Глава девятая

Три дня полного одиночества. Тюремный надзиратель трижды в день отворял тяжелую железную дверь камеры, вносил хлеб, чай, скудный обед, вечером также чай с хлебом, зловеще молчал, удалялся, запирая за собой скрипящую дверь камеры в Пугачевской башне. За дверью шаги часовых, позвякиванье ключей надзирателя — вот и все звуки, долетавшие за день до ушей Петра Алексеева.

«Разве для меня так неожидан арест? Нет. Всегда понимал, всегда был готов, что однажды схватят меня, бросят в тюрьму. Что ж, из тюрьмы люди выходят, продолжают борьбу. Не во мне сейчас суть. Да ведь не один я схвачен жандармами. Вот что.

А работа так ладно шла! Прошло бы несколько лет, и поднялось бы крестьянство по всей России. Что ж теперь? Неужто наше движение остановится?» Что делать человеку в тесной и темной камере наедине со своими мыслями? Он начал ходить по камере из угла в угол, все убыстряя шаг. Три шага по диагонали вперед, три шага по диагонали назад. Сколько он за день выходит? К концу третьих суток подсчитал: за сегодня вышагал восемь верст.

«Ничего. С завтрашнего утра надо еще рукам дать работу».

Седьмого апреля встал, схватил табуретку и принялся размахивать ею в воздухе. Вроде полегчало немного. Усталость после гимнастики приятная.

Только стал ходить из угла в угол, шаги отсчитывать — лязг ключей надзирательских, дверь тяжело открывается.

Опять повезли куда-то.

Ввели в кабинет поскромнее воейковского. Дощатый крашеный и сильно потертый пол, два небольших стола с жесткими креслами. Знакомый прокурор Кларк — на этот раз в мундире — сидел за столом у окна. Жандармский майор Нищенков за главным столом допрашивал.

Алексееву предложили сесть по другую сторону нищенковского стола. Жандармы, привезшие его, вышли.

— Мы знаем, Алексеев, что вы человек неглупый.

— Возможно.

— Даже человек умный, можно сказать.

— Приятно слышать.

— Как умный человек, вы, разумеется, понимаете свое положение. И, разумеется, желали бы улучшить его.

— Да ведь и вы, господин офицер, наверное, желаете улучшить свое положение, как я понимаю.

Пищенков даже раскрыл рот от неожиданной дерзости Алексеева. Собрался было накричать на допрашиваемого, пригрозить ему, наказать. Но встретил умиротворяющий взгляд прокурора Кларка и сдержал себя. Кларк жестом предложил ему продолжать допрос.

— Я имел в виду, — подавляя свой гнев, проговорил Нищеиков сквозь зубы, — дать вам понять, Алексеев, что честным признанием вы можете облегчить свою участь. Скажите, на каких фабриках вы работали в Петербурге?

— На разных.

— На каких именно? Назовите их в том порядке, в котором вы в них нанимались.

— Вот этого сказать не могу.

— Не можете или по хотите?

— Не желаю.

Нищенков переглянулся с Кларком.

— Ну что ж. Тогда перейдем к Москве. Ведь до того, как вы поступили на фабрику Тимашева, вы работали на других фабриках? Не так ли? Назовите, на каких именно вы работали?

Алексеев на минуту задумался: стоит ли говорить о времени до поступления к Тимашеву? Сказал, что будто поступил к Тимашеву тотчас по прибытии из Петербурга в Москву.

— Вот как? Но у нас имеются сведения, опровергающие ваши показания, Алексеев. Не забывайте, что дата вашего поступления к Тимашеву записана в бухгалтерских книгах фабрики.

— А я в этих книгах не рылся, господин офицер.

Нищенков снова посмотрел на Кларка, сделавшего ему знак продолжать.

Жандармский майор спросил, признает ли Алексеев книги, найденные при обыске на фабрике Тимашева в шкафчике возле его станка, своими?

— Признаю.

— Где вы находились с момента ухода с фабрики?

— Где придется. Постоянного места жительства не имел. — Подумал и добавил: — Искал себе комнату.

— Так-с. Искали комнату, Алексеев. А как и почему вы оказались в квартире Софьи Илларионовны в доме Корсак на Пантелеевской улице?

— Да вот потому и оказался там. Искал комнату. Указали на флигелек во дворе. Мол, сдается. Я и вошел.

— И ни с кем из находившихся там ранее не были знакомы?

— Одного человека знал. Пафнутия Николаева. Мы из одной деревни. Не успел спросить его, как он здесь очутился, — жандармы и генерал…

— Допустим… А на фабриках Тюляева или Рошфорда вы запрещенных книг не распространяли?

— Да я не знаю, какие это запрещенные, какие нет…

— А Николай Васильев знаком вам?

— Николай Васильев? Знал его раньше, давно, еще когда до Петербурга в Москве работал. В нынешнем году повстречался с ним однажды в трактире.

Знал ли Алексеев Ивана Баринова? А Якова Яковлева? А Дарью Скворцову? А Ефрема Платонова?

— Нет, господин офицер, этих не знаю, ничем не могу вам помочь.

Нищенков написал протокол допроса и дал прочесть Алексееву.

— Подпишитесь.

Алексеев поставил подпись: «Крестьянин Петр Алексеев».

Тогда ему объявили, что по постановлению прокурора Кларка он подвергается одиночному заключению в Рогожском полицейском доме. Нищенков протянул ему письменное постановление прокурора, предложил подписаться под ним.

— Под этим подписываться не буду.

Алексеева отвезли в Рогожский полицейский дом, в камеру чуть побольше камеры Пугачевской башни в Бутырском замке.

Майор Нищенков через час уже докладывал генералу Воейкову о допросе Петра Алексеева.

Воейков в свою очередь доложил о нем генерал-лейтенанту Слезкину, тот приказал произвести «негласное дознание об Алексееве» в деревне Новинской.

— Прикажите одному из приставов Сычевского уезда дознаться на родине Алексеева, что он собой представляет, что известно о нем в деревне Новинской.

Ровно через десять дней после этого пристав второго стана Сычевского уезда Смоленской губернии прислал свое донесение о произведенном в Новинской дознании.

Результаты дознания были очень скудны. В девять лет Алексеев ушел из деревни на заработки в Москву и с той поры раза два или три приезжал домой на кратковременную побывку.

Ах, так? Стало быть, приезжал домой! Воейков распорядился произвести тщательный обыск дома, в котором родился Петр и где он после бывал.

Обыскивать приехали из губернского города Смоленска товарищ прокурора Рахальский и жандармский капитан Вульф.

Какая-то старуха, то ли тетка Петра, то ли соседка — приехавшие понять ее не могли, — сидела в избе под образами и, дрожа от страха, смотрела, как прибывшие начальники роются в ее нищих вещах. Заглянув в душник и в кладовую, они приказали поднять некрашеные доски пола в самом углу. Нашли обрызганные засохшей грязью и залитые водой скомканные брошюры.

Старуха слышала и не понимала, что пишет усатый пристав под диктовку жандармского капитана:

«…Не дозволенные цензурой и распространяемые пропагаторами в народе… двоеточие… «Степные очерки» Левитова — один экземпляр, «Стенька Разин» в стихах — один экземпляр, «Мирской учет» — два экземпляра, «Крестьянские выборы» — два экземпляра, «Сила солому ломит» — один экземпляр, «Слово верующего к народу», литографированное, — один экземпляр…»

— Мать, ты писать умеешь?

— Ась?

— Подписаться способна? — спросил жандармский капитан перепуганную старуху.

— Не ученая я.

— Оставьте ее, — пренебрежительно сказал товарищ прокурора.

Протокол обыска был послан в Москву, в жандармское управление.

9 мая Алексеева вызвали на допрос к жандармскому майору Нищенкову и прокурору Кларку.

Нищенков протянул Алексееву пачку книжек и брошюр, извлеченных из подпола в его избе.

— Узнаете, Алексеев?

Алоксеев с видимым любопытством посмотрел на пачку.

— Что это, господин офицер? Книги? Нет, таких по читал. Не знаю.

— Но книги-то ваши?

— Первый раз вижу их.

— Вы давали это читать другим?

— Нет, что вы, господин офицер. Никогда таких книг никому не давал.

Алексеев держался усвоенной тактики — отказывался давать показания.

Нищенков отложил книжки в сторону.

— Ладно, Алексеев. Допустим на время, только на время допустим, что вы действительно не давали никому эти книги. Допустим! Но скажите, а вам кто-нибудь давал подобные книжки читать?

— Нот, господин офицер.

Нищенков позвонил и приказал увести Алексеева.

И снова одиночная камора Рогожского дома. Но на этот раз режим изменен. Никаких прогулок. Никакой переписки. Объявили еще, что заключенный лишен права получать передачи и права свиданий. Он усмехнулся. Свиданий? С кем? Их и так не было. Так же, как передач.

Жандармы словно забыли о нем. На допросы больше не вызывали, не допрашивали, предоставили самому себе.

Ах, если бы книги! Если б — читать! Но книг у него не было, читать нечего. Если не отшагивать из угла в угол по диагонали восемь верст в день, если не делать гимнастику с табуретом в руках, то только и остается сидеть на койке, прислушиваясь к мышиной возне где-то под полом.

Окно камеры выходило во двор. Решетка была редкая, ее прикрывала изнутри двустворчатая застекленная рама, и сквозь стекло из камеры можно было видеть стену противоположного дома и кусочек серо-синего неба. Весна начиналась ранняя; о весне Петру напоминали только голуби на крыше здания, что напротив. Нахохлившиеся, распустившие хвосты голуби беспокойно обхаживали встревоженных голубок.

Петр стал на табурет, приоткрыл раму. Голова закружилась от свежего морозного воздуха. Он накрошил хлеб, насыпал на подоконник и отошел от окна. Голуби заметили крошки, но не решились пролезть через решетку.

«Э, братцы, надо вас приучать».

Снова стал на табурет и высыпал хлебные крошки на выступ степы по наружной стороне тюремной решетки. Спрыгнул с табуретки, отошел от окна. Ждал недолго. Голубиный народец вмиг заприметил высыпанное ему угощение. Голубей налетело так много, что на маленьком выступе за решеткой все не могли разместиться. Однако пролезть между прутьями на внутренний подоконник боялись. Только один или два — самые смелые — попробовали, просунув головки через прутья, поклевать крошки.

Утром Петр снова насыпал крошек на выступ стены снаружи и опять любовался голубями. Видно, проголодались изрядно, даже позабыли на время ухаживание за голубками, набросились на угощение, а расклевав его, перелетели на железную крышу желтого дома и там завели свое любовное воркованье.

На третий день Петр насыпал целый ворох крошек только на внутренний подоконник, пододвинув крошки к самой решетке.

«Желаете закусить — пожалуйте в камеру!»

Отошел от окна, сел на койку. Голуби, видно, уже успели привыкнуть к тому, что кормушка их — пород решеткой камеры. Но перед решеткой на этот раз не было ничего, зато по ту сторону, на внутреннем подоконнике, вдоволь оды. Потомились на выступе, потолклись, и наиболее храбрые нырнули в пролеты решетки и на виду робких своих собратьев принялись пиршествовать. Но утерпели и остальные, последовали за ними — Петр едва успевал подсыпать новые крошки. При движении рук голуби вспархивали, одни успевали пырнуть наружу, а прочие оставались в камере, кружили под потолком, садились на столик, на койку и, как только Петр отходил от окна, первыми подлетали к еде.

Голуби стали друзьями Петра. Приучил их залетать в камеру, опускаться на столик, прикрепленный к степе, и принимать угощение. Месяца два спустя, когда надзиратель вошел в камеру, заключенный сидел на полу и два голубя клевали крошки с ого ладоней.

— Заключенный Алексеев, собирайтесь с вещами. Первая мысль — его отпускают, он будет свободен. Подавляя волнение, тихо спросил:

— Куда?

— Куда надо, туда и отправят.

Его перевели из Рогожской части снова в Бутырский замок, снова в тесную камеру Пугачевской башни, темную, с крошечным, забранным толстой решеткой окошком под потолком.

Он ничего не знал о том, что происходило за стенами Бутырского замка. Ничего не слыхал о том, как развивается следствие по его личному делу, по делу Всероссийской социально-революционной организации.

Шел месяц за месяцем, в зарешеченном окошке менялся цвет неба, с голубого переходил в серо-голубой, в серый, наконец, в темный сизый цвет зимы и снова начинал светлеть, голубеть… Только так и угадывались из камеры времена года.

Про Алексеева жандармы словно забыли, разве только был изменен режим для него: разрешили брать книги из тюремной библиотеки. Выбор был небогатый; прочел «Историю» Костомарова, какой то роман графа Салиаса де Турнемира, «Историю средних веков» Стасюлевича…

Но жандармы вовсе не позабыли о нем. С неослабной энергией собирали улики против него, допрашивали одного за другим Пафцутия Николаева, Ивана Баринова, Семена Агапова, Николая Васильева.

— Расскажите, что знаете о Петро Алексееве.

Пафнутий Николаев только и показал, что в день ареста встретил своего земляка Петра Алексеева; Алексеев будто бы и привел его в дом Корсак на Пантелеевской.

Иное дело Иван Баринов. Этот так духом пал в заключении, так был измучен допросами, что уже не верил в счастливый исход заварившегося дела. Только бы отпустили поскорей в камору!

Признал, что получал от Петра Алексеева брошюры и книги. Алексеев говорил ему, что нужно множить на фабриках и заводах кружки, а когда число их достигнет тысячи или больше того, в России произойдет революция.

Приступили к допросу Николая Васильева. Первое время Васильев твердо держался, не давал никаких показаний. Но к середине апреля не выдержал, силы его оставили, измучен был больше, чем Баринов, отвечая, держался за спинку стула, опасаясь упасть. Да, Петра Алексеева он знает давно. Алексеев бывал у него на фабрике Турне, рассказывал ему о небесных светилах, о том, что земля наша вертит-ся вокруг себя, а еще вокруг Солнца. Васильев не поверил рассказам, думал — Алексеев басни рассказывает. Тогда Алексеев предложил ему познакомиться с учеными людьми, уж те в точности все объяснят. И повел в Замоскворечье на Татарскую улицу. Там на какой-то квартире встретился с Михаилом, Федором и Василием. Фамилии их ему неизвестны. Михаила однажды и предложил снять отдельную квартиру на имя Васильева, а он, Михайла, и его друзья будут там жить нахлебниками: обеды им станет готовить жена Николая Васильева. Что ж, он переговорил об этом с женой своей Дарьей, она согласилась охотно. Квартира была снята в Сыромятниках.

— Хорошо, о чем говорили между собой эти люди?

— О чем? Да так… ни о чем… Про жизнь говорили. Но вспомню я, ваше благородие.

Вызвали Дарью Скворцову, и она в присутствии Николая сказала, что говорилось в Сыромятниках про то, как купцы притесняют мастеровых, что помещики жить не дают крестьянам и вовсе их обобрали.

— Да ты что, забыл, Николай? Сам с ними сидел разговаривал!

Пришлось признаться, что вспомнил. Верно, говорили такое.

А еще, показала Дарья Скворцова, приходил с фабрики Носовых приказчик и справлялся насчет одной из девушек, работницы фабрики, проживавшей тогда в Сыромятниках. Все жильцы разволновались и вскорости переехали на Пантелеевскую улицу в дом Корсак.

— Да ты это помнишь, Николай. Как не помнить! Он, ваше благородие, помнит, помнит!

Пришлось подтвердить и это. Очная ставка с Дарьей совсем прибила Николая Васильева.

Прошло очень немного времени, и раскрылись имена тех, кто утаивал их. Первым раскрыли Ивана Джабадари, спрятавшего свое имя за буквой В. Устроили очную ставку с ним Николая Васильева, Дарьи Скворцовой, Филата Егорова, Ивана Баринова.

Всех приводили по очереди.

Почти целая неделя ушла у жандармского майора Нищенкова на то, чтобы установить подлинное имя студента Василия Георгиевского, таинственной буквы А, и Софьи Илларионовой.

Двое продолжали оставаться нераскрытыми — «мещанин Степан Иванов» и человек, назвавшийся буквой В.

Этого В свели на допросе с Николаем Васильевым, и тот признал в нем человека, с которым познакомил его Алексеев. Господин В под именем Федора часто бывал в Сыромятниках.

Филат Егоров посмотрел на арестованного Чикоидзе, сказал, что он вовсе не похож на того, кто давал ему запрещенные книги.

Чикоидзе не открывался. Отрицал, что когда бы то ни было встречался с Николаем Васильевым и с Филатом Егоровым.

— А Петра Алексеева знаете?

— Какого Петра Алексеева? Никакого Петра Алексеева не знаю.

Майор Нищенков на время оставил Чикоидзе в покое и взялся за того, кто назвал себя «мещанин Степан Иванов» и жил по фальшивому паспорту на имя Петра Степанова Мудрова.

Студенту Лукашевичу, который выдавал себя за Степана Иванова, было только 20 лет. Но человек этот был очень опытным нелегальщиком. В прошлом он «ходил в парод», обошел Московскую, Владимирскую и Нижегородскую губернии, в деревнях работал слесарем, плотником, кузнецом, работая, проводил беседы с крестьянами. В Москве поступил на известный завод Дангауэра и был одним из деятелей Всероссийской социально-революционной организации.

Нищенков вызвал Николая Васильева.

— Васильев, посмотрите на этого человека. Узнаете его?

Лукашевич увидел печальное, озабоченное лицо постаревшего в тюрьме Николая Васильева.

«И это наш орел! — мелькнуло в голове Лукашевича. — Наш Николай Васильев, который так много делал для организации!»

— Васильев, всмотритесь в этого человека. Есть ли он тот самый, кто бывал в Сыромятниках в доме Костомарова и назывался Иван Иванович?

Николай Васильев глухим голосом подтвердил, что знал этого человека под именем Ивана Ивановича, он приходил в Сыромятники…

Вызвали Дарью Скворцову, и она подтвердила то же. Добавила, что Иван Иванович хорошо знаком с Михайлой, Федором и Василием.

Майор приказал привести Семена Агапова.

Парень был предан революционной идее, горячо работал, но был вовсе неопытен и плохо проинструктирован руководителями организации.

Агапов показал, что знает этого человека, одно время жил с ним на одной квартире и назывался тогда он Петром Степановичем.

— Глупо, господин Лукашевич, — сказал с раздражением жандармский майор. — Как видите, мы знаем ваше настоящее имя и знаем, что вы бывший студент, хотя вы и пытались уверить, будто вы человек малограмотный.

Лукашевич понял, что дальнейшее упорство его бессмысленно. Когда Нищенков предложил подписать протокол, Лукашевич сначала подписался печатными буквами «мещанин Степан Иванов»; ниже своим обычным почерком поставил:

«Я же — бывший студент Технологического института Александр Осипов Лукашевич».

— Превосходно! — искренне воскликнул майор Нищенков, прочтя последнюю подпись. — Поверьте, господин Лукашевич, так-то гораздо лучше.

Нищенков был отменно доволен. Через несколько дней радость его возросла: тот, кто упрямо продолжал называть себя буквой В, наконец-то открыл свое настоящее имя — Михаил Чикоидзе.

Девятого мая 1875 года майор Нищенков докладывал генерал-майору Воейкову об окончании следствия.

— Все, ваше превосходительство, закончено. Под арестом находится одиннадцать человек: девять взятых на Пантелеевской в доме Корсак, затем Николай Васильев и Иван Баринов. Осмелюсь доложить вашему превосходительству, что Иван Баринов, вовлеченный в преступление другими лицами, и Семен Агапов объяснениями своими содействовали изобличению преступной деятельности. На усмотрение вашего превосходительства оставляю вопрос об освобождении сих двух лиц, полагая освобождение сие не только возможным, но и полезным для дела, очень полезным.

— Полезным? Хм… Так вы полагаете?

— Так точно, ваше превосходительство. За освобожденными будут следить и, если они войдут в сношение с новыми лицами…

— Очень хорошо, майор. Вы считаете, что дело молено считать законченным?

— Полагаю, что так, ваше превосходительство.

— Поздравляю, майор. Можете ставить печати на листах дознания — передадим дело в суд.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

130 листов дознания были припечатаны печатью жандармского майора Пищепкова и вручены генерал-майору Воейкову.

Воейков торжествовал: московская крамола задавлена, заговорщики схвачены. Посмотрим, посмотрим, что скажет теперь Петербург!

Воейков придвинул лист бумаги и стал писать рапорт в III отделение о том, что дело московских пропагандистов им выяснено и закончено, его надлежит передать судебным властям, на который предмет в ближайшие дни им, Воейковым, высланы будут листы произведенного дознания арестованных.

Вот тогда-то начальник III отделения и доложил государю императору всероссийскому об окончании следствия по делу о преступных действиях группы московских пропагандистов…

Петр Алексеев сидел в маленькой камере Пугачевской башни, ничего не зная ни о допросах Николая Васильева и жены его Дарьи, ни об очных ставках, ни о раскрытии псевдонимов Джабадари, Лукашевича, Чикоидзе, Бардиной и Каминской. Ни о том, что распространение им, Алексеевым, книг «преступного содержания» подтверждено и доказано. Ни о том, что следствие по делу об арестованных закончено. Ничто не доходило до Петра Алексеева сквозь толстые стены Пугачевской башни, сложенные из многих рядов обожженного кирпича.

Только и было приятного в камере — книги читать из тюремной библиотеки. Как ни была библиотока бедна, как ни ограничен подбор книг, а все-таки есть что читать. Удивился, когда в каталоге, принесенном ему в камеру, нашел «Политическую экономию» Милля, — и выписал. Милля ому принесли, он сдержал при надзирателе свою радость, будто имя Милля слышал впервые, нарочито равнодушно произнес, что книжка, кажется, скучная. А когда надзиратель, оставив ее, вышел из камеры, принялся книжку штудировать.

Второй раз в жизни взялся Алексеев за Милля. Первый раз давно, в Петербурге, — читая, ничего в ней толком не понял. Теперь не читал — изучал политическую экономию.

«Не век же тут сидеть. Рано или поздно должны меня выпустить. Надо время использовать. Буду учиться. Каждый день что-нибудь новое для себя узнавать».

И правда, он сам замечал, как постепенно ширится круг его знаний. Видимый мир с каждым днем становится обширней и зримей. Не странно ли: чем больше мир, чем в нем яснее видишь, тем четче, определеннее место в нем человека. Тем становишься увереннее в себе, в правильности избранного тобой пути.

Загрузка...