал на начальника полиции, — и вы, староста, обязаны лично проверять службу засад и пойдете с нами. Пан управляющий получит от господина офицера указания в дороге, господа полицейские пойдут впереди, чтобы охранять дорогу. Там, на берегу Клевени, мы встретимся с глуховской полицией и примем общий план действий.

— Кто же останется на охране управы? — решился спросить староста.

Капрал обратился с тем же вопросом к лейтенанту. Тот что-то ответил по-немецки.

— О, не беспокойтесь, пан староста, — тут сегодня же будут наши, — сообщил капрал ответ лейтенанта.

Через час приблизительно отряд, предводительствуемый капралом, остановился на берегу речки Клевень.

— Тут мы подождем глуховчан и эсманцев, — сказал он. — Можете отдохнуть, снять сапоги, снаряжение.

Утомленные жарой и скорым маршем, полицаи не заставили себя долго просить. Они развалились на траве в тени молодых деревьев.

Мадьяры спешились и отвели коней в сторону. Лейтенант обошел место привала и расставил вокруг бивака часовых, лошадей приказал привязать в лесу за небольшой высоткой. Возвратившись к полицаям, он снова выругал их на своем непонятном языке, а капрал пояснил, что господин лейтенант не терпит, когда оружие разбросано где попало: оно должно быть поставлено в козлы или, по крайней мере, аккуратно положено подле дерева. Он указал при этом на дикую грушу, одиноко стоявшую на поляне.

Начальник полиции, не желая обострять отношений с лейтенантом, приказал составить оружие в ко́злы и выставил к нему часового.

— Пан староста, — обратился после этого капрал к хозяину гарнизона, — на привалах не положено, чтобы кони и люди находились вместе. Поставьте ваших лошадок рядом с нашими и принесите господину лейтенанту чего-нибудь поесть.

Когда, наконец, воинский порядок был водворен, лейтенант расположился шагах в пятидесяти от полицаев.

— Ишь, злюка! — вполголоса сказал полицай, стрелявший по вороне. — Он нас и за людей не считает…

— Да и сам на оловянного солдатика похож, — отозвался другой полицай. — Гляди, возле муравейника сел, на самом солнцепеке, дурак этакий!

— Может, он ревматизмом болен, вот и тянет к муравьям, — философски заметил третий полицай.

— И ты хорош тоже! — недовольно проговорил начальник. — Сколько раз говорил: не стреляйте в селе без толку. Вот покажет он наше оружие начальству — кому припарка из-за вас будет? Опять мне же!..

— Надо бы задобрить его! — осторожно подсказал начальник охраны…

— Гляди, и этому теперь взбучка будет, — и все стали смотреть, как лейтенант придирчиво осматривал карабин капрала. Повертев его в руках, лейтенант прилег за муравьиной кучей, навел винтовку на начальника полиции и выстрелил. Капрал широко размахнулся и швырнул в полицая гранату, в то же время выстрелили и солдаты. Упал часовой, стоявший возле оружия, полицаи бросились в стороны. Солдаты кинулись за ними, на ходу стреляя из винтовок…

Лейтенант Инчин вытащил из-под повозки старосту и на чистейшем русском языке прочитал ему заповедь партизана.

* * *

Молочный туман порозовел, стал летуче-легким. На траве, на дубовых листьях, на мелком ольховнике, что толпился меж лесом и обширным заливным лугом, засверкала живым серебром роса. С лугов доносился нестройный хор людских голосов, шелестящий посвист кос.

Сачко только что проснулся. Прислушался к мирному, с детства знакомому стуку отбиваемой косы, и ему вдруг захотелось встать в ряды косцов, размахнуться во всю силу, надышаться медовым запахом трав и цветов… У Сачко даже зачесались ладони. А еще только вчера он налетел со своим взводом на охрану неплюевского железнодорожного моста, взорвал его и тем самым прекратил движение поездов на магистрали Конотоп — Хутор Михайловский.

Сачко вышел из шалаша на полянку, увидел косцов, ахнул.

— Митинг, Борис, митинг треба зробить! — крикнул он своему политруку Бродскому. — Подымай хлопцев!

Взвод поднялся. Сачко распорядился:

— Оцепляй, хлопцы, покосы, да незаметно, чтобы не поутекли с переляку!

Сачко любил быть с населением, и потребность поговорить с людьми завладела им еще сильнее.

Партизаны поползли, скрытые душистыми травами, оцепили луг. Сачко, взобравшись на повозку, картинно простер руку и скомандовал:

— Шабаш, хлопцы-дивки! Объявляю перерыв на обид!

При виде вооруженного человека косцы разбежались. Из кустов один за другим поднялись со всех сторон партизаны.

— До мене, до мене, — смеясь, сзывает Сачко косцов к повозке, — Слухайте! Капут Гитлеру! Ховайте хлиб, вступайте в партизаны. Нет такой силы, чтоб нас, советских людей, одолела!

Митинг скоро превращается в дружескую беседу, люди жадно слушают вести с Большой земли, рассказ о борьбе, которую ведет Брянская армия.

— Брехня, что немцы Ленинград и Москву взяли, — говорит Сачко, и люди легко и свободно вздыхают.

— Ты кто? — обращается Сачко к вихрастому пареньку.

Тот отвечает:

— Был колхозником, а теперь и сам не знаю кто.

— А ты? — спрашивает Сачко другого.

— И я никто.

— Ага! На немца ишачите!

— Точно! — подтвердил третий. — Только теперь я не желаю ишачить на немца! — говорит он и с силой втыкает косу в землю. — Довольно! Все равно жизни нет! Точка!

Сачко любовно смотрит на пареньков и через минуту, посоветовавшись с ними, вручает каждому оружие.

— Бачу, — добри партизаны з вас будуть! — говорит он. — А ну, теперь кажи всего хорошего и айда с нами.

Взвод простился с косарями и скрылся в лесу.

Пересекая шлях с Михайловского на Ямполь, Сачко заметил следы автомашин.

— Ставь мину и ховайся за кущи! — приказал он.

Через минуту все готово. Партизаны ложатся на землю вблизи дороги, вдали гудит автомобиль, шум приближается, нарастает, и вот показывается легковая машина. Сверкая лаком и хорошо протертыми стеклами, мерседес идет прямо на мину. Секунда, вторая, третья — раздается взрыв, языкатое пламя цепко охватывает машину, из-за кустов бьют по ней партизаны. Два немецких офицера вываливаются из кузова, один из них целится из револьвера в Сачко, но меткая пуля подсекает его, и он падает в дым и огонь. Второй офицер пытается бежать, но и его постигает та же участь.

Трещат патроны в кузове. Сачко бросается к машине.

— Хлопцы! — кричит он. — Портфель або автомат треба выхватить!

Взрывается бензобак, вместе с дверцей машины вываливается из кабины женщина. Она объята огнем. Сачко набрасывает на нее свой плащ, изловчившись, выхватывает женщину в затянутый бурьяном кювет.

— Нежива, — отмечает он спустя минуту, — Обличье опечено…

Обжигая пальцы, сдирает тлеющий жакет с погибшей, выворачивает карманы и находит огарок темно-зеленого дерматина…

Через сутки Сачко был уже в Хинельском лесу и, таинственно улыбаясь, вручил мне огарок удостоверения или паспорта погибшей. Я взял его в руки и на обратной стороне увидел потрескавшееся от огня фото владелицы. Всмотревшись получше, узнал Елену.

— Так это она? — воскликнул изумленно Буянов.

— Вона! — подтвердил Сачко. — Фигура, рост, волосы, — все з першой хвылыны нагадало мени жинку Митрофанова…

— Повезло тебе! — сказал Буянов. — Это ведь касается моего взвода, и мне полагалось с ней рассчитаться.

— Чего же не мне? — возразил Сачко. — Этой крале и я был в задолженности.

Я долго смотрю и читаю в глазах командиров одно и то же воспоминание — это вечеринку в день Красной Армии на лесокомбинате, когда Елена кокетливо спросила Сачко, не боится ли он женщин, а Буянов вместе с Ромашкиным громогласно уверяли, что Елена Павловна — самая обворожительная женщина.

— Самая обворожительная! — вслух повторил я и, возвратив лейтенанту дерматиновый огарок, сразу же подумал о том, что появление этой особы не могло предвещать ничего доброго.

— Треба начеку быть, — сказал Сачко, прищурившись на меня и Буянова. Он доложил, что под Михайловском все забито войсками, а ямпольский комендант хвалится людям, что немцы на днях прочесывать все леса будут.

Вечером с наблюдательного поста привели молодого человека на костылях. Нога у него была ампутирована до колена. Парень назвал себя ленинградцем, сержантом связи и просил принять в отряд.

— Но партизанский отряд не госпиталь! — резонно заметил ему Анисименко. — Вам трудно будет следовать за ними.

— Я передвигаюсь очень быстро. Вы вряд ли за мной поспеете! — и показал, как он умеет ходить, пользуясь костылями.

— Все же, нам нужны руки, чтоб владеть оружием, а не костылями.

— Что мне делать? Работать я не в состоянии и содержать меня некому.

— А кто же вас содержал до сего времени? — спросил я.

— Был в Трубчевском госпитале, потом, когда нас освободили партизаны, проживал у людей на Десне… Теперь того села нет, сожжено. Люди разбежались…

— Мы поможем хлебом, вам его хватит надолго, проживете у наших людей в селах…

— Нет, воевать я хочу! — настаивал инвалид. — Вы не имеете права отказывать мне. Я — фронтовик. Окруженец. Мне совсем некуда деться.

— Воюйте вне отряда, мы дадим вам оружие. Нам нужны верные люди и в селах.

— Нет, я хочу быть с боевыми товарищами! Кроме того, я еврей, немцы меня уничтожат.

Он расплакался.

Беседа с инвалидом заняла много времени. Настала ночь, пришлось оставить его до утра с тем, чтобы после определить на жительство в Хвощевке или в Хинели. Внешний вид инвалида и его напористость вызвали у нас подозрение. Лицо и руки холеные, красноармейский костюм чисто выстиран, отутюжен.

— Надо за ним понаблюдать, — сказал Анисименко. — Мне он не нравится…

Поручили специальному надзору не спускать с пришельца глаз.

На рассвете из Лемешовки прибыл Анащенков. Он доложил, что женщины видели, как утром вчера севские полицаи подъехали к Лемешовке на нескольких подводах и высадили какого-то человека на костылях и с хохотом умчались в сторону Севска. Пришлось учинить безногому строгий допрос и тщательно обыскать его.

В холошине брюк, снизу, там, где она подгибается, нашли пачку документов: справки и удостоверения, выданные Погарским, Трубчевским, Навлинским, Севским, Путивльским и Глуховским немецкими комендантами. Перед нами был искушенный большим опытом фашистский разведчик, действовавший в зоне Брянского края на протяжении года. Перед расстрелом шпион признался, что он уроженец города Ромны, Полтавской области, что состоял агентом гестапо, что ему удалось втереться в доверие смоленских, брянских, черниговских партизан, провалить их подпольные организации, разгромить отряды.

Но всему бывает предел. Шпион и провокатор сам выкопал себе яму и закончил в ней свою подлую карьеру.

* * *

«Едва успеваю заносить боевые эпизоды», — отмечал в дневнике Инчин, возвратившийся из своего рейда по Эсманскому и Шалыгинскому районам.

«Третий Хинельский поход в расцвете. Не сомневаюсь, что урожай будет нашим. В тридцати селах — ни одного гитлеровца, все очищено от злой нечисти. Лесненко свалил эшелон с танками под Ворожбой. Буянов — эшелон с артиллерией в районе Льгова. Богданов — эшелон с живой силой там же!

Я провожу занятия с партизанами по топографии. Тема: чтение карты, проложение азимута (расчет транспортиром по карте), умение пользоваться компасом. Карт нашел в лесу целый куль. Видим теперь далеко — от Киева до Курска.

Силы наши растут, идут люди, да какие! Отец братьев Троицких пришел из Барановки с пулеметом, из Сороковых Бальчиков — Козеха Иван, вооруженный клинком, винтовкой и сам на коне. (Они партизанили самостоятельно).

Ждем Сачко. Вот его донесение:

«Сожгли Четвертиновский мост, уничтожили группу чуйковских полицаев, ликвидировали неплюевского старосту, подорвали грузовик и при этом расстреляли из засады три десятка солдат».

Фисюн, выполнивший задание в районе и довольный деятельностью отряда, ушел со своей группой и Ниной к Фомичу, в партизанскую столицу. Он унес с собой документ, называемый донесением № 8. В нем сказано:

«Сообщаем: население уклоняется от выполнения мероприятий немецких оккупационных властей. Предатели и полиция окружены презрением и ненавистью. Под нашими ударами полиция разбегается, немцы заняты ее организацией и пополнением. Применяется массовая порка тех, кто отказывается служить фашистам. Из 79 человек, выпоротых шомполами в Эсмани, согласились поступить в полицию только пять человек.

Комендант Эсманского района предпринял вторую попытку создать административно-кустовое управление в селе Фотевиж. Вызванная на усиление фотевижской полиции рота немецких солдат была выбита нашей конной группой с большими для противника потерями. Остатки роты расквартировались и укрепились в глубине района (Слобода, Бачевск, Бальчики). Территория от Хинельских лесов до Вольной Слободы и Эсмани полностью очищена от немцев и их прихлебателей. Старостаты и волостные управления разгромлены. Эсманский комендант переехал в Глухов, Хомутовский — в Рыльск.

Гебитскомиссар Линдер намечает чистку административного аппарата и полиции от лиц, заподозренных в сочувствии партизанам.

Командир группы — Наумов.

Комиссар — Анисименко.

Старший адъютант — лейтенант Инчин».

Загрузка...