Имельдо Альварес Гарсиа НЕВЕЗУЧИЙ

Есть подлый род господ весьма спесивых,

Стяжатели такие целиком

И полностью от головы до пяток,

Когтисты и клыкасты…

Хосе Марти

(Из стихотворения «Банкет тиранов»)[60]

Уже двое суток Фаусто не видел Эунисии и приходил в бешенство от бесконечных приказов Суареса, перевернувшего вверх дном всю адвокатскую контору. Каждый день ему приходилось звонить по телефону и сообщать, что очередной визит, вернее церемониал (ежедневные беседы в гостиной под вечер, затяжные паузы, во время которых они пили чай со льдом из маленьких чашек; заговорщический стук в стеклянную дверь, чтобы не разбудить Эмилио, который в этот час необъяснимым образом вдруг прекращал размахивать своими безумными руками и погружался в тихий, необходимый ему сон), не состоится. От всего этого он должен был отказываться и работать с утра до вечера — притом напрасно! — заключая новые контракты. И вот теперь еще одно поручение Суареса — встретить и поместить в гостиницу досточтимого сеньора Канельяса, прилетавшего из Нью-Йорка в четыре часа дня, — опять рушило его планы.

Он спустился по лестнице, не дожидаясь лифта.

Оказавшись на улице и заметив под аркадой Биржи нескольких сослуживцев, болтавших с видом проституток во время полицейской облавы, он свернул к древним стенам монастыря Святого Франсиско. Отполированный водой каменный причал распространял омерзительный смрад, но обойти его Фаусто не мог и, отвернувшись, со злобным презрением посмотрел на красные ленточки, украшавшие балконы и электрические фонари. По его знаку негр Сантос вывел со стоянки «понтиак», и лицо Фаусто сразу же изменилось при виде улыбки негра, показавшейся ему идиотской. Поправляя зеркало заднего вида, он решил заехать сначала в отель. Но прежде чем тронуться с места, недовольно буркнул:

— Не скаль зубы, негр, все хорошо в меру, понятно?

Администратор отеля «Капри» оказался человеком весьма любезным: апартаменты для сеньора Канельяса были уже готовы.

Обсудив с ним кое-какие вопросы, Фаусто позвонил из вестибюля Эунисии и объяснил ей, почему и на сей раз не сможет прийти. Эунисия сообщила ему, что тяжелое состояние, в котором последнее время находился Эмилио, миновало. «Когда тебя нет рядом, у меня такое чувство, будто вот-вот разразится катастрофа. Не смейся надо мной, я, наверное, глупая. Сделай все возможное, чтобы прийти ко мне в субботу». Голос Эунисии звучал ласково, обвораживающе, и у Фаусто вновь появилась надежда. До прибытия самолета оставался час, и он вошел в бар, погруженный в полумрак, где приятно пахло малиной.

Впервые он познакомился с Эунисией на Верадеро, в доме у Ириарте. В угоду Рамиро Фаусто явился туда в конце недели. Среди приглашенных там оказался Эмилио. Эмилио и она: «Нечто совершенно поразительное!» Кто бы мог подумать, что у Эмилио такая жена! Все утро, пока они плескались в бассейне и манипулировали снастями маленькой яхты, огибая берега полуострова Икакос, Фаусто не сводил с Эунисии глаз, буквально пожирая ее взглядом и не понимая, каким образом астурийцу удалось заполучить красоту этих иссиня-черных ресниц и темных, нежных голубых глаз. Ни в юриспруденции, ни в коммерческих делах Эмилио никогда не отличался большими способностями. Правда, в конторе Ириарте ему предоставили тепленькое местечко адвоката, благодаря дядюшке Аурелио, человеку очень влиятельному, которому Ириарте был обязан блестящей биржевой операцией. После смерти дядюшки в аристократическом районе Кантри ходили слухи, что Эмилио собирается возвратиться в Испанию, в Пола-де-Лавиана, так как у него на Кубе не осталось никого из родни.

Но вскоре Фаусто узнал, что Эмилио отказался от своего намерения вернуться в Астурию, познакомившись с Эунисией, единственной дочерью иммигрантов из Солоник, богатой и забавной супружеской пары, поселившейся на улице Муралья…

Подошел официант, и Фаусто заказал scotch[61].

Погруженный в глубокое раздумье, Фаусто еще раз с удовольствием воскрешал в памяти лучшие часы, проведенные с Эунисией: их знакомство на Верадеро, беседы на террасе ночного клуба «Сан-Суси», встречи в теннисном клубе «Ведадо», преподнесенные в качестве сюрприза букеты орхидей, упорные ухаживания в Филармоническом обществе, признание с надеждой на успех, долгие колебания и, наконец, запретный плод, вкушаемый по кусочкам…

— Ты спишь?

Она кокетливо кивнула головой, забрасывая ногу ему на бедро.

— Нам надо поговорить, Эунисия!

Она не ответила, но Фаусто почувствовал, как часто забилось сердце под ее упругой грудью. Она лежала рядом, свернувшись калачиком, словно котенок, почти не шевелясь, предаваясь приятной истоме.

— Мы должны во всем признаться Эмилио… верно?! — настаивал он.

Эунисия неторопливо встала, поцеловала его в щеку и ушла в ванную комнату.

Фаусто казалось, что он в какой-то мере понимает нынешнее состояние Эунисии. Даже его, человека бывалого, пугал характер Эмилио, особенно блеск его угрюмых глаз. «Он принадлежит к разряду людей, которые только с виду кроткие, а на самом деле совсем наоборот», — говорил Ириарте всякий раз, когда кто-нибудь позволял себе подтрунивать над бедным адвокатом, погруженным в кипу законодательных актов и счетов.

Услышав стук танкеток Эунисии, Фаусто сказал, придавая голосу немного наигранный, ребячливый тон:

— Знаешь, у тебя очень красивые ноги! — и растерялся, увидев, что она входит в комнату совершенно одетая. Но продолжал говорить, пытаясь спрятать свое смущение: — Женщина с некрасивыми ногами для меня не существует. Терпеть не могу скрюченные, деформированные пальцы! Один вид таких ног расхолаживает меня.

— Мне жаль тебя, Фаусто, — тихо произнесла Эунисия, словно пробуждаясь от болезненного наркоза.

— Жаль? — воскликнул он, пораженный. — Жаль меня?

Он допил scotch и вышел из бара.

Уже стоя под навесом у входа в отель, он взглянул на часы: они показывали без четверти четыре. Пора было ехать в аэропорт. Он попросил служащих подогнать «понтиак», всеми силами стремясь отделаться от неприятного осадка, вызванного жалостью Эунисии. Лил частый дождь, но солнце продолжало светить, просеиваясь между высокими зданиями и щедро расточая свои лучи на газоны.

Нередко чувство досады, вызванное жалостью Эунисии, перерастало в ненависть, а порой и в жестокую злобу. Невольно ход мыслей увел Фаусто к воспоминаниям драматическим: к тонущему Эмилио, отчаянно цепляющемуся за корму. Чтобы успокоиться, Фаусто подставил ладони под капли дождя и заскользил взглядом по украшениям ионических капителей здания на углу улицы. Но не так-то легко, совсем не легко было отделаться от засевших в его сознании жутких воплей, внезапно захлестнутых водой, пронзительного крика чаек и мертвенно-бледного, испуганного лица друга, исчезающего в морской пучине…

— Ты уверен?

— Абсолютно! Он попал в Бюро по подавлению коммунистической деятельности.

— И ты думаешь, что Рафаэль?..

— Рафаэль? Рафаэль признается на первом же допросе, уверяю тебя!

— Где же они у тебя спрятаны?

— Дома, в старой цистерне рядом с кувшином для хранения воды. Но Эунисия ничего не должна знать. Ее нервная система не выдержит.

— Куда же мы их денем?

Эмилио посмотрел на Фаусто и, гибко изогнувшись, в несколько шагов достиг шкафа, в котором хранились документы и бумаги…

— Я хочу вывезти их морем… с твоей помощью, — произнес он оттуда, не поднимая головы. И, завершая свою просьбу, сказал: — Ты мог бы взять яхту Суареса.

Заметив нерешительность Фаусто, его желание отказаться, Эмилио продолжал:

— По понедельникам на причале в Барловенто мало народа. Никто не заметит, что мы грузим мешки с оружием.

И, подойдя к другу, принялся горячо убеждать его, торопливо, бессвязно, подробно объясняя, как они выйдут в море, возьмут курс на восток к одному из островков и незаметно, без спешки, станут пробираться туда, стараясь избежать столкновения с ищейками батистовского флота.

В голове Фаусто зародилась мысль, которую он тут же отверг с деланным негодованием. Но потом, на улице Офисиос, когда прощался с Эмилио, пообещав ему свое содействие, мысль эта уже прочно засела у него в голове, заставляя перебирать в памяти, сопоставлять, отбрасывать и приумножать слова, сказанные другом: Эунисия… не знает… далеко отсюда… никто не узнает… из Барловенто в море…

Устремившись вверх по Пасео, он выехал на шоссе Ранчо Бойерос. Низкие облака уже проплыли над аэропортом, открыв солнцу просторное опахало неба, переливающееся всеми цветами голубизны. Служащий по приему багажа сказал ему, что самолет в данный момент идет на посадку, и Фаусто, распахнув перед собой широкую дверь, прошел внутрь. Разглядывая выходивших пассажиров, он заметил идущего по коридору знакомого человека: это был Пако, внук Торреса Мола, одетый в оливково-зеленую униформу, способную повергнуть в ярость старого профессора Мола, неистового противника всякого «политического насилия» и «военного режима». Сделав вид, что он внимательно слушает громкоговоритель, Фаусто отвернулся от Пакито и устремил глаза вверх. Он успокоился лишь тогда, когда оливково-зеленый силуэт скрылся в дверях кафетерия. Две девочки, бежавшие навстречу, завертелись вокруг Фаусто, пытаясь поймать мяч апельсинового цвета. «Проклятые негритянки!» — выругался он. Старшая девочка остановилась и что-то зашептала на ухо другой: вероятно, то были слова упрека в его адрес. По ту сторону стеклянной перегородки сидели или толпились только что прибывшие пассажиры. Заметив мужчину с перекинутым через левую руку желтым ратиновым пальто и сопоставив приметы, которые накануне несколько раз повторил ему Суарес, Фаусто сразу узнал в нем нужного ему человека. Низкорослый, атлетического телосложения, он маскировал свою плешь прядью редких волос, и Фаусто показались привлекательными его вздернутый красный нос, короткая густая бородка и трубка, да, да, именно трубка, которую он держал, словно игрушку, большим и указательным пальцами правой руки.

Канельяс был человеком решительным. Не поинтересовавшись гостиницей и ни словом не обмолвившись о Суаресе, он попросил Фаусто подкинуть в квартал Коли даму в перчатках, с которой познакомился в пути — совсем одинокая, бедняжка! Когда они наконец остались в машине вдвоем, Канельяс извинился за доставленные хлопоты, деликатно намекнув на свое вдовство, как будто это обстоятельство могло позволить ему делать все, что заблагорассудится. Приехав в отель, Канельяс затащил его в бар «промочить горло» и с удовольствием выпил сухого бакарди. Остаток дня у Фаусто ушел на то, чтобы устроить гостя в гостинице, ввести его в курс кое-каких дел и вооружить некоторыми сведениями относительно положения в стране. В девять часов вечера Канельяс потащил Фаусто осматривать город, в результате чего Фаусто всю ночь проворочался в постели, считая себя самым невезучим человеком на свете.

Наутро дело приняло совсем другой оборот. Теперь не только Суарес стремился оказать радушный прием Канельясу в неделовой обстановке, но и доктор Наранхо сулил ему всяческие приятные сюрпризы после поросенка на вертеле.

Наконец в субботу Фаусто выбрался к Эунисии пораньше.

Дверь открыла Матильда, по обыкновению не сводя своего сурового, пристального взгляда с его туфель. «Она сейчас выйдет. Проходите. Садитесь». Простая форма вежливости, необходимая для того, чтобы дать понять, что Эунисия еще в ванной комнате или одевается. С дивана Фаусто, как всегда, хорошо видел в конце коридора кресло на колесах, в котором сидел Эмилио. Фаусто заскользил взглядом по окружностям колес, костлявым рукам несчастного, стараясь не смотреть на его лицо, испещренное шрамами. Фаусто пугали эти шрамы, особенно глубокий рубец на левой скуле, походивший с этой стороны на улыбку. Даже по прошествии долгого времени, несмотря на неоднократные заключения врачей, Фаусто все еще опасался, затаив страх в глубине души, как бы не случилось что-то непредвиденное. Ему казалось иногда, что Эмилио вдруг встанет и потребует у него ответа: «Ах, каналья, ты хочешь отнять у меня Эунисию?» Если бы он мог раздвоиться, чтобы быть сразу в двух местах, то оставил бы одного Фаусто на часах возле кресла на колесах, заставив денно и нощно следить за этими неподвижными глазами и этим омерзительным, отвислым ртом…

Фаусто принялся перелистывать журналы: ему хотелось отвлечься от дурных мыслей, отогнать глубоко запавшие в память образы.

Он уперся передними колесами автомобиля в край тротуара, поставив его точно напротив садовой кованой ограды из металлических овалов. Он хорошо знал, что дом Эунисии на противоположном углу перекрестка. Разумеется, Эунисия находилась в подавленном состоянии, и он должен был помочь ей выйти из машины, перевести через улицу и проводить до дома. Самое страшное уже миновало, оставались только кое-какие маленькие формальности. Она была ожесточена, насторожена: малейшая оплошность с его стороны — и все полетит к чертям. Фаусто не сомневался, что в данную минуту Эунисия питает к нему отвращение, но со временем… спустя какое-то время…

— Ты сделала все, что могла, дорогая, — сказал он.

Он хотел взять ее руки в свои, но она резко его отстранила. Фаусто вынул сигарету и не спеша закурил, как делал это прежде, когда обижался на Эунисию, но она по-прежнему держалась с ним сухо и отчужденно. Вложив в голос всю нежность, на какую был способен, он продолжал:

— Что еще можно сделать? Ничего! Мы сделали все, что было в человеческих силах. Ты не должна так отчаиваться, слышишь?

— Если бы я хоть знала, кто его убил, где? — воскликнула она и, закрыв ладонями лицо, зарыдала. — Господи, какая тоска! А мы с тобой в это время распивали вино в Клубе, ты это понимаешь?

На сей раз она дала Фаусто завладеть своими руками и вытереть себе слезы… Он уже ничему не удивлялся: ни своему умению придавать лицу скорбное выражение, как делал это, например, во время их бесконечных поездок с вокзала на вокзал, в полиции, в Бюро расследований и в Службе военной разведки. Сколько самых рискованных вопросов задавал он со страхом этим типам, неизменно отвечавшим, что им ничего не известно об Эмилио! Реальные истории ужасных преступлений карательных отрядов помогли ему внушить свою версию Эунисии. На это он и рассчитывал! Среди множества открытых убийств убийство одного человека ни для кого не могло явиться потрясением, тем более что вслед за ним последовало другое, еще более страшное, потрясение. Теперь ему суждено было выступать совсем в другой роли: гасить неприязнь, осушать слезы в самые тяжелые минуты, когда Эунисия теряла сознание у него на руках; утешать с печальным видом, когда она приходила в себя, словно он на самом деле жестоко страдал от горя; стараться не думать об островке на востоке, о жутких воплях, внезапно захлестнутых водой; пытаться уйти от самого себя и раз навсегда обрести свое «я» с помощью сдержанной силы и скрытой нежности. Как он не понимал этого раньше? Почему не использовал такую блистательную возможность для разрешения своих проблем? Да, в существующем мире, таком переменчивом, исполненном бесконечных трудностей, это самое действенное оружие для достижения своих целей!

— Пойди проведай своих родителей, у них ты немного развеешься, — сказал ей Фаусто.

— Да, да, я пойду…

Эунисия открыла дверцу, а он, обойдя машину сзади, подал ей руку и помог выйти. Они едва обратили внимание на резкий гудок, раздавшийся вдалеке, и тронулись в путь. Однако скрип тормозов заставил их внезапно остановиться и инстинктивно прижаться к капоту «понтиака». Они стояли, съежившись, оцепенев от ужаса, и наблюдали, как в трех метрах от них метался по улице человек, делая отчаянную попытку укрыться, избежать смерти. Их восприятие сначала было отрывочным, смутным и вдруг из покатившихся по мостовой широченных брюк и немыслимого, никогда не виданного ими прежде коричневого пиджака возник знакомый образ: «Это он! Он! Но как он мог вернуться!» Они увидели, как он, упираясь руками в мостовую, по-кошачьи пересекает улицу, не замечая, что на него сзади на большой скорости едет автомобиль. У остолбеневшего Фаусто перехватило дыхание. Он услышал крики Эунисии, которые тут же слились в его сознании с жуткими воплями, внезапно захлестнутыми водой, с отчаянными попытками Эмилио уцепиться за корму и пронзительными криками чаек; и вдруг здесь этот немыслимый пиджак, эти широченные брюки, это мертвенно-бледное лицо, отброшенные огромными колесами-сообщниками: вот он, здесь, раздавленный, истекающий кровью, избежавший смерти и вновь нашедший ее…

— Здравствуй! — приветствовала его Эунисия, входя в гостиную.

Голос ее звучал по-прежнему печально, но она блистала красотой своих подкрашенных ресниц и жоржетовой блузки кремового цвета с коротенькими рукавчиками, которая придавала ей особый, домашний вид.

— Я не ждала тебя так рано, — сказала она, усаживаясь напротив него.

Этими словами она как бы укоряла его в том, что теперь должна будет поручить Матильде покормить Эмилио вместо того, чтобы сделать это самой; а, может быть, выражала вежливое недовольство тем, что своим неурочным приходом он нарушил какие-то ее планы.

— Как он себя чувствует? — спросил Фаусто, кивнув подбородком в сторону кресла на колесах.

— Все так же.

Эунисия подняла свои страдальческие глаза к капителям изящных колонн, стоявших посреди гостиной, а затем, печально опустив вниз, заключила:

— Иногда мне кажется, хуже обычного. — И тут же с детской наивностью добавила: — Знаешь, ночью он хрипел, ворчал, ворочался… Как ты думаешь, ему снятся сны?

Фаусто хотел было ответить, что слабоумные и мумии не видят снов, но сдержался. Сегодня он хотел сделать первые шаги на пути завоевания утраченных позиций бывшего любовника, а потому решил не раздражать ее, как это случалось не раз, когда он вступал с ней в спор, изящно подкрепляя свои доводы ироническими или двусмысленными фразами. Пора было ей понять, что Эмилио всего лишь оболочка человека, «дважды покойник». Разумеется, она ничего не забыла и не собирается отказываться от него, Фаусто. Она хотя и держит его на расстоянии, все же питает к нему нежные чувства. Ее даже тянет к нему как женщину, но желание не может побороть условностей. Странное дело, она плакала у него на груди, не отпускала от себя и в то же время отказывалась от его ласк, прикидывалась глупенькой.

— Я думаю, дорогая, так дальше продолжаться не может.

— Не будем об этом… хорошо?! — воскликнула она, вставая.

Да, неудача все еще преследовала его: он по-прежнему оставался невезучим человеком, затянутым в петлю жалости. Фаусто уже не сомневался, что эта суббота ничем не будет отличаться от предыдущих: обычная словесная игра, lunch[62] на террасе, горький чай.

Когда он подошел к Канельясу и доктору Наранхо, они беседовали с видом биржевых маклеров, заключающих между собой торговую сделку. Утреннее солнце слегка золотило поверхность стола, из-за которого хорошо были видны самолеты на посадочной площадке. В эту минуту Наранхо что-то говорил Канельясу, раздувая щеки и тыча ему в нос сложенными вместе указательным и большим пальцами, напоминающими Фаусто настойчиво клюющую пустельгу. Канельяс слушал его, опустив голову и потирая рукой рюмочку, наполненную бакарди.

Не успел Фаусто сесть за стол, как появился Суарес, увлекая за собой бармена и заказывая ему на ходу чинзано, такое же, как у Наранхо. Фаусто на сей раз заказал себе Tom Collins[63]. Канельяс сообщил им, что пробудет несколько дней в Нью-Йорке, а затем отправится в Мадрид. В Хихоне он будет числа тридцатого. Суарес непонятно на каком основании потребовал, чтобы Канельяс прислал ему ответ до конца недели. «Больше я ждать не могу», — сказал он и принялся комментировать слухи, которые ходили в обанкротившихся адвокатских конторах. Фаусто наблюдал за механиками и служащими, снующими на посадочной площадке возле самолета. Вкус джина слишком уж ощущался во рту, и это не нравилось Фаусто в Tom Collins, впрочем, Эунисия имела на этот счет другое мнение: такой уж она была. Погруженный в свои мысли, Фаусто едва понимал слова, разносившиеся из громкоговорителя. Канельяс поднялся, и Фаусто догадался, что объявлена посадка на самолет.

Они спустились в зал ожидания, а доктор Наранхо отправился купить сигары для Канельяса. Они уже подошли к двери № 2, когда Фаусто заметил у контроля даму в перчатках, наблюдавшую за ними. И сразу сообразил, что она не так уж одинока: Канельяс следил за ней взглядом ищейки, готовой наброситься на гордую птицу, как только прозвучит меткий выстрел. Неожиданно Канельяс остановился.

— Я слышал, дружище, — обратился он к Фаусто, — что вы были свидетелем трагедии, произошедшей с Эмилио Монеррисом. Это верно?

Вопрос этот был для Фаусто как удар обухом по голове. Он утвердительно кивнул, вздрогнув от дурного предчувствия.

Доктор Наранхо вернулся с изящной коробкой в руках, и Канельяс предложил выпить по чашечке кофе. «Посошок на дорожку».

— Пола-де-Лавиана, — начал объяснять Канельяс, — райский уголок! Понимаете? Долгие годы моя семья и семья Монеррис жили по соседству. Естественно, это обстоятельство налагает на меня определенные обязательства.

И, обращаясь ко всем, продолжал:

— Эмилио и Лукас осиротели с детства. Их мать, младшая сестра дона Аурелио, которая на Кубе служила утешением Эмилио, умерла во время войны…

Фаусто слушал Канельяса, и недобрые предчувствия заставляли сжиматься его сердце, точно пружину.

— Вы все хорошо знали дона Аурелио. Но вряд ли вы знали, что отец Эмилио и Лукаса был человеком нечистоплотным, одним словом, самым обычным прохвостом. Разумеется, Эмилио, как и его дядюшка, никогда не рассказывал о своих семейных неурядицах: ему это было неприятно. Эмилио совсем не такой, как Лукас. Хотя редко можно встретить двух людей, так похожих внешне друг на друга.

Жгучее, мучительное беспокойство закралось в душу Фаусто.

Канельяс продолжал:

— Я уже говорил, что братья с детства не ладили. Эмилио сызмала походил на мать и отчасти на дона Аурелио, а Лукас, полоумный Лукас, — на отца. Так уж сложилась их судьба: Эмилио и Лукас не разговаривали между собой, не терпели друг друга, и каждый жил сам по себе, хотя они и были близнецами.

Фаусто, допивавший последний глоток кофе, поперхнулся и закашлялся. Канельяс слегка похлопал его по спине и попросил извиниться перед родными Эмилио за то, что не сумел навестить их. Доктор Наранхо заметил, что впервые слышит эти подробности, а Суарес, цедя слова между глотками кофе, сказал, что Эмилио до того, как с ним случилась беда, должен был взять на свое попечение несчастного брата.

Канельяс перебил его:

— Значит, Лукас и Эмилио сейчас вместе?! Перед смертью дон Аурелио убедил его переехать к Эмилио. И судно, на котором Лукас ехал в Гавану, прибыло как раз в то злополучное утро.

Всем своим жестоким нутром хищника Фаусто чувствовал, видел, как покатившиеся по мостовой широченные брюки и немыслимый коричневый пиджак материализуются, оживают; и, пустив в ход другие механизмы своей натуры, он стал сопоставлять детали, воскрешать в памяти испуганные лица обоих, сравнивать того и другого: одного, тонущего среди разъяренных волн, и другого, сбитого колесами-сообщниками, так и не давшими ему достичь своей цели.


Перевела С. Вафа.

Загрузка...