Глава восемнадцатая Случайность и необходимость (Киев, май 1942)

1.

Печерская площадь — торговая, она всегда была такой. В городе, по старой памяти, многие называли её Базарной. Печерск не деловой Подол, это район монастырей, казарм, военных училищ и старых солдатских слобод. В тридцатых закрыли многие монастыри, но верующие, веками приходившие поклониться киевским святым, не отказались от своего обычая и при большевиках. На Печерском базаре смешивалось все. Толпились у церковных лавок паломницы в домотканых юбках и плисовых жакетах, укутанные в платки, так, что даже глаз не разглядеть. Вокруг них крутилась местная шпана, задирая бестолковых тёток, шныряли перекупщики, торговали крестьяне, зло и зорко присматривая за своим товаром, уныло поёживались горожане, пытаясь продать или обменять на еду что-то из одежды. Тут же по-хозяйски расположились кожевники и кузнецы. Война войной, а металл и кожа нужны всем и всегда.

В поисках работы Гоша Червинский обошел базар дважды. Становиться рядом со стариками и продавать одежду он не хотел, вещей оставалось мало, самому скоро ходить будет не в чем. На базаре нужна сила, и, значит, работа будет — загружать, разгружать, нести, катить. Не сейчас, так позже дело для него найдётся. Гоша присел на старую колоду, вросшую в кучу мусора на углу Миллионной. Сложная торговая жизнь разворачивалась перед ним.

Первые этажи домов, выстроенных по периметру площади в 1880-х, прежде занимали лавки — галантерейных, бакалейных, москательных товаров. К началу тридцатых частную торговлю на Печерской площади придавили налогами и закрыли, но теперь она открылась снова. Перетерпев власть коммунистов, люди вернулись к тому, чем занимались всегда, не зная, что их ждёт не то что через год, но даже через день. Здесь торжествовала жизнь неприглядная и грубая, неизменно тянувшая к земле высокие идеи, но оказавшаяся стойче любой из них. Жизнь сопротивлялась чужой силе пока могла, если же не могла — уступала ей, но со временем разъедала и силу, и тех, кто за ней стоял, потому что сама была силой, медлительной, тягучей, питавшейся из таких древних глубин, до которых пришельцам с их идеями было не только не добраться, но и не понять, откуда бьет источник.

Гошу призвали в армию осенью сорокового года и отправили в Закавказье. Он служил в дивизионе бронепоездов на границе с Турцией. Осенью сорок первого, в октябре, когда немецкие войска заняли юг Украины и подходили к Ростову-на-Дону, дивизион перебросили прикрывать переправы через Дон. Гоша был наводчиком 76-миллиметрового орудия на тяжёлом бронепоезде, оборонявшем Аксайскую переправу. В конце ноября артиллерия и авиация немцев оставили от его поезда гору искорёженной, дымящейся брони. Пушки были разбиты; отступая, команда не смогла снять даже пулемёты. Червинского перевели в пехоту, назначили в полковую разведку, но и там он прослужил недолго — возвращаясь с задания, Гоша попал в засаду. Потом был лагерь, побег и долгий путь в Киев. Он пришел без лагерного пропуска, вообще без документов. Первые дни дома Гоша был осторожен, может быть, даже чересчур осторожен: когда не знаешь, чего опасаться — боишься всего. Потом это прошло.

Со стороны Рыбальской улицы к базару подъехала подвода, груженная какими-то мешками. Гоша подчёркнуто лениво подошел к подводе и спросил хмурого возницу в брезентовых штанах и робе.

— Разгружаешься? Грузчик нужен?

— Нет, — коротко отрезал возница, высматривая кого-то в толпе. — Иди, гуляй.

Гоша не успел отойти, когда на его плечо опустилась тяжёлая рука.

— Предъявите документы, товарищ боец.

Гоша мгновенно вывернулся, отскочил на шаг и обернулся, готовый ко всему, но тут же в изумлении замер.

— Илюша? Вот это да!

— Что же ты думал? Будешь полдня бродить по базару, а тебя никто не заметит? — засмеялся Илья, и они обнялись.

— Неужели полдня за мной наблюдаешь?

— Чуть меньше. Я тут у знакомых пока живу. В окно тебя заметил, решил выйти, поздороваться.

— Я-то ладно, — не мог поверить Гоша, — но ты что делаешь в Киеве?

— Да то же самое. Почти, — улыбнулся Илья. — Вышел из лагеря, теперь думаю, чем заняться.

— Откуда ты про лагерь знаешь?

— А как иначе? Раз ты здесь, значит, сбежал из части, или в плен попал. В то, что чемпион Киева стал дезертиром, я не поверю, выходит, был в лагере.

— Наверное, тебе нельзя долго на людях, — заволновался Гоша. — Могут узнать. Тебя же пол-Киева помнит, а спортсмены все до единого, точно. Идём ко мне, я рядом живу, на Резницкой. С работой мне все равно сегодня не везёт.

— Это правда, мне показываться не стоит, — согласился Илья. — А что ты про спортсменов знаешь? Кого-то из наших видел?

— Да тут ты не представляешь сколько ребят! Многие сейчас в городе. Ты Трофимова помнишь? А Толика Тулько? Мы же с ними одна банда были, втроем у Сапливенко начинали, и ты тоже гонял нас по рингу на Левашовской. Ну, помнишь?

— Конечно, помню. Три года всего прошло. Трофимов потом перешёл куда-то…

— Они оба за «Спартак» потом выступали.

— Да, верно, — вспомнил Илья. — В «Спартак» перешли. А теперь что?

— Трофимов на хлебозаводе работает, обещает и меня устроить, но пока не выходит, все места заняты. Говорит, в Киеве сейчас можно нормально работать на хлебозаводах…

— … и табачной фабрике, — кивнул Илья.

— Уже разобрался, — засмеялся Гоша. — За хлеб и табак на толкучке что хочешь можно получить.

На табачной фабрике работала подруга Иры Терентьевой, и эту фразу про хлеб и табак Илья уже слышал от Иры накануне.

— А Тулько, только не смейся, ходит в городскую управу.

— Что ж тут смешного, — пожал плечами Илья.

— Нет, ты не понял. Толик там не работает. Я не знаю, где он работает, может быть, и нигде. Он договаривается о соревнованиях в Киеве.

— Ага, немцев развлекать, что ж тут непонятного. Что, и бокс будет?

— И бокс, и футбол. Говорит, что чуть ли не половина динамовцев в Киеве.

— Ладно, давай о спорте завтра, — Илья подумал, что и странную активность Тулько, и готовность ребят выступать можно будет использовать, надо только понять, как именно. — Днём мне нужно будет одно дело закончить. Если всё пройдёт удачно, то вечером поговорим. Теперь рассказывай, где ты был в плену.

Они просидели у Гоши несколько часов, и только когда начало темнеть, Илья спохватился, что Ира, должно быть, уже вернулась и не знает, где он. Илья обещал ей никуда не выходить.


2.

Ещё днём в узкой и тесной комнате Иры Терентьевой пахло табаком и старостью. Её подруга выносила с фабрики табачную крошку — понемногу, но каждый день, а Ира продавала краденый табак на базаре. Покупали его охотнее, чем самосад, хотя Ира драла за стакан безбожные сто рублей. Девушки делили доходы, из сотни Ире оставалась половина, на эти деньги она как-то жила сама и ухаживала за лежавшей третий год матерью. Теперь к ним добавились запахи земляной сырости и плесени. На верёвке, протянутой от стены к стене, проветривалось пальто Ильи и остальная одежда, спрятанная прошлым летом на склоне за Первомайским парком. Значит, Ира смогла найти то место.

— Мои старые, любимые штаны, — засмеялся Илья. — Пролежали в земле зиму, как в ломбарде. И ведь не сгрызли их землеройки.

— Зацвели немного. Пересчитай и прими по описи, — сердито буркнула подруга Феликсы. — Только объясни, за каким чёртом тебя понесло на улицу?

— Увидел в окно Гошу Червинского и не удержался. Он тут рядом живет, на Резницкой. Знаешь его?

— Нет.

— Гоша у Сапливенко тренировался, и с ним ещё два приятеля, Трофимов и Тулько. Но те потом к вам, в «Спартак» перешли, а Гоша остался в «Динамо».

— О, — вскинула голову Ира, — этих я помню. Тулько даже хорошо помню — не самый приятный тип, если честно.

— Они тоже в городе, оба. Гоша сказал — Тулько хочет соревнования устраивать, договаривается в городской управе.

— Да, это на него похоже.

— Все мы похожи сами на себя. Тебе удалось что-то узнать?

Накануне они проговорили полночи. Ира рассказала свою историю, Илья — свою, и его рассказ, как это ни удивительно, был короче. О том, что он попал во второй партизанский полк, Ира знала ещё с лета, а обо всем остальном Илья решил пока молчать.

— В лесу мы можем достать всё, — уверенно врал он, — оружия полно, еду берём в селах, даже одежду добываем — половина хлопцев в немецкой форме ходят. Всё есть, кроме медикаментов. А у нас раненые, понимаешь?

— Где же ты возьмёшь лекарства? Я вон для матери ничего не могу найти.

— Есть один доктор, у него хранится для нас специальный запас. Но прежде, чем идти к нему, мне нужно точно знать, что он не поменял адрес. Мог ведь и переехать человек, всякое бывает, да? Поможешь мне? — спросил Илья. — Ничего сложного и опасного.

— Если ничего опасного…

— Для тебя — ничего. Просто проверить адрес. Это недалеко — возле Дома культуры «Арсенала». Он работает в клинике, но я уверен, что дома тоже больных принимает, ты это во дворе поймёшь, если заметишь там других посетителей. Нужно увидеть доктора лично, зайти к нему, спросить его о чем угодно, о лекарствах для мамы, например. Фамилию придумай какую-нибудь, домашний адрес, на всякий случай, тоже.

— И всё?

— Всё. Адрес и приметы доктора я тебе скажу. А сам схожу за одеждой — я ещё летом на склоне за Первомайским парком закопал мешок.

— С ума сошёл? — рассердилась Ира. — Ты хоть знаешь, что сейчас в парке? Думаешь, всё осталось, как было год назад? Мамы с колясками и дети едят мороженое?

Илья растерянно потер лоб, он по привычке так и представлял себе парк.

— Там сейчас зенитки стоят и всё в колючей проволоке.

— Значит, номер с переодеванием не удался. Буду разгуливать по городу в телогрейке.

— Нет, не будешь, — резко оборвала его Ира. — Тебя первый же патруль остановит, выглядишь так, будто из лагеря вчера сбежал. Зенитчиков можно обойти, но ты туда не пойдёшь. Сделаем так: ты мне утром точно нарисуешь, где спрятал вещи. Сам останешься здесь, и на улицу ни шагу, понял? Я пойду к твоему доктору, а потом сама выйду на склон под Первомайским. Если найду — повезло, если нет, попробуем придумать что-нибудь другое.

Спорить с Ирой всегда было непросто, любую ситуацию она старалась контролировать и все решать в одиночку. Илью это злило и прежде, и теперь, но Ира предлагала не просто разумное решение, а единственно возможное — выбора у него не было.

— Доктора твоего видела, — коротко доложила Ира. — Все как ты рассказал: двор рядом с домом культуры. Доктор — красавчик, но грубиян. Без обхождения. У него в квартире оборудован медкабинет, и он принимает больных целый день с утра. Людей немного, а он, между прочим, нанял медбрата, громилу такого. По-моему, это странно. Все медсестёр берут, если нужно, а у этого мужик работает.

Илья молчал. Иванов наверняка догадывался, что бывшие его сослуживцы о нём не забыли, могли догадываться об этом и в гестапо, если Иванов действительно на связи с немцами. Так что санитар мог оказаться кем угодно: и санитаром, что не облегчало ему дела, и не санитаром вовсе. В любом случае, присутствие второго человека здорово осложняло его задачу.

— Спасибо, Ира! И за одежду, и за доктора. Завтра к нему отправлюсь, посмотрим, что скажет, — Илья снял с верёвки пиджак. — Надо примерить, а? Вдруг я растолстел в лесу и пиджачок не сядет?

Илья решил, что к доктору должен отправиться в любом случае, тут выбора нет. Он ранен, на осмотре доктор это увидит, а Илья сможет оценить обстановку сам. Ну а дальше — «действовать по обстановке».

Пиджак оказался впору, остальная одежда тоже. Вроде бы и плесенью вещи припахивали не так резко, как показалось сперва.

— Может, табаком присыпать? — предложила Ира. — Запах отобьёт.

— Не надо, — отмахнулся Илья. — А то все собаки в городе чихать начнут. У меня к тебе еще одна просьба. Несложная. Завтра, когда пойду к доктору, проследи за мной. Я буду идти по правой стороне улицы, а ты иди по левой, отставая шагов на десять-пятнадцать, поняла? Когда зайду к доктору, подожди меня напротив. Посиди там, или ходи, но не стой, не привлекай к себе внимание. И к кабинету доктора не подходи — вчера ты там была, и хватит. Тебя не должны узнать.

Илья ждал, что Ира спросит, зачем ему это, и не знал, стоит ли объяснять ей, что если у доктора что-то с ним случится, он не должен исчезнуть бесследно. Кто-то должен знать, что произошло. Наверняка НКВД попытается выяснить подробности дела, и на случай неудачи Илье был нужен свидетель.

— Хорошо, — согласилась Ира и никаких вопросов задавать не стала. Просьба и правда была несложной.


3.

Толик Тулько всегда опаздывал — бывало, на месяцы, бывало, и на годы. Куда бы он ни пришёл: на фабрику, в спорт, в комсомол, — лучшие места уже занимали жиды; не только жиды, но в основном они. Раз за разом так повторялось всю жизнь. Жиды сидели везде и протаскивали своих — у них всюду находились свои, а Толик был один.

Он вырос в детдоме и точно знал, что в жизни нужно уметь драться и жаловаться. Если ты не жалуешься, думают, что у тебя всё хорошо, если не дерёшься, то в том, что всё плохо, виноват ты сам. Жаловаться Толик научился быстро, учиться драться он пошел в «Динамо» к Сапливенко. «Динамо» он выбрал обдуманно — ближе к милиции, ближе к власти, но там Толика опять встретили жиды, которые дрались лучше него и скоро перекрыли ему все ходы. Он ушёл в «Спартак», но на первенствах города его били те же динамовцы, и на республиканский чемпионат Толик не попадал. Круг замкнулся.

В октябре сорок первого, раньше многих, Толик Тулько вышел из Дарницкого лагеря и вернулся в оккупированный Киев. Хорошего в этом Киеве было мало, он жил по новым правилам, и эти правила были придуманы не для Толика, а для немцев. Но в новом Киеве не осталось жидов, и Толик не сомневался, что найдёт свое место в городе — там, где нет жидов, место ему найдётся.

Он отыскал ход в городскую управу — это было несложно — и предложил провести 1 мая спортивный праздник. Из лагерей или отстав от бежавших воинских частей в город вернулись многие спортсмены, а Толик знал их всех — динамовцев, спартаковцев, железнодорожников, пищевиков. Идею приняли неплохо, Толику предложили написать всё подробнее, а соревнования, может и не одни, планировать на лето, потому что 1 мая в Киеве всё ещё стояли холода. Но когда он принес в управу доработанную записку, оказалось, что его мысль уже перехватили какие-то люди, на этот раз вовсе не евреи. Привычная ситуация повторилась, он опять опоздал, но теперь Толик решил не отступать, дело того стоило. Да, сам он не великий боксёр, и никогда им не будет, но он может занять место на вентиле — допускать к соревнованиям одних, отсекать других. Это хлебное место наконец освободилось, и за него стоило сражаться — оно давало влияние, почти власть. От того, кто займёт место на вентиле, будут зависеть десятки людей — так он наконец станет необходимым человеком. Если же в соревнованиях согласятся участвовать и немцы, допустим, только солдаты и младшие офицеры, Толик сможет открывать дверь управы ногой, все они будут у него в кармане.

Спорт сродни культуре, он существует от избытка и символизирует процветание. Спорт в Киеве — признак мира в оккупированном городе, пусть даже фальшивый признак, а что считать настоящим? Ничего настоящего, имевшего абсолютную ценность, Толик Тулько не знал. Только сама его жизнь была для него ценностью.

Толик решил перехватить инициативу и показать городской власти, что лишь ему можно доверить организацию больших соревнований. Для этого пришлось написать обращение к городскому голове и коменданту Киева от имени спортсменов. В управе текст поправили и одобрили, Толик отправился по знакомым собирать подписи, но тут его план столкнулся с реальностью и затрещал. Спортсмены отказывались подписывать обращение. Участвовать в соревнованиях соглашались почти все, но подписи ставить не хотели. Некоторые по-дружески советовали Толику это обращение никому не показывать, а не то потом, может, и отвечать придётся. Ни в какие «потом» Толик не верил, он знал только «сейчас».

Гоша Червинский был в списке одним из последних, и, направляясь к нему, Толик думал, что наплевать, в конце концов, что ребята не подписывают обращение. Если Червинский тоже откажется, он сам подпишет за всех. Это же рабочий документ, не для публикации, не для газеты. Кто узнает, что он подделал подписи? А когда объявят соревнования, все придут к нему как миленькие, и за пайками для участников, и за призовыми. И всё-таки ему было неприятно, что спортсмены не дали подписи — для кого он старается, если рассудить? Для одного себя? Да, и для себя тоже…

На Арсенальной площади дежурили два патруля — венгерский и немецкий. Солдаты о чём-то болтали, не обращая внимания на прохожих. Встречая патрули, Толик обычно делал серьёзное и озабоченное лицо, показывая, что размышляет в эти минуты о чем-то очень важном и общественно полезном. На этот раз он действительно прикидывал, как убедить Червинского подписать обращение, но совсем не думать о патрулях не получалось. Когда солдаты остались за спиной, Толик свернул на бывшую Арсенальную и пошел в сторону Резницкой.

В городе стояли первые тёплые дни. Киевляне, казалось, никому и ни во что уже не верившие, теплу и солнцу поверили разом. Они сбросили осточертевшие, так плохо спасавшие зимой пальто, и впервые появились на улицах в довоенных костюмах и плащах.

Навстречу Толику по нечётной стороне улицы в поношенном коричневом пиджаке и серых брюках быстро, но не торопясь, шагал высокий и крепкий молодой человек. Толик узнал пиджак на какую-то долю секунды раньше, чем его хозяина. Прежде он видел его десятки раз в спортивных раздевалках, брошенным на скамейку или спинку стула в зале на Левашовской. Да чёрт с ним, с пиджаком! Навстречу Толику шагал Гольдинов, так уверенно и спокойно, словно он шёл на обычную тренировку к Сапливенко. Толик отказывался себе верить: Гольдинов не мог идти ему навстречу. Гольдинова не должно быть в городе, но он шёл в том самом пиджаке, словно не было никакой войны, словно в Киеве вообще ничего не случилось за этот год, и первое, что захотел сделать Толик — попросить Илью подписать его обращение. Если Гольдинов согласится, то остальные уж точно подпишут, — проскочила мысль и исчезла, потому что следом за ней пришла другая, трезвая и холодная. Гольдинов и есть то «потом», о котором предупреждали ребята, это крах его планов, полный и окончательный. Не могут одновременно существовать соревнования, придуманные Толиком, и Гольдинов, спокойно разгуливающий по Киеву.

— Привет «Динамо» от «Спартака»! — Толик протянул руку. — Какими судьбами?

— Здорово, Тулько. — Илья пожал протянутую руку. — Заехал на день. Надо было встретиться с одним человеком. А ты, я слышал, соревнования устраиваешь?

— А что, — засмеялся Толик и пошёл рядом с Ильёй, — может, тоже выступишь?

— Могу. Если найдешь кого-то в моей категории. Тяжеловесы есть?

— Я поищу.

Они остановились на углу Дома культуры.

— Давай. Поищи, — Илья хлопнул Толика по спине так, что тот чуть не потерял равновесие. — Ну, прощай.

— Будь здоров, — бросил Толик и пошел, почти побежал к Арсенальной площади. Что сказал ему Гольдинов? Ничего не сказал. Обычный пустячный, минутный разговор, но Толика колотило от злости, и где-то в глубине, в придонном иле сознания, к злости присасывался страх. Почему его планы рушатся, как только появляются жиды? Почему так?

Толик оглянулся. Гольдинов заходил во двор рядом с Домом культуры, через проход между двумя трёхэтажными домами.

Патрули на площади только что разошлись. Немцы не спеша уходили вдоль заводской стены по бывшей улице Кирова, а венгерские солдаты стояли у памятника Январскому восстанию и обсуждали пушку, установленную на постаменте.

— Идите со мной, — подбежал к ним Толик. — Комм мит мир. Там юде. Гросс юде.

— Гросс юде? — рассмеялись солдаты, перебросились парой фраз на венгерском и отвернулись. Замечать его они больше не желали и совершенно точно никуда не собирались уходить от памятника. Толик отступил на шаг, словно ещё рассчитывал, что венгры передумают, коротко выдохнул и побежал догонять немецкий патруль.

Толик всегда опаздывал, и ему редко везло. Почему-то именно так обычно обходилась с ним судьба, но в этот раз он успел.

Когда немецкий патруль вошёл во двор, Гольдинов был еще там. Он стоял у крыльца, о чем-то говорил с немолодым, крепко уже облысевшим мужчиной и на патрульных сперва посмотрел безразлично, но, заметив за их спинами Толика, всё понял. На простой деревянной скамейке рядом с крыльцом, расстегнув зимние пальто, повернув лица к солнцу и прикрыв глаза, сидели две женщины, остальное же пространство двора оставалось пусто и безлюдно. Застенчиво зеленели первой листвой деревья, и тишина стояла такая, словно двор этот был не в центре большого города, словно не существовало никакого города вообще, ни в этом времени, и ни в любом из возможных, и других людей, кроме этих, замерших на последнем краю тишины, тоже не было.

Гольдинов сделал шаг навстречу патрулю и рассмеялся. Толик не знал, смеялся ли он над немцами или над ним, может быть, над собой или над чем-то, что знал он один, но, услышав его смех, начальник патруля схватил себя правой рукой за бок, нащупывая кобуру. Семенивший за ним Толик только тут ужаснулся и спросил себя: что же я делаю? Навалившийся ужас, густой и липкий, навсегда сохранил в памяти Толика космическую тишину двора, смех Гольдинова, стоявшего перед ним, и пальцы немецкого офицера, ложившиеся на рукоятку пистолета.


4.

Вечером к доктору Иванову приехал штурмбаннфюрер СС Шумахер. Начальник киевского гестапо и криминальной полиции предпочитал гражданскую одежду; в мундире СС Иванов видел штурмбаннфюрера только однажды. Таких костюмов у бывшего замначальника санотдела украинского НКВД не было никогда, никто из его знакомых не носил ничего похожего, да и в советских фильмах актеры, игравшие иностранцев, одевались куда проще.

Портной, у которого последние тридцать лет заказывали одежду Шумахеры, был виртуозом швейного дела, работал безупречно, а умение носить костюмы старого портного со сдержанным изяществом доктор права Ганс Шумахер перенял у отца. И на прежних местах службы — в Берлине, в Дюссельдорфе, в Вене, безупречный стиль выделял Шумахера среди офицеров полиции, но в Киеве он казался человеком из мира настолько далёкого и совершенного, что сложно было представить, каким течением судьбы занесло этого элегантного тридцатипятилетнего мужчину в нищету и мрак оккупированного города. Шумахер и сам чувствовал себя небесным светилом, вдруг оказавшимся на ложной траектории. Его обязанности в городе, природа которого казалась штурмбаннфюреру прекрасной, архитектура — безобразной, а население — чудовищным, включали поимку и уничтожение евреев и борьбу с партизанами. Он отвечал за организацию казней, вводил современные, бескровные методы ликвидации нежелательных элементов — предпочитал газенвагены, участвовал и в расстрелах — работа есть работа. Шумахер не говорил своему руководству, что через однокашников из Боннского университета, работавших в Главном управлении имперской безопасности, подыскивал место в Берлине. Ответы друзей обнадёживали, глава киевского гестапо ожидал перевода в столицу Рейха не позже июня.

К Иванову Шумахер приехал впервые. Прежде он вызывал доктора к себе на Владимирскую, но сегодня захотел осмотреть место происшествия. Для дела эти детали значения уже не имели — Шумахера больше интересовал сам Иванов. Осенью прошлого года в его ведомстве не было единого мнения, как поступить с доктором, занимавшим прежде заметный пост в украинской тайной полиции. После двух неформальных допросов Шумахер лично разрешил Иванову жить в городе и открыто работать. Взамен от Иванова потребовали опознавать задержанных гестапо диверсантов и шпионов НКВД. Гарантий добросовестного сотрудничества со стороны доктора не было, никто не мог их дать, зато был расчёт. Для своих Иванов стал предателем, а предатель — это враг вдвойне, у него нет выбора, он вынужден сотрудничать. Только эффективная работа сохраняет ему жизнь, насколько это вообще возможно. Что разумно, то действительно — в Рейхе не слишком ценили Гегеля, но Шумахер в практических решениях опирался на немецкую философию. Как еще может немец, меняясь, продвигаясь вперёд, оставаться немцем?

Нельзя сказать, что его расчёт оправдал себя сразу или вполне, за несколько месяцев доктор не сумел опознать ни одного диверсанта, и объяснялось это довольно просто. По работе Иванов контактировал с верхушкой НКВД, а те, кто в неё входил, либо сбежали, либо погибли, либо хорошо законспирированы и продолжают вести подрывную работу. Ради этой, третьей категории, Шумахер и держал Иванова на свободе, приставив к нему, отчасти для постоянного надзора, отчасти и для охраны, унтершарфюрера Ланге из ровенских фольксдойче. В гестапо точно знали, что в Киеве действует советская резидентура. Задержать резидента, перевербовать и заставить работать на себя — вот приз, ради которого стоило оставаться в этом городе, а вовсе не ради рутинного уничтожения евреев, которых, казалось, можно расстреливать так же бесконечно, как и писать об этом отчёты в Берлин.

Но даже этим простым, очевидным расчётом отношение Шумахера к Иванову не ограничивалось. Оба они, юрист и врач, не были людьми военными, оба они оказались в ситуации, которой для себя не искали, оказались в ней вынужденно. Вал войны вынес их в этот город над большой рекой, из которого один хотел бежать, но не сумел, а другой был назначен, хотя и не стремился. В какой-то мере Шумахер даже сочувствовал Иванову. Война — это расчёт, противостояние воли, силы и интеллекта, но еще и лотерея с призами, которых иногда лучше не получать. Все события необходимы и случайны одновременно: дело не в том, что так утверждал Гегель, — на этом Господь утвердил наш мир. Кто знает, как всё повернется в их жизни, где и кем окажется сам Шумахер волей случая, волей войны, но вовсе не своей волей?

— Поздравляю с новой победой немецкого оружия, штурмбаннфюрер, — встретил его Иванов на крыльце дома. — Прошу в мой кабинет.

Доктор ёрничал, иногда рискованно, но Шумахер любил острый разговор. В Киеве он был его лишен. В беседах с начальством даже главе гестапо следует соблюдать дистанцию, а подчиненные Шумахера, офицеры IV и V отделов, говорили мало, предпочитали слушать.

— Вы намекаете на утреннее происшествие в вашем дворе, товарищ Василий?

— Разумеется! Немецкая армия не зря проделала путь до Киева. Уничтожен ещё один еврей.

— Немецкая армия проделала куда больший путь, вы знаете. Думаю, доктор, послания от ваших бывших товарищей скоро станут приходить из-за Урала.

— Надо же когда-то и начинать. Я уже полгода здесь и за всё время — ни одного послания.

— А вот тут вы ошибаетесь. Обратите внимание, я не говорю, что вы водите меня за нос, пока нет. Вы ошибаетесь, Василий.

— Errare humanum est, — Иванов пожал плечами с деланым смирением.

— …stultum est in errore perseverare [25], — довольно улыбнулся Шумахер. — Первый раунд нашей беседы я записываю за собой. А сейчас выиграю и второй. Вы видели убитого? Вы его знали?

— Вы полагаете, я знал всех киевских евреев?

— Всех — нет, но этого могли знать. Он был известной личностью, как оказалось. И имел отношение к вашей организации.

— Так задержание было не случайным?

— Вот, опять это слово… Весь сегодняшний день, товарищ Василий, ваш штурмбаннфюрер, составив компанию мировым философам от Аристотеля до Ницше, размышлял о связи необходимости и случайности.

— Извините, герр Шумахер. Когда со мной начинают говорить о философии, я ожидаю неприятностей.

— Это потому, что ваша философия сводилась к нашему Марксу и нашему же Энгельсу, а от них, соглашусь, кроме неприятностей для нас и для вас, ничего не происходило.

Шопенгауэр, которого мы так ценили в юности, называл мир хаосом случайностей и не желал видеть в нем ничего закономерного. Мне тоже нравилось так думать, но со временем, может быть, повзрослев, я осознал правоту Гегеля.

В утреннем инциденте необходимость и случайность проявили себя в равной мере. Задержание еврея у вашего дома, возле этого крыльца, было случайностью. Его узнал на улице бывший одноклубник и, руководствуясь личными, не самыми светлыми, полагаю, мотивами, сообщил об этом нашему патрулю. История настолько обычная, что, называя ее случайной, я, кажется, слегка себе подыгрываю.

Разумеется, мы допросили этого одноклубника, сами проверили и выяснили, что ваш утренний гость был партизаном. Не мифическим партизаном из тех, кого за каждым столбом видел покойный фон Рейхенау, а настоящим, из отряда, созданного вашим бывшим ведомством. Примерно полгода назад он был серьёзно ранен, по-видимому, осколком мины, но выжил. Кстати, наш врач отметил грамотную работу хирурга. А сегодня он зачем-то пришел в Киев, и не куда-нибудь, а прямиком под окна вашего жилья, доктор. С этого момента мы уже не можем говорить о случайности, вы согласны?

Ганс Шумахер смотрел на Иванова в упор и не отводил тяжёлого взгляда. Тон его был ледяным, а в словах не оставалось и тени шутливости.

— Я ведь обещал, Василий, что выиграю этот раунд? Как видите, второе очко тоже за мной. Вам необходимо немедленно отыграть хотя бы одно, хочу, чтобы вы отчётливо это сознавали.

Иванов догадывался, что значило предупреждение Шумахера и насколько опасным собеседником мог оказаться штурмбаннфюрер, но что ему следовало отвечать?

Мерзавец Сергиенко не готовил эвакуацию наркомата ни в июле, ни в августе. Тогда он разрешил вывезти только архивы, а людей держал на работе до конца, пока город не был окружен полностью. Когда же немцы замкнули кольцо, оказалось, что о себе нарком все-таки позаботился, но только о себе. Остальные должны были пробиваться через немецкие позиции сами, как могли.

Иванов попал в окружение под Яготином. Оттуда в огромной колонне пленных замначальника санотдела конвоировали в лагерь Kiew-Ost, все называли его Дарницким. Прежде Иванову случалось видеть разные лагеря и тюрьмы, он инспектировал их, проверял санитарное состояние. Лагерь в Дарнице был гиблым местом, Иванов даже не пытался сравнивать его с советскими лагерями, не до того было. Но одно отличие знали все — из лагеря можно было выйти. Первую партию пленных — полторы сотни человек — отпустили уже в начале октября. Ожидая второй, Иванов помогал раненым, это отвлекало от тяжёлых мыслей и возвращало ощущение нужности — значит, он ещё не пыль, не дерьмо на стенке барака. Контуженный лейтенант-артиллерист, служивший в 37-й армии, предложил Иванову выходить из лагеря вместе: подтвердить на допросе показания друг друга и, если отпустят, идти на восток, к своим.

— А зачем к ним идти? — зло оскалился доктор. — Им плевать на нас, бросили тут подыхать полмиллиона солдат. Мне теперь всё равно, что немцы, что наши — обое рябое. Если выйду — буду просто жить обычным человеком.

Но просто жить ему не дали, и теперь Иванов, как червяк на крючке, извивался под внимательным и жёстким взглядом этого хлыща Шумахера.

— Что нужно подписать, штурмбаннфюрер? — Иванов похлопал рукой по столу, словно искал карандаш. — Признание, что я партизанский врач? Что я резидент НКВД? Американский шпион? Ваш Ланге наблюдает за мной, даже когда я сплю или бегаю в сортир, но мы, американские шпионы НКВД, — ловкие твари, за нами разве уследишь? Мы можем провести любого, мы вербуем доверчивых унтершарфюреров, расплачиваясь золотом Рокфеллеров. Скоро я доберусь до вас, штурмбаннфюрер, предупреждаю. Сумма будет названа колоссальная, а вы, конечно, устоите — мораль офицера СС выше еврейского золота. Вам придётся арестовать меня, но ваше начальство не поверит в истинные причины ареста, так абсурдны они будут. Предвидя это, вы обвините меня только в связи с партизанами. Беднягу Ланге ждут нелёгкие времена.

Шумахер холодно улыбнулся.

— Эмоционально, но не слишком убедительно, Василий. Этот еврей мог искать вашей помощи, а мог прийти, чтобы убить вас. Разумеется, вы станете настаивать на второй версии, вы уже это делаете, хотя и несколько странным образом, доводя до абсурда. Я тоже пока склоняюсь ко второй, правда, кое-что в ней меня сильно смущает. Я не считаю ваших коллег идиотами — киевская резидентура действует с начала войны, она довольно эффективна, хорошо законспирирована, нам до сих пор не удалось её вскрыть. Но человек, которому пришло в голову отправить еврея в Киев, принял очень странное решение, вы согласны? Ваш адрес им известен, значит, известно многое о происходящем в городе. Так почему они не выбрали другого агента?

— Вы ждёте объяснения от меня? — разговор вымотал Иванова, он устал дерзить Шумахеру.

— От вас, доктор, я жду пользы и больше ничего, но её пока нет. А между тем ваши товарищи могут повторить попытку ликвидировать вас, думайте об этом.

Шумахер направился к выходу, Иванов поплёлся следом. На лестнице их встретил густой запах гнили, старых тряпок и мочи.

— Третье очко вы тоже записали за собой? — безразлично спросил Иванов.

— Оно пока в игре, доктор, — ответил Шумахер, не оборачиваясь. — Что за вонь у вас стоит? Как можно так жить?

«Что ты знаешь о том, как можно жить, лишь бы жить?» — подумал доктор, глядя вслед автомобилю Шумахера, выезжавшему со двора. Для него теперь тоже процесс жизни стал и её целью, других целей не осталось. О семье он знал только, что жена и сыновья добрались до Омска, и то знал это от сослуживцев — ни одного письма от жены он получить не успел. Теперь же у него, скорее всего, не было и семьи. Если к нему прислали агента, значит, до них точно добрались, там агенты не нужны. Жену отправят в лагерь, детей разбросают по детдомам, возможно, сменят имена. Он не увидит их никогда. Никого из них. Никогда.

…Ранним утром за ними пришел санитарный автобус. Мальчишки не выспались, младший сразу устроился на сидении и задремал, а старший носился по двору, выкрикивая какую-то белиберду. Жена остановилась на ступеньке крыльца, положила руки на плечи и обняла его. Жёсткий, тёмный локон щекотал щеку.

— Водитель на вокзале все сделает, — сказал Иванов и погладил её по спине. — По дороге вы ещё заберёте Штильманов и Кривошеевых.

Жена вдруг заплакала.

— Когда мы увидимся?

— Ну, перестань, — поморщился Иванов. — Вы едете в тыл, я тоже не на войну отправляюсь. Все будет хорошо.

И она послушно перестала.

— Шурка, — крикнул он сыну. — В машину!

Шура, изображая самолёт, раскинув руки, подлетел к автобусу. Иванов скомандовал водителю отправляться, и автобус вырулил к тому же проезду, через который только что выехала машина Шумахера. Другого пути, ведущего со двора на улицу, не было.


Загрузка...