Серхио Чапле ПРЕКРАСНАЯ КАМАРИОКА

Прекрасная Камариока,

Прощай, я еду далеко.

(На музыку Хуанито Маркеса это распевал сын одного гусано)

Мать сказала мне:

— Глория Каула уезжает с Кубы.

(Глория Каула, ну конечно же, Глория Каула, которая жила на улице Буэнавентура почти у перекрестка с Милагрос, которая молилась с моей матерью, когда меня оперировали, которая дала обет святой Лусии за мое выздоровление.)

И постепенно перед моими глазами встает образ Глории вместе с детскими воспоминаниями о киоске с зайчиками, о «чертовом колесе», на котором меня укачивало, о «бешеных автомобилях» с ржавыми болтами и расшатанными кузовами, о сахарной вате, которая прилипала к уголкам губ, о тире с винчестерами, об индейце с выпученными глазами, о бумажных мельницах по одному песо за штуку, о фейерверках, о матерве[67] в кувшинах, о гамбургерах без всякого целлофана, о гипсовой лошадке — с внутренностями из газет «Эль Крисоль» и «Ла Марина», — которая неутомимо кружилась все свои шесть фарлонгов за десять сентаво; о девушках (Глория — среди них) со множеством цветов в карманах белейших передников, которые, хохоча, преследуют застенчивого, угреватого юношу, пытаясь воткнуть ему цветок в петлицу; о глазах семинариста Анхелито, прикованных к круглым ямочкам под коленками Хосефины Энрикес, нагнувшейся за выигрышем; о несравненном Брате Андренио, душе этих праздников-лотерей; и я думаю о тебе, Глория, о печальной жизни, которую тебе пришлось вести.

В шесть утра восемнадцатого октября тысяча девятьсот шестидесятого года милисиано Хесус Форте заканчивает свое дежурство. Разряжает винтовку. Протирает ее. Отдает своему командиру. На фабрику маленькими группами начинают сходиться рабочие. Он хочет сесть в машину и поехать завтракать домой, но не делает этого, потому что:

1) не хочет будить жену,

2) из-за введения контроля на предприятии ему, бухгалтеру, не хватает четырнадцати и даже шестнадцати часов в сутки, чтобы справиться с работой.

Так что он завтракает в фабричном буфете, чертыхается, приветствуя утро после бессонной ночи, и отправляется в контору, где в этот час сидит один только главный контролер. Работает до полудня, а затем отправляется домой, припоминая, что уже тридцать часов не видел жену и детей. Подъезжает к дому и обнаруживает, что он закрыт (в это время дети обычно играют в саду). Отпирает дверь. Зовет жену. Не получает ответа. На обеденном столе находит конверт, адресованный ему. Открывает его. Извлекает письмо. Читает. Хесус Форте очень долго стоит не шевелясь. Потом достает из кобуры свой пистолет Стар. Открывает рот и приставляет ствол к нёбу.


Стройная, хрупкая, нарядная, она незаметно росла среди нас и мало-помалу стала гордостью всей Виборы. Если возведение этой церкви, которой вы восхищаетесь, проезжая по улице Хесус дель Монте, было доведено до конца, то обязаны мы этим главным образом упорству, рвению, невероятному трудолюбию Брата Андренио.

По воскресеньям, во время каждой службы, он обычно обходил скамьи старой церкви (теперь — соседнее здание) с сачком на длинной палке, который надолго зависал перед скуповатым прихожанином, медлившим внести свою лепту; потихоньку просил детей напомнить своим родителям, что богу угодней та, менее фарисейская, милостыня, которая не звенит; похлопывал по плечу того, кто добровольно вносил свою десятину. В будние дни он менял сачок на черный ранец и обходил жителей, собирая средства на постройку новой церкви. Никто не осмеливался отказать этому святому с его ангельской улыбкой, убедительной речью и изысканными манерами, поэтому ни мать Глории, ни матери остальных приглянувшихся святому девушек не возражали, когда он попросил, чтобы они приняли участие в лотереях, которые он придумал, чтобы пополнить церковную кассу и удовлетворить аппетиты строителей.

— А это не грех, святой отец, — ведь там столько мужчин будет? — решилась заметить Мария Лансис, вдова Каулы.

— Молчи, дочь моя, ибо это богоугодное дело! — ответил ей Отец, который был также и Братом.

Так и получилось, что Глория Каула, которую считали одной из самых миловидных девушек Виборы, стала работать в разных киосках разных лотерей, которые из года в год с неизменным успехом устраивал Брат, который был отцом (и говорят, многодетным).

Я был еще мал, но эти лотереи помню совершенно отчетливо. Люди собирались не только с ближних улиц, осиянных святостью (Сан-Буэнавентура, Сан-Ласаро, Сан-Мариано, Сан-Анастасио, Санта-Каталина и так далее), но и из других, не столь освященных мест (Мангос, Кокос, Тамариндо, Сапотес[68]). Эти субботы и воскресенья оказывались погибельными для администратора кинотеатра «То́ска», который все жаловался у нас в доме под стук домино (кинотеатры «Виктория», «Сан-Франциско», «Гран Синема» выходили из положения только благодаря воскресным утренникам; «Мендоса» и «Аполлон» из-за большей их отдаленности не так ощущали убытки. «Аламеда» — только что построенный кинотеатр, поэтому он неплохо справлялся с конкуренцией. «Лос-Анхелес» был построен позже, когда уже поблек блеск праздников). Лотереи были, несомненно, самым заметным событием года в нашем квартале, который оплачивал рахитичное развитие башен, самых капризных в своем росте из всех, что помнит история города Сан-Кристобаль-де-ла-Абана[69] (а если это и не так, неважно: мы, жители Виборы, так считаем).

Для Глории лотереи были чем-то вроде отдушины, потому что давали возможность освободиться от материнской опеки и поговорить с Орландито Три Пуловера (он считался ее женихом, других не было, на втором его пуловере красовался девиз Луиса Переса Эспиноса: «Все для детей»[70]), которому Мария Лансис закрыла доступ в свой добропорядочный дом, ссылаясь на его распущенность (Глорита была «Дочерью Марии»[71]), а ее брат Роберто — членом организации студентов-католиков). К тому же Роса-Сорока еще разнесла весть, что Бенигна-Знахарка, находясь в трансе, сказала, что совершенно точно известно, что Марию Лансис посещал инкуб — и должно быть, это правда, потому что если нет — откуда же знать Бенигне такие слова — вот только неизвестно, был это ее покойный муж или нет. Неприязнь, суровость и набожность в семействе Каула-Лансис наконец надоели Орландито и лишили Глорию воздыхателя. Так что на следующий год она возвращалась домой после праздников-лотерей одна или с подругами, но мужчины рядом уже не было.

Лотереи следовали одна за другой, из года в год. И каждый год выходили замуж девушки, которые работали на них с самого начала (Бланка Аймерич, Анхелика Буотос, Амелита Ортега, даже Фабия Косая!). Из года в год после многократных визитов в соседские дома обновляя Брат Андренио свою женскую команду. Из года в год приходила на зов дочь Марии Лансис. Только когда ее фигура начала терять гармонию линий, щечки — свежесть, лицо — очарование невинности, ее участие в праздниках перестало быть желанным. В ту пору она редко появлялась в нашем квартале, разве что на Майские цветы[72], или в процессии перед рождеством, или провожая Марию на семичасовую мессу.

Майским вечером тысяча девятьсот пятьдесят четвертого прервалось однообразие этой жизни. Ее брат Роберто не вернулся домой, а на другой день Роса-Сорока принесла в квартал новость: «Чтоб лопнули мои глаза, чтоб мне сдохнуть, если я не видела его — глаза открыты, ноги вывернуты, бомба на груди и надпись: «Васконселоса и Фигероа в сенат — волей народа» — и брошен был террорист на пол бара в Луйяно, в котором — ни души».

Глорита оделась в черное, но против всех ожиданий не стала долго оплакивать свое горе, а с головой окунулась в подпольную революционную деятельность. В добропорядочном доме Марии Лансис скрывались преследуемые, продавались боны «26 июля», собирались лекарства для партизан в горах. Когда пал Батиста, Глорита прервала траур и оделась в красное и черное[73]. Потом начала работать учительницей, перестала ходить к семичасовой мессе, влюбилась в одного повстанца, товарища ее брата… Потом революционный порыв Глории начал иссякать и уже обращаться против революции; по мере ее продвижения вперед Глорита все больше пугалась — оказаться среди таких потрясений! — но это же коммунизм, дочь моя! — Отец мой, это не так — это так, это так, это так — Глорита снова ходит в церковь — Глорита оставляет свой класс — та Глорита, которая ходит к семичасовой мессе, — Глорита, которая с молитвенником и четками.


Мне было больно смотреть на фотографии твоих детей. Мой мальчик сейчас, наверное, такой же. Вот дочь, наверное, постарше твоей Эстер. Она родилась в пятьдесят шестом. Жена привозила их в октябре шестидесятого (несколько дней назад исполнилось два года). Знаю, что все в порядке, очень выросли, знаю, что мать продолжает учить их испанскому, что не вышла замуж, что живут в Хайлиа[74] рядом с озером, что не настраивает их против отца.

Видишь ли, мы в университете были однокурсниками. Вместе поступили на одно и то же предприятие. Поженились. Работали бухгалтерами. Вскоре стали получать приличное жалованье. Копили деньги. Когда родилась дочь, купил дом (ее имя — все еще на решетке у входа) и заставил жену уйти с работы. В пятьдесят восьмом родился сын, в честь этого обменял «понтиак» на «Олдсмобил-58», ты его видел (каждый раз, когда я появляюсь в отряде, тощий Лумумба упрашивает: «Буржуй, прокати вокруг квартала»).

Так вот и пришла ко мне революция. Я, как сказал поэт, не знал, кому обязан жизнью, но идеи ее разделял. Фидель начал ставить все на свое место (тесть говорил — все портить), и я был от него в восторге. Тогда я еще не так хорошо во всем разбирался, как сейчас, и, само собой, никогда не был коммунистом (да и вообще в шестидесятом было очень мало коммунистов, мы были фиделисты, а не ньянгарас[75] — так называл нас тесть). Я стал милисиано. Начались осложнения. Я был единственным в бухгалтерии, кто это сделал. Утром, когда я приходил на работу, сослуживцы разбегались при моем приближении, замолкали, поворачивались ко мне спиной, говорили со мной только по служебным делам. Считали, что оскорбляют меня, вынуждая обедать в одиночку.

Но такое положение (и это самое скверное) не ограничилось работой. Дошло и до семьи. Друзья (подавляющее большинство) в конце концов перестали бывать у нас. Жена, которая всегда была в душе католичкой (как и я), стала ходить в церковь каждое воскресенье (она не делала этого с тех пор, как закончила колледж «Лурд»). Изо дня в день приходили вести о друзьях, которые уезжали из страны. Невозможно было ни с кем заговорить из своего круга, чтобы не началась политическая болтовня. А те немногие друзья, которые еще посещали наш дом, все упрекали меня за поддержку правительства, которое ущемляло наши собственные интересы, и сочувствовали жене по поводу моего неразумного поведения. Супружеская жизнь омрачилась. Только в постели мы были по-прежнему счастливы. Никогда я так не нуждался в ней. Никогда так не желал ее.

Потом фирму национализировали, как и все остальные североамериканские предприятия, и я совсем перестал бывать дома. Тогда начались упреки и разговоры об отцовской ответственности. И о неминуемой бомбардировке страны. Уже и в постели не было покоя. После ласк она начинала плакать, умолять, чтобы мы уехали с Кубы. Я думал — с ума сойду. Работал я тогда зачастую по восемнадцать часов. Детей видел только спящими. По ночам меня будили приглушенные рыдания жены. Если в воскресенье, после целой недели строевой подготовки в Пятом округе, мне случалось привести домой кого-нибудь из новых товарищей («Никогда не бывало негров в этом доме!» — говорила жена), ни разу не вышла встретить их, хотя бы ради меня.

И однажды, взяв детей, она уехала на Север. Не подавала вида, что собирается так сделать. Я хотел покончить с собой. Духу не хватило. Но с ума сошел (сто двадцать шесть дней в госпитале Фахардо). Теперь живу с сестрой, и, поверь, не так уж легко сосредоточиться на повседневной работе. Ну вот, Серхио, теперь ты знаешь, отчего я слыву на нашей батарее немногословным, сдержанным, редким фруктом или товарищем себе на уме. И вот я здесь, поджидаю янки, рядом с тобой вгрызаюсь в скалу, которая мешает нам установить миномет как положено. Каждую неделю она шлет мне письма, настаивает, чтобы я приехал к ней (знаю об этом от сестры, я-то писем не читаю). Взглянуть на цветные фото детей мне не хватило мужества. Прости, Серхио, иногда нужно кому-то излить душу.

Люди видели, как она, вся в черном, вышла из машины министерства внутренних дел и в последний раз слушала мессу в церкви, которую помогла построить; раздала милостыню нищим, сидевшим на лестнице, сошла по ступеням и медленно пересекла площадь; снова взглянула на белые башни, которые вздымались в напрасной попытке обнять небо. Потом села в машину. Говорят, на глазах ее были слезы.

Четырнадцатого октября тысяча девятьсот шестьдесят пятого года на яхте «Ситтинг Балл» (двадцать два фута длины, восемь ширины) приплыли в порт Камариока жена и дети Хесуса Форте. Предупрежденный работниками министерства внутренних дел, Хесус Форте встретился с семьей в тот же день. Ночь они провели в специально оборудованных домиках. На рассвете Хесус Форте помог семье подняться на яхту, на которой они приехали за ним. Поцеловал детей. Не оборачиваясь, не торопясь, пошел он от пристани. Медленно, почти не оставляя следа за кормой, яхта взяла курс на Север.


Перевел Ю. Грейдинг.

Загрузка...