Глава семнадцатая Штолцэр фойгл (Таганчанский лес — Киев, апрель — май 1942)

1.

Вечером дозорный, обходивший восточную часть леса, доложил Нусинову, что в одной из землянок на другом берегу Роси заночевали двое. Эти землянки они обнаружили ещё осенью, и не смогли понять, кто их вырыл и для кого. В одной нашли втоптанную в землю разорванную обертку бельгийского шоколада, в другой — пустую упаковку из-под патронов Маузер. Они могли быть немецкими, только к чему немцам схроны в лесу? Могли быть и партизанскими, но уж очень давно брошенными. Тогда же, осенью, Нусинов приказал завалить входы в землянки ветками и листвой так, чтобы случайный человек не смог отыскать их под снегом, а если кто-то всё же придёт, значит, человек этот неслучайный.

Пятеро бойцов и комиссар — вот всё, что осталось от 8-го батальона 2-го партизанского полка к весне сорок второго года. Остальные погибли, разбежались по домам, если было куда бежать, или пропали при неизвестных обстоятельствах, как командир батальона. В сентябре, когда в отряде ещё можно было насчитать два взвода, Гриценко с десятью бойцами отправился на встречу с командиром полка и не вернулся. Позже, уже зимой, один из партизан принёс слух, что командование полка немцы загнали в какое-то болото и там перебили, но был ли среди них Гриценко, Нусинов знать не мог.

С остатками отряда он перебрался из-под Москаленок в Таганчанский лес и начал готовиться к зимовке. Нусинов мог перейти в другой лес, но не видел в этом смысла, он мог попытаться уйти за линию фронта, но не было силы, способной заставить его отступить от приказа, а приказ велел ему оставаться в тылу противника. Другой командир нашел бы достаточно причин всё объяснить обстоятельствами и оправдать себя, но Абрам Нусинов прошёл школу, в которой учили исполнять приказы точно и до конца. И хотя из трёх десятков партизан к весне с ним остались только пятеро, бывший член партийной комиссии при политотделе Управления милиции думал о будущем уверенно. Всякий раз, получая донесение о расстрелах в окрестных селах или об отправке очередной партии молодёжи на работу в Германию, Нусинов мысленно увеличивал груз на своей чаше весов. Пройдёт время — месяц, три, полгода, и она начнет перевешивать. Украинцы терпеливы, коммунисты знали это лучше других, но любое терпение заканчивается. К концу лета, когда немцы отберут у крестьян новый урожай, с ним будет не пять, а пятьсот человек. Ждать нелегко, но худшее позади. Нусинов переждал в лесу зиму, дальше будет легче.

Комиссар отряда видел жизнь с разных сторон, знал её скупой и лютой, военной и мирной, тонкой нитью, скользящей между пальцами. Мало что могло удивить его, но когда дозорный привел в землянку двоих задержанных, Нусинов удивился дважды. В здоровенном, хоть и сильно исхудавшем, спортсмене комиссар узнал командира первого взвода, отправленного в Таганчанский лес в начале августа сорок первого года. Нусинов не ожидал его увидеть. Два взвода, первый и второй, исчезли тогда бесследно, командование батальона не получило от них ни единого донесения. Позже Нусинову докладывали, что отряд Гольдинова несколько дней воевал у Ткача, уже после того, как сам Ткач бросил всё на своего комиссара и ушел защищать Канев. А куда потом они делись — никто не знал, разбежались, вернее всего.

Вот что значит поручить дело мальчишке. Нусинов еще в Киеве был против назначения Гольдинова, но командир батальона настоял. Да, физически он подготовлен, и бойцы его уважали, только где это все теперь? Где его бойцы? Где комбат? Сейчас этот дезертир расскажет какую-нибудь сказку. Сказок в своей жизни Нусинов выслушал немало. Люди ещё могли удивить его, а сказки нет. Да, появление Гольдинова в его землянке было удивительным, но и вполовину не таким, как явление старого хрыча, стоявшего рядом с ним. Вот кого не ожидал встретить Нусинов под украинским небом посреди войны и особенно здесь, в Таганчанском лесу.

— Шолом, Хаби, — сказал реб Нахум, и свет самодельной коптилки, стоявшей за плечом комиссара, мелко замерцал, словно по землянке пробежал сквозняк.

— Шолом, ребе. Не думал, что вы живы, — растерявшись, Нусинов ляпнул, что на языке крутилось. Грубо, но правду.

Хаби было его детским домашним именем, когда-то комиссара отряда так называл его отец, красиловский раввин. С тех пор Абрам Нусинов прожил не одну жизнь, и ту, первую, в которой его иногда звали Хаби, давно завалило золой и пеплом старой Красиловки. Родители его умерли в гражданскую, с ними должно было исчезнуть и это имя. Видеть старого приятеля отца, помнившего его сопливым ребёнком, Нусинову было неприятно, но дело было не в детских воспоминаниях, к ним подмешивались другие, более поздние.

В конце двадцатых он работал в губернской антирелигиозной комиссии, безжалостно громил рассадники суеверия, молельные дома и синагоги. Реб Нахум, видимо, рассчитывая воззвать к памяти родителей или ещё к каким-нибудь, столь же эфемерным материям, явился к нему в компании двоих стариков о чем-то просить. Нусинов не стал их слушать, наорал, выставил из кабинета, и в тот же день написал жалобу на дежурного по губкому, пропустившего к нему этот кагал. Он повел себя, как полагалось коммунисту, нажив очередной десяток врагов. Кто из них мог оценить, что стариков после того похода, после открытой провокации, так это называлось, никто не тронул?

— Я и сам не уверен, что жив, — ответил Нусинову реб. — Каждый день болтаюсь между смертями, и каждый день — между разными.

— С вами, ребе, мы позже поговорим. Садитесь, вон место есть, — воспоминания детства могли подождать, комиссар спешил вернуться к главному. — Я намерен допросить дезертира Гольдинова, — объявил он, словно находился на заседании комиссии и секретарь вёл протокол. — Почему вы в августе нарушили приказ своего командира действовать в этом лесу? Куда направляетесь сейчас? Отвечайте кратко и по существу!

Нусинов не мог оценить, насколько правдивым был доклад бывшего командира первого взвода, но кратким он не был. Комиссар знал, как вести допрос, знал, когда нужно подбросить язвительный комментарий, сводящий на нет доводы подследственного, умел срезать неожиданными вопросами, сбивая с толку и дезориентируя, опыта хватало. И он не отказал себе в этом удовольствии, но к середине рассказа Нусинов заметил, что его сарказм выглядит жалко, словно это он пытается оправдать свое многомесячное бездействие в каневских лесах, прятки в землянках и блиндажах. А сбежавший, не выполнивший задания взводный показывал, где Нусинову следовало находиться и что делать, если бы следовал он не устаревшей, не нужной никому бумажке, а рискнул рвануть в гущу боёв, разворачивавшихся на берегах Днепра летом и осенью прошлого года. Это было похоже на какое-то чёртово наваждение, и когда Гольдинов закончил рассказ на том, как перешёл фронт, явился в особый отдел дивизии, а оттуда отправился в особый отдел армии, Нусинов молчал. Он мог спросить, как бывший командир первого взвода опять оказался в Таганчанском лесу, и куда он направляется теперь, но понимал, что тот не ответит. Нусинов ему давно не начальник и не его теперь дело, задавать такие вопросы.

— Они там хоть что-то о нас знают?

— Ничего, — коротко ответил Илья. — От 2-го партизанского полка с конца осени ни одного донесения. Его считают уничтоженным.

К ним спустился ещё один дозорный. Илья оглянулся, потом ещё раз осмотрел землянку. Она казалась просторной, на стенах, обшитых горбылём, в строгом порядке висели вещи партизан. Над головой Нусинова, сидевшего за самодельным столом, сбитым из того же горбыля, был закреплён портрет Сталина, а справа от него чернел ход, уводивший куда-то вниз. Возле походной печки на металлическом листе аккуратными вязанками лежали дрова, дубовые и сосновые порознь. Днём печь не топили, но промозглой сырости пропитанной снегом почвы Илья не чувствовал. Всё здесь было продумано и обустроено толково, за каждой мелочью ощущалась воля, способная контролировать и управлять.

Хозяином сидел Нусинов в своей землянке, он здесь устанавливал порядок и правила, и всё же воля комиссара, столкнувшись с волей Гольдинова, не то чтобы сломалась, но заискрив, уступила. Говорить больше было не о чем.

— Собирайтесь, ребе, — сказал Илья. — У хозяев свои дела, мы у них даром время отнимаем. Нужно идти.

— Я хочу остаться, — неожиданно твердо ответил реб Нахум. — Если Абрам Ильич палкой меня не выгонит, я останусь с ним.

Илья растерялся. Он уже решил доставить старика в Кожанку, к родителям Феликсы, привык к этому решению, как к единственно возможному, и отказ реба идти с ним дальше в первую минуту рассердил Илью и обидел. Растерялся и Нусинов. Да, он хотел, чтобы отряд рос, но зачем ему старый реб? Нусинов ждал молодых крестьянских парней, старик ему только мешал. С другой стороны, в решении реба Нахума можно было разглядеть моральную поддержку позиции комиссара, и это решило дело. Нусинов не стал возражать.

— Оставайтесь, ребе. Место найдётся.

Илья коротко и сухо простился со всеми, быстро зашнуровал ставший почти пустым рюкзак, и вышел из землянки. Реб Нахум хотел что-то сказать ему перед расставанием, но Илья сделал вид, что не понял старика, однако, отойдя от землянки на несколько шагов, всё же остановился. Нет, реб Нахум не появился.

В ту минуту, когда Илья окончательно понял, что дальше идёт один, чувство невероятного, ни с чем не сравнимого облегчения окатило его тёплой волной. Да, это было правильное решение, и реб сделал выбор, думая не так о себе, как об Илье, теперь это было очевидно. Без него Илья намного быстрее будет в Кожанке, а там и до Киева недалеко.

Ждать не имело смысла. Илья шел, радуясь ещё и тому, что избавит от смертельного риска семью Феликсы. Он шагал быстро, навёрстывая потерянное время, чтобы к вечеру всё же дойти до Москаленковского леса, но продолжал думать о Нусинове, о старом ребе, о странном лесном существовании остатков партизанского полка и, пройдя с полкилометра, вдруг рассмеялся. Привалившись плечом к стволу сосны, Илья хохотал и не мог остановиться. Два комиссара в одном партизанском отряде, это слишком много, но два реба — ровно столько, сколько нужно для настоящего, яростного спора. Реб Нахум ни за что молчать не станет. Теперь Нусинова ждут вечные споры, и ему будет чем занять свободное время, которого у комиссара, кажется, слишком много.

Первая военная зима, долгая и лютая, не отступала весь март. Только в апреле, под дождями, южные склоны холмов пошли чёрными пятнами проталин. Отяжелевший, пропитанный талой водой, снег в низинах отсвечивал грязно-лиловым. От него совсем ещё по-зимнему тянуло холодом, но первая зелень травы уже пробивалась. Жёлтыми клювами ворошили старую листву дрозды, рыли размокшую землю, выискивали добычу, а ближе к сумеркам в перелесках, словно подгоняя запаздывающую весну, звучали их меланхоличные флейты.

Дороги разом поплыли, в колеях по просёлкам встала вода. Прикрытые снежной коркой, зашумели по ярам ручьи, и всё пространство от Днепра до Каменки, которое должен был теперь пересечь Илья, чтобы попасть в Кожанку, превратилось в едва проходимое болото. Без документов Илья не мог появляться на шоссейных дорогах, и это тоже осложняло его путь. Одно лишь преимущество оставалось за ним — на правом берегу Днепра сохранились старые леса, и этим он должен был воспользоваться.

Дорогу на Москаленки Илья хорошо помнил с лета прошлого года, тогда он прошел по ней трижды, теперь же едва узнавал посеревшие, потекшие талой водой холмистые пейзажи. Но и такой, размокшей и раскисшей под низкими тучами, навалившимися на неё сырой тяжестью, эта земля была прекрасна, она пахла свежестью и близкой весной, — жизнью.

За Москаленками Илье пришлось сделать большой крюк, чтобы обойти с запада Богуслав, Таращу и Белую Церковь. Он старался проходить сёла быстро, не задерживаясь, в города не заходил. Если бы не встреча с ребом Нахумом, Илья пошёл бы в Киев по маршруту, проложенному Тимошенко, так было бы короче, но и опаснее. Теперь же Илья расплачивался за своё решение временем, а времени у него не оставалось: срок выполнения задания истекал.

Илья спешил, рискуя там, где не должен был рисковать. Срезая вольные петли просёлков, он переходил запруды и озёра по истончившемуся апрельскому льду. В дороге ему везло, но и силы, и удача однажды заканчиваются. В двух днях пути от Кожанки Илья переходил очередной безымянный ерик. От неосторожного удара каблуком ноздреватый лёд вдруг пошёл мелкими трещинами, тут же словно рассыпался под ногами на осколки не больше ладони, и Илья по плечи провалился в воду. Телогрейка мгновенно налилась ледяной тяжестью, неподъёмные, полные воды сапоги увязли в илистом дне, не позволяя сделать и шагу. Илья едва сумел выбраться на берег протоки; он не знал, где высушить одежду, и у него не было времени искать хозяев, готовых пустить в дом незнакомца, затопить для него печь.

Следующие сутки — день и ночь он шёл, а чаще бежал, уже не тратя время на привалы. Ночью заморозки прихватили промокшую одежду льдом. Илья не мог позволить себе замёрзнуть или заболеть, он шёл, не останавливаясь, но когда под утро дошел до Кожанки, его бил озноб, тупая боль сдавливала грудь и, казалось, сводила судорогой спину. Он постучал в окно знакомой хаты, но ответить, кто стучит, не смог, захлебнувшись в приступе кровавого кашля.


2.

…Город стоял перед Ильей высокий и светлый, в зелени молодых деревьев, в сквозной синеве неба. Окна домов победно сияли солнцем. Илья угадывал, что это Киев, хотя таким свой город он никогда не видел, и не узнавал его. Всё изменилось здесь — улицы, здания, люди. Киев казался просторнее и выше, и он был чужим. Широкую площадь, которую Илья прежде не знал, заполняла спешащая толпа. Он чувствовал себя невозможно одиноким среди бодрых, устремлённых людей, которые не могли его видеть и не догадывались, что он тоже здесь, рядом с ними. Связанные за спиной руки давно онемели, а каждый шаг давался Илье так тяжело, что казалось — сил сделать следующий уже нет, и никогда не будет. Горло сдавливала верёвка, она не давала ему глотнуть воздуха, давила, замутняя взгляд густым, мерцающим туманом, наполняла пространство отвратительным звоном. Сквозь подступавшую толчками тьму Илья так напряжённо вглядывался в лица — весёлые, озабоченные, усталые, будто знал, что и в этом отчуждённом Киеве всё же должно мелькнуть хоть одно родное лицо. И всего за несколько ударов сердца до того, как чёрный мрак, беззвучный и непроглядный, затапливал город и всё вокруг, Илья видел это лицо и кричал: «Тами!» — так, словно мускулами шеи пытался разорвать душившую его веревку…

После ненадолго приходило облегчение, казалось, кто-то снимал петлю, давал ему напиться, передавленное и пересохшее горло вновь пропускало слова и воздух, и Киев опять вставал перед Ильёй — светлый и высокий. Илья снова разглядывал поток людей, спешивших по незнакомой площади, и угадывал среди них повзрослевшую дочь. Он узнавал её, хотя знать не мог…

На девятый день болезни температура резко упала, Илья пришёл в сознание. Он лежал, укрытый старым кожухом, за печью, в дальнем, тёмном углу хаты. Едкий, кислый дух овчины забивал запах жилья и печного дыма. Илья не мог понять, где он, яркие картины недавнего бреда какое-то время ещё подменяли реальность, но стоило вспомнить, как с хрустом провалился лёд, ржавая с зеленью вода обожгла тело, и память немедленно восстановила всё происходившее с ним. Тут же Илья вспомнил, что ему нужно в Киев. Он уже должен там быть! Илья попытался подняться, но едва смог пошевелить рукой. Что-то металлическое, кружка или миска, глухо стукнув, упало на земляной пол хаты. В ту же минуту из-за печи донеслось шуршание и звук приближающихся шагов.

— Илько, что ты? — к Илье подошла Лиза и, встретив его взгляд, улыбнулась. — Очунял?

— Сколько дней я болел, Лиза?.. — едва слышно спросил он.

— Та лежи, не разговаривай, — то ли не расслышала, то ли не захотела отвечать Лиза. — У меня свежая верба настоялась — принесу, выпьешь. Потом тебя покормлю.

— Что сейчас? Ночь? Утро?

— Утро. День уже.

— Мне надо идти, — Илья ещё раз попытался подняться и опять не смог.

— Ага, идти. Ты с лежанки встать не можешь, — рассердилась Лиза. — Кружку в руках не удержишь. Пей. Пей и спи.

И Илья уснул.

Болен был не только Илья. В феврале слегла мать Феликсы, и теперь сестры Лиза и Нина, сменяя друг друга, возились с обоими больными круглые сутки, поили травами, откармливали кашами, фасолевым супом и борщом. И хотя Илье казалось, что выздоравливает он бесконечно медленно, молодой тренированный организм справлялся с болезнью уверенно.

Григорий Федосьевич работал каждый день, иногда у себя в пристройке, чаще брал инструменты и уходил к заказчикам. Возвращался всегда вечером, приносил запах стружек и свежего дерева; поужинав, подсаживался к Илье и начинал его расспрашивать. О себе Илья рассказывал мало, даже про плен и про лагерь решил не говорить. Был в партизанах, ранили в бою, потерял свой отряд, несколько дней отлёживался в подбитом танке, потом пошел в Кожанку и по дороге провалился под лёд. Григорий Федосьевич слушал, что-то себе решал, но до поры о своих мыслях помалкивал и расспрашивал дальше. О Феликсе и дочке, кроме того, что они успели эвакуироваться в тыл, Илья ничего сам не знал и рассказать не мог, но старик обрадовался и этому. Помолчав, он вздохнул:

— Отлегло, Илько. Хоть одна хорошая новость.

— Почему ж одна? На фронте наши наступают и под Москвой, и под Харьковом.

— Это, конечно, — соглашался тесть, ничего до этой минуты о советском наступлении не знавший, — но как допустили до Москвы и до Харькова? И ещё скажу, у нас же тут дорога железная — составы с войсками из Германии идут и идут, гонят технику, пушки, танки. Вот подсохнут в апреле дороги, и начнётся опять. Зимой немцы, может, и плохо воюют, но летом…

— Ну а у вас как? Про партизан что-то слышно?

— Да были летом какие-то, а осенью уже про них ничего не слышали. Сразу и разбежались. Зато с полицией у нас все хорошо, в полицаях недостатка нет.

Чуть позже Илья понял, о чем говорил тесть. Соседский Славко, служивший до войны в милиции, тоже был записан в партизанский отряд, а когда немцы заняли село, вернулся домой и в начале октября оформился в полицию. Теперь Терещенки жили под боком у полиции, и соседство это не было спокойным. У Славка за самогоном собирались приятели, ночами они пили, напивались смертельно, потом бродили по селу и спьяну постреливали. Но это ещё можно было перетерпеть. В январе в полиции вдруг решили, что им нужно помещение для арестованных, а хата Терещенок была как раз под рукой. Славко дал Григорию Федосьевичу неделю, чтобы тот выбрал пустой дом в селе, забрал своих баб и переселился.

— Он мою новую хату забрал, сам живет в ней, а меня, паскудник, хочет теперь из старой выгнать, — от обиды у старика затряслись руки. — Но обошлось пока. Офицер помог.

— Немецкий? — не поверил Илья.

— Ну а какой? Приехал к нам в том еще году офицер, обер, по отправке скота и продуктов в Германию. Я для него и ящики специальные делал, и мебель чинил, и вагоны оборудовал, когда надо было. В годах он уже, и знаешь, похож на тех немцев, что у старой пани на заводе работали, — я хорошо их помню и как с ними дело вести — знаю. Если ты по отвесу, по уровню, на совесть и в предназначенный срок всё выполнил, заметят обязательно. Они работу понимают и человека по ней ценят. Вот этот обер, когда Славко совсем уже давить начал, что-то, наверное, по мне заметил. Начал расспрашивать, что у меня да как, а я и рассказал, что полицай один из хаты выживает. Обер меня так по плечу похлопал и на следующий день лично в гости заявился. В хату заходить не стал, может, побрезговал, не знаю, но осмотрел тут все, потом Славка вызвал и сказал, что таких полицаев как он — свистни только и десяток набежит, а старый мастер у него один. Так и сказал — старый мастер, понимаешь? И Славко отстал. Только шипит, что обер уедет, а он останется, и тогда уже мне всё вспомнит.

— Немец, значит, от своего защитил, — невесело усмехнулся Илья.

— От своего, да, — поморщился Григорий Федосьевич. — Свои бывают такие, что ни управы на них, ни от них защиты. Ты слышал, что летом нашу штунду постреляли?

— Немцы?

— Да какие немцы?.. Мобилизовали в Красную армию хлопцев из здешних сел. А у нас же закон — оружие в руки не брать, живое не убивать. Но что им наш закон? Сказали, тех, кто не пойдёт, расстреляют сразу. И расстреляли. Отступали — хлеб жгли, чтоб немцам не достался, скотину резали, и людей как скотину. Чтоб немцам не достались, или как?

— Отец, они же дезертиры. Ты посмотри, какая война идёт. Я вот тоже мог… — Илья чуть не сказал, что после ранения мог уехать в тыл, искать пропавшую семью.

— Так не надо было доводить до войны. Газеты почитаешь — все грозные как бугай по весне, а как до дела, так своих людей им расстреливать надо, без этого победы не будет, да? Вот такие свои у нас. Ладно, с этим понятно, — Григорий Федосьевич внимательно посмотрел на Илью. — Теперь давай ещё раз про тебя поговорим. Может, нам и правда хату сменить, раз ты у нас теперь жить будешь? Я найду пустую где-то на отшибе, ближе к лесу, чтобы ты мог уходить и приходить, а то мы тут на виду совсем.

— Куда я буду уходить-приходить? — не понял Илья.

— Ну, к партизанам, или куда там, в лес… А лучше б ты у нас остался. Мы б тебя хорошо спрятали.

— Да какой лес, Григорий Федосьевич? — Илья догадывался, что тесть в его историю до конца не поверил и представил её как-то по-своему. — Мне в Киев надо срочно.

— Ты совсем сдурел, хлопец? — старик вскочил и изумлённо уставился на Илью. — Я же с тобой как с разумным человеком тут говорил, а ты что? Какой Киев? Ты точно из лесу вышел, будто вчера родился! Ты знаешь, что в Киеве творится?

— Всё я знаю, — Илья понять не мог, как вышло, что он сболтнул про Киев.

— А если знаешь, сейчас же, прямо здесь пообещай, что не пойдёшь туда. Это же могила для тебя, верная смерть!

— Отец, у меня задание. Совсем простое задание: прийти, забрать лекарства у одного доктора и уйти, — на ходу выдумывал Илья, чтобы успокоить старика. — На всё один день. Проскочу, как вареник по маслу.

— Вот дурак! Вот же ж, — не находил себе места тесть. — Другого послать не могли?!

— Больше некого было. А я город знаю.

— Ты знаешь, но и тебя знают!.. Здоровенный вырос, а мозгов, как у телёнка. И командиры твои дураки — такое придумали! Послушай меня, Илько, не ходи в Киев!

На рассвете Илья обнял Нину и Лизу.

— Ну хоть день ещё полежи, — уговаривала его Лиза. — Посмотри, как ты кашляешь.

— Спасибо, сестрички! Теперь знаю, у кого лечиться, когда заболею в следующий раз.

Стефания молча поцеловала наклонившегося к её кровати Илью и привычно трижды перекрестила.

— Держи свой сидор, — протянул ему мешок Григорий Федосьевич. Рюкзак, в котором путешествовал реб Нахум, Илья решил оставить. — Лизка тут собрала тебе.

Вдвоём они недолго постояли во дворе. Старик обнял Илью, хотел что-то сказать, но заставил себя промолчать. Огорчённо махнул рукой и тоже перекрестил на прощанье.

Выйдя на улицу, Илья вдруг ясно вспомнил, как после рождения дочки впервые приехал в Кожанку и как летним вечером под огромной луной шёл с Феликсой по селу.


…ун зог унзер калэ,

Ун зог унзер мамэн…


Ничего, он сюда ещё вернется после войны, с Феликсой и Тами. Весной тут грязь, летом — пыль, зимой — лёд. Всё идёт по кругу, уходит и возвращается. И они вернутся.


3.

Илья не знал, что его ждет в Киеве, да и никто не мог знать. Тимошенко сразу предупредил, что места ночёвки в городе и маршруты передвижения он должен выбрать сам. Это было неожиданно — совсем не так представлял себе Илья подготовку агента, — зато давало ему свободу. Он предложил квартиру Вани Туровцева на Тарасовской, хотя даже номера дома, в котором жил Ваня, не помнил. Туровцев не был самым близким другом Ильи, но другие воевали, а Ваня остался в Киеве. Номер дома не главное, лишь бы Туровцев был на месте, а этого, как и всего остального, знать не мог никто. Илья ничего не говорил Тимошенко, но подобрал в уме ещё два варианта на случай, когда не сможет встретиться с Ваней. Он не сомневался, если понадобится, если и эти два не сработают, он найдёт другие. Всё-таки Киев, родной город, Илья думал о нём легко и был уверен: Киев поможет.

Другое дело — доктор. Блондин, высокий, стройный, голубые глаза, нос длинный, прямой, утолщённый, волосы зачёсывает наверх, Илья дословно помнил описание Иванова. Оказался в окружении, попал в плен, в лагере лечил раненных. В Stalag 346 Илью тоже лечил военный врач, лечил и спас ему жизнь.

Если бы Иванов был военным врачом, то никого в Старобельске он бы не заинтересовал. Тысячи военврачей попали в плен, десятки смогли выйти, но Иванов работал в НКВД и нарком знал его лично. В этом всё дело, в его работе, в том, кого он знал, и кто знал его. У доктора в эвакуации семья — жена и двое детей, он же понимает, чем обернётся для них его работа на немцев. Тут Илья вспомнил ещё одну странность — жену Иванова звали Алли-Ипо. Впервые услышав это имя, Илья переспросил Тимошенко, но тот пожал плечами: так записано в анкете. Самой анкеты Илья не видел, может быть, Иванов, заполняя её, сократил имя жены, и зовут ее Алла Ипполитовна, или Алина Ипполитовна, например. Может быть, это её фамилия? Почему было не уточнить? Теперь Илья заявится с дурацким: «Привет вам от Алли-Ипо». Но это деталь, хоть и не совсем пустяковая, всё же деталь. По-настоящему Илью тревожило другое. Сапливенко требовал от учеников составлять перед боем психологический портрет противника, а портрет Иванова Илье не давался: слишком много умолчаний угадывалось за строками задания, и слишком много в этих строках было противоречий.

Всю дорогу от Кожанки до Киева Илья обдумывал задание. Обойдя Фастов, он хотел идти, придерживаясь железной дороги, как сделал осенью, пробираясь на восток, но это значило, что на пути у него будет аэродром в Жулянах со всей охраной и расквартированными рядом частями. Да и к киевскому вокзалу подходить было рискованно, поэтому от Фастова он взял правее.

К концу второго дня пути, миновав Красный трактир, едва не заблудившись в узких улочках пригородных селений, Илья вышел к Батыевой горе. Впереди, за железнодорожным полотном поднимался Киев. Прямо перед Ильёй, внизу, серела чаша стадиона, а за ней, за нависшей над стадионом Черепановой горой, отчётливо и ясно виднелась устремлённая в хрупкое майское небо лаврская колокольня. Киев! Как же хотел Илья его увидеть! Даже такой, придавленный войной и потускневший, Киев оставался собой.

Близился вечер, с Батыевой горы в сторону города потянулись люди, работавшие здесь на огородах. Кое-как пережив первую военную зиму, в городе поняли, что кормить должны себя сами, и готовиться к следующей зиме начали в апреле. В своей затасканной телогрейке и измазанных глиной сапогах, с мешком за спиной, Илья мало чем отличался от огородников. С ними вместе он спустился к железнодорожному полотну и полчаса спустя уже подходил к Тарасовской.

Почти безлюдная улица тихо погружалась в ранние сумерки. Фонари не горели, в редких окнах мерцал густо-жёлтый свет керосиновых ламп, но высокий дореволюционный дом, на четвёртом этаже которого жил Ваня Туровцев с матерью, был заметен издалека — единственный на всей Тарасовской он светился электричеством. Илья шел снизу, от Саксаганского по противоположной стороне, и, чуть не доходя до дома Туровцева, свернул во двор — нужно было расспросить кого-нибудь, что происходит. Щедрая иллюминация выглядела странно и настораживала.

Двор был проходным, тёмная подворотня вела в небольшой внутренний дворик, а оттуда ещё одна выходила к маленькому саду на Владимирской. Илья пробегал чередой этих дворов бессчётное число раз, когда со стадиона заглядывал к Туровцеву. В майские вечера вроде этого здесь всегда было шумно и многолюдно, теперь же только тускло темнели окна, отражая тишину брошенного людьми жилья. Но в дальнем углу Илья заметил двух мальчишек, возившихся возле угольного подвала.

— Здорово, пацаны, — подошел к ним Илья. — А что это у вас соседи в доме напротив электричество жгут, деньги не экономят?

Мальчишки молча встали плечом к плечу и отвечать не спешили, внимательно разглядывая Илью.

— Я из лагеря освободился. Хотел зайти к приятелю, переночевать, а тут иллюминация такая, будто свадьбу гуляют.

— Это немецкий дом, — наконец ответил один из мальчишек. — В нем немцы живут, им дают электричество.

— Наших всех оттуда давно выселили, — добавил второй. — Ещё осенью.

— Что же за немцы такие там поселились? — на всякий случай спросил Илья.

— На Толстого, возле «ботаники», в двадцать пятом доме — железнодорожная полиция.

— Гестапо там железнодорожное. Они оттуда.

— Приятные у вас соседи, — прищурился Илья. — Двадцать пятый охраняют, наверное. А этот нет, правильно?

Мальчишки переглянулись и кивнули.

— Не охраняют… Так это же здорово, правда? Ладно, вижу, моя встреча с другом отменяется.

Стройный план, составленный Тимошенко, получил ещё одну, на этот раз крупную, пробоину. Илья был уверен, что подготовился к любым неожиданностям, он знал, куда пойдёт, если не встретится с Туровцевым, и всё же был сильно раздосадован. Всё посыпалось ещё в Кобеляках и продолжало развиваться какими-то дикими зигзагами. Впрочем, он жив, ничто пока не грозит ему явно, просто надо быть осторожнее и внимательнее, ещё осторожнее и ещё внимательнее. Илья кивнул мальчишкам, нырнул в подворотню, и несколько минут спустя вышел на Владимирскую.

Когда-то у киевских подростков особым шиком считалось пройти полгорода дворами и проходными подъездами, выходя на улицы, только чтобы пересечь их. Теперь для Ильи такой путь был единственно возможным — он не знал точно, когда в городе начинается комендантский час, и рисковать без необходимости не хотел. Всё так же, дворами, Илья добрался до Собачьей тропы. Он шел на Печерскую площадь, там жила подруга Феликсы, Ира Терентьева, первая в его списке запасных.

Всего лишь по одной причине Илья решил остановиться у Туровцева, а не у Терентьевой — он не хотел ставить под удар девушку. Всё-таки его появление в любом доме становилось огромным риском для хозяев. Но раз уж так случилось, что Ивана выселили, искать его Илья, конечно, не станет. Квартира Иры подходила ему куда больше — дорога от её дома на Печерской площади до Дома культуры завода «Арсенал» занимала от силы пятнадцать минут, а в его деле каждая минута отделяла жизнь от смерти.

Поднимаясь Собачьей тропой, Илья дошел до Кловского спуска и по привычке чуть было не свернул к себе домой. По этой, не самой удобной, но короткой дороге сотни, тысячи раз он ходил на стадион, по ней же возвращался с Феликсой домой. Желание немедленно идти в Крепостной переулок было так велико, что он остановился и, крепко стиснув зубы, несколько минут смотрел в сторону своего дома, хотя видеть его не мог. Он мог только стоять и смотреть, а должен был развернуться и пройти последние полкилометра до Печерской площади. Эти полкилометра дались Илье так же тяжело, как когда-то дорога от Градижска до Кременчуга.


Загрузка...