Соколиха с Mарса

Подъехал к Марсу на велосипеде. Есть у нас деревня с таким планетным названием. Приехал я «по льну», надо было отыскать звеньевую, но стояла такая не августовская жара, что я решил сначала попить холодного молока, или квасу, или, на худой конец, обыкновенной воды.

Жарко было в лесу, а на деревенской улице, хоть и стояла высоко деревня, еще жарче. Ни ветерка, а солнце так и сияет в безоблачном небе. Центральная улица поросла травкой, видно, машинная дорога прошла сбоку порядков. Несколько собак дремали у разных домов в тени, на меня они и не взглянули. Увидел я около одного дома старуху, стиравшую белье в корыте, и слез.

— Продай, мамаша, молочка.

Она разогнулась, посмотрела на меня и сказала:

— Поди вон рядом. К Соколихе. Дома она сейчас, я видела. А у меня, батюшка, козы. Козье, чай, не будешь. Не все любят.

Пошел к Соколихе. Поставил велосипед у забора, вошел в калитку. Дом был старый, но ладный, видно, что незапущенный. А за домом, за двором — длинный усад. А дальше — поля по скату до самого в какой-то голубой дымке леса.

Вступил в сени, сразу охватило прохладой, вздохнулось свободнее. Постучался — никто не отвечает. Еще раз постучался для приличия и отворил дверь.

Очень чистым показался дом. Прямо была комната, а направо русская печь и возле нее проход в кухню, отделенную от комнаты крашенной в голубое переборкой. Там, в кухне, и сидела на стуле Соколиха, женщина под шестьдесят, темноволосая и темнолицая, худощавая, но ширококостная. Сидела, поставив руку на стол, подперев ею голову, с довольно-таки горемычным видом.

Я попросил молока, она встала, оказалась весьма высокой, принесла кринку молока, хлеба, обмахнула тряпочкой чистую лавку, для видимости, и опять села, приняв прежнюю позу.

Я попивал, отходил от жары и на нее поглядывал. Как-то очень неожиданным был прием: ни о чем она не расспрашивала, ничего сама не говорила. Редкий случай. Стал я подъезжать с разных сторон, по нескромной журналистской привычке лезть в душу к людям, спросил между прочим и о льне. Она отвечала как-то неохотно, односложно, хотя и толково. Тогда я решился и напрямик спросил, чем она расстроена.

— Расстроишься! — вдруг звонко, на весь дом, сказала она. И я понял: в споре эту женщину лучше не задевай. И по одному этому слову вдруг подумалось: совсем-совсем не молчалива, а говорлива она. — Расстроишься! Все со своими сынками, с окаянными, мучаюсь. Каково мне, без батьки-то?

— А много их у вас?

— Четверо. Да младшего нет здесь сейчас, учится. Сегодня у третьего праздник, соберемся все. А я утром со старшим разругалась.

— Отца-то давно нет? — поинтересовался я.

— В сорок пятом убили, а в сорок четвертом еще на побывку приходил, — вздохнула она.

— Четверо, значит, у вас. И тяжело же вам пришлось в войну, наверное, — наводил я потихоньку ее на рассказ о своей жизни, — Четверо ребят. Женщина. Мужика нет в доме.

— Дак что — женщина? — вроде обиделась она. — У нас, милой, в деревне любая баба любую мужикову работу сделает. Вот сенокос только кончился. Скажем, стога метать. Бывала я на Ветлуге, за Шарьей. Там мужик круг стога ходит: пласт кладет, рядом другой, пластом прижмет, потом пласт в середку. Как лапти плетет. Ставь на стог мальчишку-несмышленыша, и то стог получится. Мужик стог мечет. А у нас баба. Подавальщик пехом пехает, когда с какой стороны вздумает. Разбирайся как хошь. У нас, тем боле в нашей деревне, баба мужику не выдаст. Так что мы и без мужиков обошлись. А ребят у меня было трое, причем старшему тринадцатый шел, когда батьку взяли. Четвертый после батькиной побывки народился. Вон Тина на пятерых оставалась, Анка на семерых. У меня ничего еще.

— Ну, все-таки, — пробормотал я. — Вот сами же говорите, что трудно с сыновьями.

— Ой, как трудно-то, — закачала она головой. — Ох, маеты же я с ними принимаю.

— Так когда же всего труднее было? — продолжал любопытствовать я.

Так уж мне хотелось послушать рассказ о жизни в войну и вообще в трудные годы этой, чувствовалось, энергичной женщины. Тем более что очень вкусным было молоко, прохлада стояла в избе и не хотелось идти и делать то, что нужно «по льну».

— Сейчас, — неожиданно ответила Соколиха.

— А-а сколько же им лет? — несколько растерялся я.

— Да старшему тридцать восьмой, а младшему, что учится, заскребышку, — улыбнулась она, — двадцать второй пошел.

«Вот те на», — подумал я и подивился на ее улыбку: все зубы на месте. А вслух сказал:

— Со старшим-то чего не поделили?

— Чего мне с ним делить? — опять по всей избе зазвенел Соколихин голос. — Чего мне с ним, паразитом, делить? Бабы наши с ним не делят, а я мири. Что я им, прокурор или судья? Вообще-то он у меня справедливый, но стро-огий. Бригадиром он у нас, живет в соседней деревне, ну и дисциплинку прижимает. Ты, милок, не осуждай, у нас всякие годы бывали. Вот бабенки и туды бы, и сюды бы. Сам знаешь, время летнее, охота, чтоб и в колхозе день записали, и на своем сенокосе бы урвать и веников поломать, и огородец полить. А в лесу-то, батюшки мои, ягоды-то, гриба-то… Как зимой без вареньица, как соленого рыжичка на стол не поставишь? А?! Вот и мечется бабенка бедная. Туды-сюды, туды-сюды.

Вчера Матрена провинилась. Он ее седни невыгодно послал на работу да настыдил при всех. Она мне жалится: душегуб, мол, он у тебя. Я ей — мне пальца в рот не клади — отчубучила: и про дисциплину, и про нынешние заработки, и про все на два года вперед. Или своего сына выдам? С ней поругалась. А потом пошла и с ним поругалась.

— С ним-то зачем? — сдерживая улыбку, спросил я.

— А как же?.. «Что ж ты, говорю, паразит, с нашими бабами делаешь? Что ж ты им житья не даешь?» — «Хитрят, говорит, ваши бабы, умны больно. Распустились вы все там, на Марсе». — «Ах ты, — говорю. — А ты откуда? Не с Марса? А как матка твоя крутилась, вертелась, не помнишь? В колхозе чего давали? Так надо, чтоб и палочку поставили, и чтоб свое улажено было, и чтоб в лес успеть. Бригадира не объегоришь, так с голоду сдохнешь. Да если нашей бабе не исхитряться, ее жизнь сразу всеми четырьмя колесами раздавит». — «Теперь, отвечает, другое время, заработок хороший, можно и без своего прожить».

«Не-ет, говорю, милой сын. Заработок — оно верно. А вдруг не уродит? Без своего как? Мы не на фабрике. Помнишь, года три тому Рыжов из района приезжал, уговаривал коров продавать: молоком, слышь, зальем, куда вам коровы. Верно, молока много было. А потом что? Некоторые послушались, продали. Где теперь тот Рыжов? А они коз покупают». — «Ладно, говорит, но дисциплину нарушать я никому не позволю!»

Соколиха вдруг рассмеялась и сокрушенно прибавила:

— Разругалась и ушла. Замучило меня его бригадирство.

— А второй как? — видя, что она замолчала, попробовал возобновить разговор я.

— Плохо со вторым, плохо. Сейчас, правда, получше, — поправилась Соколиха. — Ох, и побегала я из-за него. Нынче оженился, так налажается, налажается. Водочка у того, она самая. У нас и батька не много пил, и все. Он один. Он, видишь, вторым был, не такой большой, как первый, не такой маленький, как третий. Глазу за ним в войну и после войны, прямо скажу, у меня особого не получилось. Пошел он не в колхоз, а на лесоучасток, тут недалеко. Сначала по направлению, а потом там и остался. Ну, сперва был простым рабочим, сейчас достукался до механика. Работает он там, работает, вдруг слышу — попивает. Ах, ты! Чтоб я это дело так оставила, чтоб моему ребенку пропадать? А он домой редко приходит, в бараке там живет. Давай, думаю, матка, урывай часок детище спасать.

Вечерком, значит, я на лесопункт, давай наблюдение устанавливать. У клуба танцплощадка, вся в огнях, а кругом темно. Я к ней подобралась, музыка играет, хорошо гак. Прижалась к тополю, не видно меня, смотрю за решеточку, на площадку. Ага, вот и мой Веня вытанцовывает. Видный он у меня. Обожди, думаю, милой сын, я тебя здесь-то и прищучу. Танцуют-танцуют, тут один к Вене подошел, шепнул что-то. Вот оно, соображаю, сколачивают. Я вам сколочу. Только Веня к выходу с танцплощадки, я тут как тут. «Ты откуда, мама?» — «Пойдем-ка, Венюшка, домой. Красавка что-то приболела».

Ну, я дорогой ему и дала. Кричала так, что в райцентре слышно было. И отца вспомнила, и жизнь свою, и все. «Не буду, мол, больше, мама», — обещает, даже губы трясутся. Я вид сделала, а сама про себя: так-то я тебе и поверила, я тебе теперь жизни не дам.

Тут у них вскоре день получки. Денег он, верно, мне приносил. Но тут я дела забросила и после обеда шасть на участок. Надо же, сразу на него и наткнулась. Идет, видно, с получкой и в двух карманах по рябиновой несет в барак. Я обе бутылки в руки, хлесть одну о камень, хлесть другую. «Здравствуй, говорю, родное детище». Он чуть не заревел: «Это же, мама, сладкая, рябиновая». — «Она, говорю, сладкая, рябиновая, а тоже с ног сшибает. А ну, марш вместо барака домой».

Так вот бегаю я, бегаю, а соображаю: долго не выдержу. И хозяйство тут, и на участке постовым будь. И нет у меня другого пути, как его оженить.

Соколиха вдруг приостановилась, поглядела внимательно в окошко. Я тоже взглянул на мревшую в жаре деревенскую улицу. Ничего нового не было видно. Однако она перебежала в комнату, крикнула в окно:

— Марья! Иль не видишь, куды боров полез? Я вот его сейчас!

Очевидно, Марья приняла меры, потому что Соколиха успокоилась, вернулась ко мне и продолжила. Рассказ ее увлек, и она говорила вроде бы и не для меня, а вообще, словно бы в пустоту или разговаривала сама с собой.

«Женись, говорю, и все. Я не участковый, чтоб за тобой ходить. Мне только на руки тебя жене сдать, а там я не отвечаю, валяй, хоть запейся. А так — хозяйство брошу, но от тебя не отступлюсь. И в милицию тебя, милой Венюшка, предоставлю, как захулиганишь. Лучше буде, женись».

Он — ни в какую. «Ты что же, мама, насильно меня женить хочешь? А если мне никто не нравится? Что ж это, старые времена?» Это он хитрит, хитри-ит. — Соколиха развеселилась и подмигнула мне черным глазом. — Чтоб, значит, погулять, попить ему побольше. В неволю-то неохо-ота. «Ах ты, мерзавец, говорю, родной матери врешь. Да я все разведала, знаю, кто тебе нравится. Только за тебя-то она пойдет ли?..»

Пристала как с ножом к горлу. Женился. Сначала я приглядывала: не распустит ли жена? Не распустит. Тихонькая, смирненькая на вид, а с характером. Теперь больше у меня спокою, но все ж наблюдаю. Наблюда-аю.

Соколиха опять замолчала, а я опять поспешил подогреть разговор:

— Ну, зато с другими двумя, наверно, все хорошо?

— Какое там «хорошо», — вдруг сорвалась с места Соколиха, ушла в комнату, на той же ноге вернулась и сунула мне фотографию: — Смотри!

На фотографии был изображен паренек. Довольно заурядное лицо. Лишь отдаленно он напоминал Соколиху. А поза, в которой он сфотографировался, была несколько напряженной и довольно манерной.

— Ничего парень, — сказал я, понимая, что это один из ее сыновей. — Симпатичный.

— Чего уж там «симпатичный», — махнула рукой Соколиха, смахивая мою неумелую лесть. — Так себе. Захочешь — так на других моих посмотри. Красавцы! А этот — так себе, а вот дури в башке полно.

Он, понимаешь, у меня последний. Ну, этому я сумела образование дать. Одиннадцать он закончил. А жил больше в районе, в интернате при школе. Я как-то от него и поотжилась. Потом закончил, приехал домой, в армию его по зрению не взяли, живет пока дома. Дружки его — кто в армию, кто работать, кто учиться. А он пока дома по хозяйству, и о планах его я пока ничего не выспрашиваю.

Ну ладно. Захожу один раз в избу, смотрю — стоит он перед зеркалом и, хочешь — верь, хочешь — нет, страшные рожи корчит. «Ты это чего, говорю, может, приболел?» Испугалась даже. «А это, говорит, я мимику разрабатываю». — «А что это, спрашиваю, такое и для чего?» — «А это, говорит, чтоб артистом стать. Очень, слышь, артистом быть хочу».

«Ты, говорю, из меня дурочку не строй. Я хоть и безграмотная, а многих больше понимаю. Нешто так артистом становятся? Да хочешь, я тебе такую рожу сострою, что ночью спать не будешь. Так, может, и я артистка? Взять бы вот тебя, такого скорченного, да засушить. Ты сейчас же эту моду брось. А ну как привыкнешь лицо кривить? Какая дура за тебя замуж пойдет? Чтоб в артисты идти, наоборот, красота нужна, вон как у нашего Вени».

«Красота, отвечает, не обязательна. Главное — талант». — «Это я тоже понимаю, говорю, насчет таланту. Вот у Васьки Ляпустина, то на самом деле талант. Без учителя на баяне выучился. Еще; бывало, — баян больше его — выйдет, заиграет так жалостно, слезы прячешь. То талант. И взяли его, Ваську, куда-то в город, в музыкальную школу. А у тебя что за талант? Рожи корчить? Запоешь, так корова на дворе мечется. Бери вон лучше вилы, пойдем сено отметывать».

Сено отметывать он пошел, а от своего не отступился. Покорчил перед зеркалом рожи, покорчил, взял в районе направление и уехал в Кострому, в училище по этой части. Не знаю, что теперь выйдет.

Соколиха замолчала, сердито, даже скорбно сжала губы. Из комнаты вышел длинный серый кот, похлебал молока в баночке у печки и опять важно ушел в комнату.

— Почему же не выйдет? — решил успокоить я. — Выйдет. Кончит, будет в Доме культуры работать.

— Говорили мне, что в клубе, — кивнула Соколиха головой. — Ну, это он сможет. У нас завклубом вечером клуб отомкнет, на радиоле музыку покрутит и опять запирает. И дурак сможет. А вот чтоб артистом, этого я сказать не могу…

Посидели мы с Соколихой, помолчали. Тихо было, прохладно, только и слышно, как курицы переговариваются у завалинки да кот мурлычет в комнате от сырости. Наконец я спросил:

— А что же третьего-то пропустила? Он-то чем занимается?

— Ну, третий. — Соколиха радостно улыбнулась. — Третий-то у меня… Лучший механизатор в колхозе. Грамот у него одних полсундука. А выдумщик! Сначала мотоцикл собрал из старых частей, из обломков всяких. Дома, батюшки мои, приспособлений, выдумок! Чисто гараж. Воду из колодца не носит, насос приспособил. И огород из шланга поливает. Сейчас многие у него эту манеру переняли. Как свободная минутка, чего-нибудь да мастерит. Председатель сказал: «Изобретатель, говорит, ты у нас, одно слово — русский умелец», — с гордостью закончила Соколиха.

— Молодец, — поспешил вставить я.

— Молодец-то молодец. — И лицо Соколихи опять стало грустным. — С этим бы все ладно, кабы не леший этот овраг.

— Какой овраг?

— Тут по-за деревней канава у нас проходит, широ-окая, глубо-окая. Вот лешева канава его и смутила, чтоб ее… Прыгать через нее хочет.

— Прыгать?

— Прыгать, батюшка, прыгать. На мотоцикле. Он на своем на собранном так носился, колоды по воздуху перелетал, ямины перепрыгивал. А денег много зарабатывает, теперь новый купил. Краси-ивый. Чего-то в нем переделывает, чего-то снимает. Для облегчения, говорит. «Как, говорит, облегчу, рассчитаю все, транплин возле той канавы построю и с ходу ее перелечу». В каком-то кино такую штуку видел. А каково все это матери слышать?

Долго мне покоя не было ни днем, ни ночью. Сломает себе шею, думаю, обязательно. Когда старый мотоцикл тарахтит, я в спокое. Как новый заслышу — их сразу различишь, — бегом к оврагу. Только подъедет, думаю, — лягу на проклятый транплин. Валяй дави родную мать, когда тебе ни ее, ни своей дурной башки не жалко!

Соколиха даже приподнялась от возбуждения, но разом села и спокойно сказала:

— Правда, сейчас он на время от этой думки отошел. Дом ремонтирует изнутри, посев по стенам проводит.

— Чего-чего? — не понял я.

— А по стенам сеет, — спокойно пояснила Соколиха.

— Чего сеет? — даже растерялся я.

— Овес, — твердо сказала Соколиха, — да травку какую-то. Откуда-то прием такой привез: стены штукатурить. Мешает, понимаешь, простую глину с песком да еще чего-то. А туда много семян намешивает. После, значит, на стены мажет. Тут у него не то озимь, не то яровина всходить начинает. Растет. А глина сохнет. И поле твое высохло. Ага. Он его кирпичом затрет, штукатурка готова. Валяй бели. Крепкая штукатурка: ни трещин, ни отваливается. Не отобьешь. А почему? Потому как корни-то там остались, переплелись и все держат. Так вот и сеет он по стенам-то.

У меня сразу исчезла лень, и захотелось посмотреть на такой «вертикальный посев». Я начал просить Соколиху сводить и показать.

— Да заперто сейчас там, — сказала она. — А ты, милок, вечером приходи: праздник у него будет, все и увидишь. И бражки поднесем, — с улыбкой подмигнула она враз обоими глазами.

— Неудобно как-то, — возразил я.

— Раз я зову, так я там всем обскажу, значит, удобно, — как отрезала Соколиха.

…Вечер наступил тихий, чуть облачка высунулись из-за горизонта, и тени от изб легли наискосок поперек улицы. Когда я подошел к дому, что указала мне Соколиха, я увидел высокого мужчину, очень на нее похожего. Перед ним стоял весь перемазанный то ли в саже, то ли в мазуте подросток лет пятнадцати, держа в руке какую-то железяку, а мужчина поучал его:

— Ты нагрей, значит, до малины, но не до желтого. А потом сразу суй в масло. Понял?

«Третий», — догадался я.

Подросток ушел, «по льну» у меня все было сделано, мы сели и стали разговаривать.

Вскоре пришли оба старших сына Соколихи, высокие, цыгановатые, действительно красивые, с женами и ребятишками. Ребятишки подняли возню, а тут появилась и сама Соколиха, и все пошли в дом.

Зажгли свет, и я чуть не ахнул. Две стены были побелены, а вместо других двух были настоящие, только вертикальные, травянистые лужайки. Кое-где они начинали уже желтеть.

Посадили меня возле прохладной и чуть влажной изумрудной стены. Стали чокаться, выпивать, громко разговаривать. А я сидел, посматривал в сторону поблескивающей молодыми зубами Соколихи и видел, что нити руководства всей компанией незримо и совершенно без всякого принуждения с ее стороны все-таки сходятся к ней.

«Есть же в нашей стороне такие женщины», — думалось мне. А чего тут удивительного? Испокон веков была здесь женщина домоправительницей и хозяйкой.

Наши мужики шли в извоз, ка барки. От посада Парфеньева шагали в Питер плотники. А плотники из села Матвеева, что возле Парфеньева, славились так, что им были поручены самые ответственные плотничьи работы на строительстве дворцов в Пушкине и Павловске.

А от Макарьева по всей Руси разбредались жгоны, иначе шестеперы, валяльщики, катали. Особая «нация» со своим языком, которого не понять ни одному лингвисту в мире.

И так уж повелось, что мужик в деревне не жил. А если кто и оставался, больной, неприспособленный либо слишком сообразительный, так частенько убегал от одиночества в монастырь. Есть и в Чухломе, и в Макарьеве большие мужские монастыри. А женские по северной стороне что-то не больно слышно.

Вот и волокла всю работу в деревне баба, дожидаясь мужика, как редкого гостя, то с отхода, то с войны. И частенько не дожидалась. Кому же быть хозяйкой за будничным и праздничным столом, как не ей?!

Немало уже был о выпито, но раздумался я и за этими раздумьями, незаметно для самого себя, потянулся к стопке. А может, мне захотелось тост провозгласить за женщин? Только оказалось, что к стопке потянулся не один я, а и Веня. И тогда Соколиха прикрикнула:

— Заладили одно — пить да пить. Пообождите! Спели бы что-нибудь. Принеси-ка, Сашок, гармонь.

Венина рука отдернулась от стопки. Невольно отдернулась и моя. Поглядели мы с Соколихой друг на друга и рассмеялись.

Появилась гармонь. Оживились задремавшие было ребятишки. Не больно стройно, да дружно запели. И еще долго вздыхала гармонь в доме со сказочными, травянистыми стенами, и звуки простых песен разносились но всему Марсу.

Загрузка...