Недометанный стог

Вышли, как и вчера, и позавчера, как и неделю тому назад, с восходом. Надо было ухватывать хорошую погоду. Сегодня предстояло копны растрясти, поворочать раз, сносить их и дометать стог. Полстога — оденок, как тут называют, — было заметано вчера, и завершено, и прикрыто немного на случай дождя.

Но не зря вчера к вечеру солнце чисто село, и густая роса пала, и ласточки летали высоко — не было ночью дождя, а восход начинался ровный, чистый, безветренный и по всему виду своему сулил жаркий донельзя день.

Арсеня ехал верхом на мерине, взятом из сплавной конторы. Ехал без седла, и длинные его ноги свободно болтались. Мерина брали свозить копны, да и до покоса было не близко — восемь километров.

А жена его шла сзади все километры. Ехать она не могла — от тряски разламывалась голова. Арсеня мерина сдерживал, и она поспевала. А если где и прибавлял мерин шагу, она трусила мелкими шажками, временами хватаясь лошади за хвост, чтоб было полегче.

У нее летами всегда болела голова, а этим летом особенно. Медичка на лесопункте говорила, что это от сердца и что нельзя ей делать тяжелую работу. По зимам она и так тяжело не работала, занималась одним своим хозяйством. Но летом приходилось и огородничать, и сенокосить — все на жаре. А иначе никак не выходило — мужик тоже не каторжный. Вот и сейчас в отпуске он, а ломит с утра до вечера.

Звали ее красиво — Татьяна. В молодости ей очень подходило это. Да и сейчас еще не стара она была. Но с годами стали звать ее в глаза и за глаза, как и всех в этих местах, по мужу. Звали здесь женщин в возрасте изредка по отчеству, а чаще по мужу. Если он Семен, так и ты Семениха, если Петр — Петиха. А у нее был Арсеня. Вот и она стала Арсенихой.

Сначала тропинка шла перелесками, и всходящее солнце чуть проникало сюда, а ноги путались в росной траве. Потом дважды переходили речки в овражках, прохладно звенящие и звавшие остановиться, посидеть возле них. Выходили на опушки, где щебетали птицы, где уже высыхала трава и становилось жарко. Но овода еще не было.

Их путь пролегал немного и по берегу Ветлуги. Излучина ее сверкала, словно дымились, испаряя ночную влагу, прибрежные кусты. И здесь широко открывалось небо, а в нем ястреб-тетеревятник, висящий над нескончаемой лесной далью.

Здесь на днях они видели, как сохатый переплывал на ту сторону. Таранил грудью воду, отбил со своей дороги одиноко плывущее бревно, вышел на темный от сырости песок того берега и тихо, без хруста, ушел в лес.

От реки свернули в выруба. Затем дорога пошла низиной. Росла здесь таволга — по-местному лабазник — в человеческий рост. И так шли, что только одного Арсеню над белыми шапками соцветий было видно. Да иногда выныривала Татьянина голова.

Арсеня был длинен, а меринок мал. И Татьяна мала, но кругла. Располнела она за последние годы, да полнота только мешала и одышка из-за нее мучила.

От самого поселка лесопункта до покоса редко говорили они друг другу одно-два слова. Все было переговорено дома, и каждый молчал, думая о своем. Да и не очень-то легко, путешествуя так, перекидываться словами.

Арсеня придерживал меринка, который с утра не прочь был пробежаться. И думал о сенокосе, о доме своем, о делах хозяйских.

Сенокос нынче шел удачно. Взял он отпуск тогда, когда хотелось: в сплавной работы сейчас было не так много. Погода стояла как на заказ. Косили из тридцати процентов: два стога — колхозу, третий — себе. Были у колхоза дальние лесные угодья, что обычно сдавались рабочим лесопункта и сплавной конторы на прочистку полян и просек и на косьбу. Случалось, кашивали и из десяти процентов, а теперь все же хорошо. И, чтобы полностью обеспечить корову и овцу, оставалось всего-то поставить этот последний стог.

Арсеня думал о том, что надо кончать и дать отдых и себе, и бабе. Она и так все задыхалась в сенокос, и голова у нее болела, и пила она воды много. Он жалел ее и тянул за троих, чтоб кончить все побыстрее. Да и сам устал. А отпуска оставалось еще с неделю, можно было сходить в деревню, к родне — приглашали уже оттуда на праздник.

Еще раздумывал он, что починит нынче двор, что поросенка держать не будет: все равно жирное сам не любит, а жена так и не смотрит. Что если принесет корова телушку, то пустит он ее в племя, а корову сдаст к той осени на закуп.

И прикидывал уже, как у него с деньгами будет и сколько они дочке пошлют, чтоб одевалась не хуже людей и, раз в городе живет, выглядела бы совсем как городская.

Мысли у него шли деловито и неторопливо, по порядку переключались с хозяйства на дочку, с дочки и мужа ее на сплавную контору, где Арсеня работал, на мастера и на то, как поругался с десятником, и так все текли и текли.

Думала и Татьяна. Но как-то вразброд получались у нее мысли. Она все какие-то куски из своей жизни вспоминала — то совсем ярко, то приблизительно. Тянуло ее на воспоминания эти дни, сама она не знала почему. А ей было, как и Арсене, чего повспоминать…

Взмахнула она в перелеске глазами на высоченную сосну и вспомнила, как учил ее отец дерева на стройку выбирать. Не было у отца сыновей, и горевал он. Из трех дочек старшей была Татьяна, и брал он ее с собой в лес.

Рыжий, кряжистый и маленький, он подходил к дереву, ухватисто отбивал щепу, лупил обухом по затесу и слушал, как гудит, как отвечает ему дерево. И заставлял слушать ее.

Возили деревья, рубили новый дом. Всё сами — отец, мать да трое помощниц. Помогала немного и родня. А когда встал дом, и баня, и двор и колодец вырыли, стали варить пиво.

Много пива варила Татьяна с тех пор и у чужих пивов немало погуляла, но это лучше всех помнила. Везли чан от двоюродного брата, отец, кряхтя, колол длиннущие дрова на пожог — камни калить. Калили камни, перепаривали солод, и капала мать пивом на край чана, показывая ей, как по густоте да по тому, насколько капля падает быстро, можно определить, готово ли пиво.

А потом и пляска была, и пол пробовали каблуками на крепость, и она выпила и плясала. Услыхала тогда нечаянно, как сосед сказал отцу: «Смотри-ка, у тебя невеста выросла. Замуж скоро». А она закраснелась и убежала.

Отец помер уже при колхозах. Чуть раньше его сосед расшибся, упав со стропил. Она осталась старшей, а в соседях парень. Там было четверо ребят и две девки.

Парень был высоченный, не больно складный, и много старше ее. Шла уже молва, что жил он тайком со вдовой и еще гулял где-то. Поэтому, когда перешучивалась она с ним однажды у огорода, мать сказала ей:

— Был бы отец жив, шкуру бы за Арсеню спустил. Набалован он. И я — чуть что — спущу.

Мать характером была крепка и упряма. И зятя не любила до самой своей смерти, хотя, правду сказать, другие-то ее зятевья ничем над Арсеней не выдались.

Сто раз в памяти перевороченное вспыхнуло вдруг на одной из опушек, где солнце пригрело, — как шли они с Арсеней, женатые уже, в гости к родне, в другую деревню.

Все-таки и поцелуи были, и радостные дни, и сердце замирало, и счастье, и слезы — все. Но почему же как самое незабвенное, неизбывное врезалось это? И всегда теплей от этого на душе, словно бог весть что. А и всего-то три километра дороги — от деревни к деревне.

Стоял конец мая. Все молодо было вокруг. Они по дороге в гору шли. По бокам дороги пески, тут картошку садили из года в год. А на дороге все трава молодая, трава. И птица какая-то заливается вверху, и речка Овчиновка блестит под солнцем внизу и в стороне.

Она шла впереди. А за ней, как положено, муж. Была она во всем новом. А он — на голову выше ее — в рубахе из кручонки, в суконных черных брюках и хромовых сапогах. Нес на руке пиджак, а в руке кепку-восьмиклинку, только что входившую в моду. И так скромно шел, так степенно — совсем не похоже было на него.

У нее сердце разрывалось от счастья. Она бы побежала девчонкой в гору, чтоб догонял… Но навстречу шли люди, и все они серьезно здоровались, с полным уважением. Сдерживала она себя, здоровалась тоже, сгоняя с лица улыбку.

И таким пронзительно радостным стало для нее вдруг, как всегда, это воспоминание, что она, забывшись, внезапно охрипнувшим голосом окликнула:

— Арсень! Помнишь, как мы с тобой в первый раз на Выселок ходили?

— Чего? — откликнулся Арсеня. А когда до него дошел смысл сказанного, пробормотал: — Ишь… чего вспомнила!

У Ветлуги вспомнилась ей другая река — Волга. Как ехала по ней на пароходе, как добирались они с дочкой до Сталинграда.

Тут же опять метнулась мысль к первым годам их жизни. Арсеня в школу ходил три зимы, а дальше грамоте сам дошел. Считали в деревне его грамотным. Поэтому был он выдвинут на курсы и стал бригадиром. Получил бумажку, где значилось чуть ли не «агроном».

Бригадир по тем временам фигурой казался заметной. Работать Арсеня любил, но и попивал, а по пьянке погуливал. Начались для Татьяны деньки потяжелей.

Но она не из робкого была десятка. Ходила беременной, а в любую компанию являлась, уволакивала его от дружков, стыдила и корила их звонким своим голосом на всю деревню.

По дороге домой подтыкала Арсене в спину, несмотря на то, что вела перед собой бригадное начальство. А если оборачивался он — дать сдачи, — голосила так, что он только рукой отмахивался.

Затем другие курсы прошел Арсеня — колхозных счетоводов. Еще подзазнался и выпивать стал больше. Однако тут дочка родилась, и легче стало Татьяне держать его в руках.

А она все в рядовых ходила, работала в полеводстве: к скоту особой охоты у нее не припало. Работала гораздо, и на трудодни ей и ему доставалось хорошо.

Родился и сын, да недолго пожил. И к медику носили, и к бабкам, и в бане парили, и лечили всяко — не помогло. Видно, не суждено было ему жить.

Может, это и к лучшему, а то как бы в войну осталась она одна с двумя? Мать жила у второй дочки, в другой деревне. Там уже трое успели народиться. А за Арсениной матерью впору за самой было ухаживать.

Когда началась война, никто особенно не удивился.

Во-первых, только что с белофиннами отвоевали, во-вторых, слухов в народе было много, в-третьих, разные приметы, вроде грибов, точно войну предсказывали.

Вместе со всеми бабами провожала Арсеню и других мужиков Татьяна. Одинаково ревели, иные попуще, иные потише, одинаково бежали за подводами, одинаково тихо брели по домам обратно.

Только всем разная выпала судьба. У одних вернулись, у других так больше и не прошли по деревне.

Арсеня, когда поехал, пообещал:

— Писать буду часто. Дочку поберегай.

И верно, вскоре пришло письмо. Писал, что все в порядке. Описывал о себе то, что разрешалось. Советы по хозяйству давал.

А потом не писал ровно пять лет.

Ехали со станции домой. Длинный обоз растянулся по дороге. Татьянины сани в середине, в головах два мужика бракованных, а за ними все бабы, бабы.

Дорога длинная — точно сто сорок один километр.

Скрипят полозья от ночевки до кормежки и до другой ночевки. С неба крупный, но редкий снежок валит, лес по сторонам, ветра нет, тепло.

Мужикам веселее, покуривают себе. А бабы тоже развлечение находят. Пропоет первая частушку, затем очередь второй. Дойдут до конца — и снова. Все частушки переберут: про любовь и про измену, про долю свою, иногда и озорную вставят. А мужики подстанут, ввернут что-нибудь новенькое, современное:


Скоро-скоро два набора,

Все пустые уголки.

Полетят советски пули

Прямо Гитлеру в портки.


На станцию ездить теперь часто случалось. Возили лен, хлеб. Что заставят.

В деревне и раньше приходилось всякую работу знать, а в это время все за мужиков делать стали.

Татьяна гордилась тем, что мала, да сильна. Мешки выносила не только на спине — под пазухой никак не меньше, чем хороший мужик, утащит. Работала много и зарабатывала славно. В их краю в войну хлебом не бедствовали. Страшнее оказались два первых послевоенных года.

Когда подъезжали к своей деревне, вызвездило, месяц встал на рождении, начал забирать силу мороз. Татьяна крепче куталась в полушубок, ноги запихивала в сено и вспоминала, как она в последний раз гадать ходила.

И эта гадалка наказала ждать, хорошо сходилось про Арсеню. Верно, немало случаев было: не писали, не писали, да вдруг объявлялись. Только он-то больно уж долго не писал.

Раздумалась Татьяна. Скольких гадалок обошла, сколько слез выронила, у скольких сейчас радость в семье — вернулись. И уже начала тихонько подвывать, как вдруг резко дернулась подвода в сторону и остановилась.

Ведь почти шагом ехал обоз, чуть-чуть притрушивал на скатах, а надо же такому несчастью случиться… Света невзвидела Татьяна, когда разглядела, как валится на искорками блестящий снег кобыла, запрокидывая голову и надрывно храпя…

Время было слишком суровое. Как ни доказывала Татьяна, как ни поддерживали ее бабы, вынесли решение: от небрежного обращения пала лошадь. И постановили взыскать убытки.

Деньги, какие имелись, она припрятала: описывайте имущество, что наберете.

Часть набрали. Ничего ей из барахла не жалко было, наживется. Но когда взяли выходной Арсенин костюм и кепку-восьмиклинку, окаменело разом ее сердце.

«Лучше деньги и все надо было подать, — думала. — Как же я костюм у надежных людей не схоронила?»

И сразу ей стало понятно — не вернется Арсеня. Вроде бы знамение ей такое вышло — костюм отдала. Пока тут, на месте, костюм был, вроде не верилось даже, что не придет. Должен прийти, надеть. Цело гнездо, и птица к нему летит. А кто же в разоренное гнездо возвращается?

Будто последняя ниточка надежды порвалась в ней. Не помнила себя, пошла в холодный прируб, где продукты да разные вещи хранили, выбрала подходящую веревку и полезла привязывать к крюку, на который свиные туши вешали.

Приладила веревку крепко. Не услышала, как дверь в прируб скрипнула. Только донесся до нее дочкин вопрос:

— Мам, или Ваську резать будем?

Не сразу поняла Татьяна, что о поросенке дочка спрашивает. Глянула одичало на нее, опомнилась вдруг, что она у нее есть.

Увидела на дочкином лице удивленные и грустные, но все же озорные, все ж Арсенины глаза, хлопнулась с ящика, на котором стояла, ничком на пол. Закаталась, заголосила, насмерть перепугав дочку.

Всего дня через три после этого прибежала под вечер с другого конца деревни доярка Галька, простоволосая, растрепанная, с письмом в руках. Не могла от быстрого бега слова сказать, сунула Татьяне письмо — читай.

Разобрала Татьяна в письме: Галькин муж встретил в Сталинграде Арсеню. Тот сейчас работает пока на восстановлении города, домой не пускают. Арсеня вроде бы домой писал, но ответа не имеет.

Еще Галькин муж намеком добавлял, что ходит к Арсене какая-то баба, варит, стирает. А поэтому не худо приехать Татьяне в Сталинград.

Как в тумане, как в чаду собиралась Татьяна. Едва помнит, как письмо Галькиному мужу писали, чтоб Арсеню предупредил, как дом заколачивала, как до станции добирались.

Попришла в себя уже на пароходе. Смотрела с дочкой на большую реку, на города по берегам испуганно. Сторонились бойких баб и мужиков. Дальше станции нигде за жизнь не была Татьяна, а дочка — дальше своего сельсовета.

А совсем очнулась в большом городе, когда увидела наконец Арсеню, исхудавшего и от этого ставшего еще длиннее. Не бежала к нему, не падала на грудь, а остановилась, как очумелая. И ноги подкосились, дальше не понесли.

В голове только одно было, что есть же на свете правда и что очень правильно все предсказала, не обманула гадалка.

Хлопают цветы таволги Арсеню по ногам, качается перед Татьяной его спина. Недалеко уже покос, и работы там сегодня немного, но все труднее идти Татьяне. Сегодня особенно трудно.

То в жар кинет, то в холод. То за сердце словно кто рукой возьмется — сожмет. Знает Татьяна — худо ей, — но идет она и надеется: «Ничего, чай, не помру».

Так вот по жизни ее вела надежда в любую, самую горькую минуту: «Ничего, у людей и горше бывает… Перетерплю». Каждый вечер засыпала с надеждой: «Вот попройдет это время, потом полегче будет».

Это потому, что жизнь она принимала такой, какая есть, и любила ее такую, хоть и тяжкую порой. Равнялась не на то, что лучше, а говорила: «Какое, поглядишь, у людей горе, у нас-то все вроде слава богу».

И не то чтобы не роптала она: и ревела, и причитала, и ругалась. Однако опять-таки твердо знала, что и без плача жизнь не проживешь, и без ругани. Это в могиле всем спокойно.

А как бы ей жить, если б не надежда, да не мечты, да не любовь? В бога она не верила, то есть икону одну для порядка держала и подумывала иногда: «Может, кто-то там и есть?» Однако была она сама по себе, а бог как-то сам по себе. Иногда и перекреститься можно было, чтоб не обиделись там, будто налог заплатить и квитанцию получить. А в земные дела она бога не мешала, слишком прямо на жизнь смотрела, не мудрствовала. Некогда было: бока у нее всегда болели от работы.

Глядит Татьяна в Арсенину спину и думает, что сильно он изменился за годы разлуки и за последние годы. И дело не в том, что внешне, а стал точно бы тот, а и не тот.

Он из города ехать не хотел. Она его уломала, но в деревне он сразу дом продавать начал.

— Уедем на лесопункт, — сказал.

Шибко ей хотелось остаться в деревне. Чудилось ей, что словно первый их год тогда вернется. Спорили они, и она выкрикнула:

— Знаю ведь я! По-старому в начальниках ходить хочешь. А не выходит. Молодых, грамотных наросло.

Может, и попала в больную точку. Арсеня насупился, ответил:

— Хоть и так. Да я от работы не бегаю, а куда хочу, туда поеду. Всего уж мне хватило.

Он вообще теперь часто вспоминал вслух прошлое. Но только пьяный. Трезвый стал еще молчаливее, хотя и прежде был не болтлив.

А пьяный, да если случался собеседник, становился разговорчивым. Про войну говорил. Ужасая Татьяну, пускался в высокие материи и даже о политике рассуждал, чего раньше за ним не водилось.

Но в политике был не силен, и более поднаторевшие в этих делах и читавшие газеты собеседники его уличали.

Не густо у Арсени было собеседников, но они были помоложе и, видимо, знали больше.

На стене, где отсчитывали время ходики, расположились фотографии дочки с зятем, а в углу, на стыке с другой стеной, поместила Татьяна икону, неизвестно почему, Николая-угодника, помощника и заступника моряков и рыбаков.

Сильно любил Арсеня дочку, больше, чем раньше. Это радовало Татьяну. Но сердилась она, что балует он ее, часто шлет деньги. Дочка выучилась и жила в городе, зарабатывали они с мужем хорошо, и можно бы обойтись без отцовских подарков. Однако Арсеня на упреки Татьяны отвечал одинаково:

— Полно, матка. Это нам всю жизнь ломить, а они уж пускай покрасуются.

И ломил. В сплавной считался хорошим работником. Безотказно шел, куда пошлют, тянулся за молодыми. Хвалили его. Дома тоже без дела не сидел, хозяйство вел, не отступался от огорода и скотины, хотя и тяжело стало.

Татьяна, как могла, за ним тянулась. Когда чувствовала себя ничего, даже на подсобные работы на лесопункт ходила. Но в последнее время сильно сдавать начала и еле-еле дома управлялась.

Вот и поляна. Была она вытянутой, с бугром посредине, возникшей, как многие поляны в лесу, совсем по неизвестной причине. Окружило ее разнолесье, около одного из концов стояла старая ель, поблизости от нее заметан вокруг стожара стог, частично прикрытый сверху куском брезента.

Здесь было уже душно, и Татьяна спустилась в маленькую лощинку за поляной, где не то речка, не то цепочка связанных друг с другом болотцев находилась среди осоки. Она умыла лицо и попила из горстей, а потом села в тень и часто дышала. Постукивало в висках и вроде мутило немного, пот выступал. Она решила отдохнуть.

Арсеня поставил мерина в тень, полез на стог. Скинул брезент, стащил затем сено сверху и начал растрясывать вокруг стога.

Солнце вставало выше, и птицы умолкали до предвечернего, не такого знойного часа. Только кузнечики рассыпались из-под ног, потрескивая и пружинисто падая в сухую щетку срезанных чуть не вплотную к земле стеблей.

Молчали деревья, даже осины не трепетали. Только мерин изредка переступал. Терпко и сладко несло от нагретого сена. Взятое в охапку, оно чувствительно, но приятно щекотало и покалывало руки.

Раскидав овершье, Арсеня отряхнул с рубахи сено, постоял, поглядел вверх. Там, в бесконечной голубизне, высоко-высоко мягкими кругами ходил ястреб. Арсеня последил за ним, вытер пот с лица и пошел к копнам, присевшим по всей поляне, как большие муравейники.

Когда он начал растаскивать копны, из леса вышла Татьяна, неся грабли и вилы, спрятанные вчера в кустах. Ловко присела у ближней копны, забрала в обнимку чуть ли не половину ее и принялась, как и Арсеня, растрясывать сено под солнце.

Заполетывали один за одним слепни, норовя сесть на потную шею и укусить так, что ойкнешь от боли. Начали, вероятно, они беспокоить и мерина, потому что он стал переступать, постукивать копытами и всхрапывать чаще, а потом затрещал кустами, сбивая ветками и листьями надоедливую тварь, ушел в густоту кустов и там затих.

Работали, как и добирались сюда, молча. Только один раз Татьяна заметила:

— Ну, сено… Зеленое тебе, пахучее. Что чай…

Растрясли копны, решили посушить и разок поворочать. Ушли в тень ели, расположились там, отдыхая, отмахиваясь от овода. Арсеня развязал привезенный с собой узелок, вынул яйца, и хлеб, и соль, и сало, и свежие огурцы… Но есть не хотелось, и они не стали.

Так сидели они долго. Потом Арсеня сказал:

— Давай, мать, поворочаем. Здорово сушит. Поворочаем, а тут и загребать.

Татьяна сняла свой белый платочек, повязалась поаккуратнее и начала подниматься. Но как встала, почувствовала, что ноги будто не свои. Снова замутило, и вдруг пошел, все пошел лес куда-то в сторону, хороводом. И поляна пошла, и стог двинулся. Только опустилась на коленки Татьяна и с хрипотцой в голосе попросила:

— Воденки бы, Арсень… Шибко худо мне…

Арсеня глянул в ее чем-то изменившееся, чем — он не разобрал, лицо, схватил бурачок, который всегда таскал с собой на покос, и поспешно затрусил в лощинку, к воде.

Он наполнял бурак холодной и чистой водой и не видел, как снова приподнялась Татьяна и снова опустилась — уже не села, а легла. Не слышал, как она что-то пробормотала.

А потом метнулась она в сторону, рванула непослушными пальцами кофту на груди, выгнулась вся и задрожала мелко. Затем протянула правую руку куда-то вверх, точно хотела уцепиться за что-то не видное глазу, приподняться, может быть, встать. Но рука упала, и Татьяна вытянулась и замерла.

Когда пришел Арсеня, она лежала спокойно, рот был плотно и сердито сжат, а глаза открыты, и смотрели они пусто и безразлично вверх.

Арсеня стоял с полным бураком, растерянно смотрел на нее и ничего не понимал. Только когда на ее руку сел слепень и она не согнала, он понял, что она умерла.

Тут вдруг он, неожиданно для самого себя, суматошно, захлебывающимся голосом крикнул:

— Та-ань! Ты что?!

И услышал над лесом деловитое эхо;

— А-ань… о…

Арсене стало страшно. Немало повидал он смертей на войне и в плену и, кажется, не трусил, а тут стоял, боясь пошелохнуться. Чудилось ему, стоит сзади что-то большое и шепчет, но так, что отдается по всему телу, в каждой жилке:

«Не оглядывайся… A-а… Не оглядывайся».

Но не выдержал он и дико оглянулся. Сзади была поляна, полстога и сено на ней, лес. А вверху сияющее небо без облачка и ястреб, поднявшийся, пожалуй, еще выше.

Тогда Арсеня пришел в себя. Как-то машинально начал он работать, но потом разошелся, и все у него пошло по-обычному споро.

Собрал еду и связал в узелок. Принес кусок брезента, веревку. Вывел мерина из кустов и стал прикидывать, как лучше завернуть и приспособить на лошадь тело, чтоб аккуратней и без лишних перевязываний и хлопот довезти.

Был он крестьянином с детства, поэтому быстро сообразил, как надо. Когда поднимал тело на спину лошади, беспокоился, что мерин испугается. Но тот стоял тихо. Не боялся он Татьяны раньше, не страшился, видимо, и теперь…

Вскоре все было налажено, и Арсеня не стал медлить. Только перекрестился зачем-то, хотя никогда этого прежде не делал, и повел мерина за узду.

На поляну он даже не взглянул. Так и остались на ней несгребенные копны, полстога и беспризорные вилы и грабли.

Он шел той же дорогой, по которой приехал сюда. Шел быстро, а лошадь мерно шагала за ним, вздрагивая иногда местечком кожи, на которое садился слепень.

В голове у Арсени перебивали друг друга какие-то несуразные, нескладные мысли. То думал он о дочке, то о знакомых Татьяне женщинах лесопункта, подругах ее, что надо их сразу же собрать. То мысль перескакивала на последние минуты жизни Татьяны.

Вошли в заросли таволги. И вдруг вспомнил Арсеня, как сегодня утром спрашивала его Татьяна: помнит ли он тот день из первого года их жизни, когда они к родным ходили на Выселок?

Часто вспоминал этот день Арсений и на войне, и после. Но сейчас так отчетливо встал он перед памятью его, что Арсеня даже глаза закрыл и остановился. Встал покорно и мерин.

Четко всплыла перед Арсеней дорога в гору и речка Овчиновка в стороне. И молодая трава, и кусты в свежей зелени.

Пошла, как наяву, перед ним Татьяна, невысокая, крепкая, красивая. В белой кофте и модной хрустящей юбке клетками.

Пошел он за ней, здоровый, полный силы, что так и просилась наружу. И залюбовался женой, но виду не показывал, чтобы лишку о себе не возомнила.

Вот идет Татьяна перед ним, в гору идет играючи. Обернется на секунду и одарит его белозубой озорной улыбкой.

Видит он, что хочется ей подурить, но сдерживает она себя. Здоровается со встречными степенно, как и полагается.

Солнце почти по-летнему припекает, но майский ветерок грудь и лицо свежит, волосы пошевеливает. Трава сама стелется под ноги. И люди идут навстречу, с полным уважением с ними здороваются.

Загрузка...