Огибая холмы, дорога тянулась по размытым насыпям, рассекала поля тяжелого снега, схваченного прочной ледяной коркой. Временами она закладывала петли между чахлыми лесополосами, ускользала в балки и натужно поднималась к молочно-серому свету марта, пробивавшемуся сквозь просевшие облака. Скопившийся в них снег небесный был колючим, бурым, таким же безрадостным, как снег земной. Далекие тополя на вершинах холмов словно суровой ниткой стягивали небо и землю. Казалось, кто-то, увлёкшись ненадолго, делал десяток неровных стежков, но вскоре бросал работу, то ли осознав её громадные размеры, то ли просто от лени. Потом снова брался за иглу, и опять бросал. Подъёмами и спусками, холмами, поднимавшими к облакам край горизонта, чёрными пятнами перелесков пространство задавало ритм. Дорога была частью пространства и подчинялась его ритму, но люди не слышали ни эту дорогу, ни окружавшие её поля, ни земли, что открылись бы им… Люди слышали другие ритмы, и, подчиняясь им, старались скорее миновать чужие и оттого казавшиеся бесконечно враждебными земли. Они, словно ручьи, перетекали из села в село, наполняли дорогу словами; потоки слов, неслись, опережая идущих, наливаясь по пути силой солнца и талого снега, видимых холмов и невидимых полей. Дорога меняла людей и слова, менялась сама. Теперь уже она задавала ритм пространству, была средством, но для каждого, шагавшего по ней, она же была и целью. Где-то в далёкой, невидимой, лишь мысленно определяемой точке дорога заканчивалась, превращалась в свою противоположность, движение сменялось покоем, в чём бы он ни состоял.
В этой точке дорога земная сливалась со своим отражением — дорогой небесной. Все слова и всё время, пейзажи в замкнутом круге видимого, и то, что осталось за ним и над ним, но видимым не стало, — всё было в этой точке. А больше не было ничего.
В Кобеляках Илья попал в облаву. У него заканчивался запас сухарей, на исходе был и гороховый концентрат, который Илья растирал в кипятке, а чаще в обычной колодезной воде. Денег ему с собой не дали, чтобы не пришлось, если задержат, выдумывать, откуда они у военнопленного, только что освободившегося из лагеря. Илья получил на складе запас фланели на портянки, несколько пар каблуков для сапог, кожу и материал на набойки, это и были его деньги. Он не сомневался, что на любом базаре запросто обменяет каблуки и набойки на еду. На базаре Илью и задержали.
С трёх сторон с разных улиц одновременно на майдан, заставленный лотками и возами, вылетели несколько мотоциклов с немецкими солдатами, следом въехали грузовики. Из них, словно из опрокинутых бочек с солёными огурцами, посыпались полицаи, и тут же двинулись окружать площадь по периметру, выстраивая оцепление. Завизжала баба и следом, истерично причитая, закричала что-то ещё одна. Люди заметались, снося лотки с товарами. Несколько хлопцев сорвались с места. Опрокидывая глечики с молоком и корзины с сушёными яблоками, они понеслись в сторону невысокого штакетника, возле которого ещё не появилось оцепление. Двоих догнали, повалили на грязный снег, тут же начали бить, но первый успел перевалиться через забор. Высоко вскидывая ноги, он добежал по сугробам до ближайшей хаты и скрылся за ней. В него стреляли, попали или нет, осталось непонятным.
Илья стоял возле будки сапожника на самом краю майдана, когда одна из машин с полицией остановилась рядом. Бежать, прятаться было некуда, да он и не рыпался, раз так уж вышло, лучше стоять спокойно, укладывать в мешок сухари, завернутые в немецкий плакат и не привлекать к себе внимание. Черт бы побрал эти сухари! Он сам был виноват, в том, что попал в эту облаву. Никогда прежде Илья не заходил на базары, и если проходил какое-нибудь село днём, то не задерживался, шёл как можно скорее. Но путь от Лозовой был спокойным, он поддался этому спокойствию, и вот что случилось.
Полиция прочесала майдан, проверяя документы, но откуда у крестьян документы? Их не было почти ни у кого. Старики полицию не интересовали, этих просто выгнали, не дав собрать вещи, а молодёжь, человек сорок, отогнали к забору под охрану. Двоих, пытавшихся сбежать, отдали немцам.
— А ты чего тут стоишь? — подбежал к Илье дядька в бараньей шапке и черном полушубке. — Документы проверили? Арбайтскарта есть?
— Я иду домой из лагеря, есть пропуск, — ответил Илья и не спеша полез в карман. Показывать пропуск до Ворошиловграда ему не хотелось.
— Считай, уже пришёл, — ухмыльнулся дядька. — Давай, топай к остальным. В Полтаве покажешь свой пропуск.
— А что будет в Полтаве?
— Всё там будет хорошо. В Германию работать поедешь.
Немцев на майдане было немного, офицер и семеро солдат. Когда облава закончилась, офицер пересчитал захваченных крестьян, потом солдаты расселись по мотоциклам, забрали двоих беглецов и уехали. Следом, погрузившись в машины, отправилась и полиция, оставив только охрану. В полдень десяток полицаев, вооружённых винтовками, кое-как построили добычу и погнали всех в Полтаву. В основном в колонне были девчонки из ближайших сел, перепуганные до смерти и думавшие только, как сообщить родным о случившемся.
Илья прикинул, что в город они придут вечером следующего дня. Идти вот так, под охраной, было даже безопаснее, а Полтава — это почти по пути, ну разве что он делал небольшой крюк. Если удастся сбежать, Илья знал, у кого сможет пересидеть несколько дней.
Странное, невесть откуда появившееся ощущение неуязвимости не покидало Илью всё время с тех пор, как он перешел линию фронта. Даже теперь, шагая под присмотром полицаев, он смотрел на происходившее словно со стороны, так, будто это не его, агента со спецзаданием, как обычного украинского крестьянина, отправившегося на базар за солью или хлебом, захватили среди дня и гнали на работу в Германию.
Во все войны, накатывавшие на украинскую землю, её народ становился главной добычей и самым ценным товаром. Так было здесь всегда, и что же удивительного в том, что он — раз он тут, раз он с ними — идет теперь по шоссе, рассекающему снега бесконечных украинских полей. Прежде добычу называли ясыром и гнали на юг и на восток, теперь — на запад. И неважно, как их назовут. Как-нибудь назовут, дело не в словах.
Илья шёл в последней шеренге и разглядывал конвоиров. По виду это были сельские парни, в основном молодые. В одном из двоих, шагавших позади колонны, он угадал бывшего пленного. Свежий красный шрам полумесяцем рассекал его щеку от уха до подбородка. Илья не знал его, не мог знать, но угадал по шраму, по беспокойству, плескавшемуся во взгляде, по напряжённой походке, надолго сохранявшейся у всех, кто ещё недавно равнял строй на аппельплацах концлагерей.
— А скажи мне, — спросил его Илья, — в полицию сейчас сложно записаться?
Конвоир шевельнул винтовкой, будто приказывал ему замолчать, но, подумав, всё же ответил.
— Поздно тебе уже идти в полицию. У нас в Миргороде очередь такая, что ещё два полных штата можно набрать. И всюду так.
— Так вы миргородские? И что, платят хорошо?
— Ну как хорошо. Раньше по пять рублей в день советскими платили. Теперь вот, с февраля, по десятке. Ещё на паёк — шесть рублей в месяц. У кого семьи — зерно дают. Выжить можно, а жить сложно. Тебя кто из лагеря забрал? — спросил конвоир и тут же рассудил вслух: — Раз один идёшь, значит, не жена.
— Полтавский голова. Он моего брата знал.
— В полтавскую тоже очередь была, а теперь не знаю, как там — в декабре немцы арестовали почти всю верхушку городской полиции.
— За что арестовали?
— А за то, что дураки были. Говорят, будто они думали свою игру сыграть, опять поднять самостийну Украину. Ну и кто им разрешит? Арестовали всех, но расстрелов не было, про это у нас ничего не говорили, а мы бы знали. В полтавскую полицию теперь немцы сами набирают, голова в этом тебе не поможет, лучше туда не соваться. Если семью кормить не надо, то езжай лучше в Германию, подальше от войны.
— И другого выбора нет?
— Выбирай — не жалуйся, получай — не плачь. Это у мёртвых нет выбора, а мы, пока живые ходим, всегда можем что-то выбрать. Немцы ищут людей в разведшколу, если хочешь весёлой жизни, можешь записаться.
— Это в Полтаве? — уже всерьёз заинтересовался Илья.
— Да. Когда придёшь на сборный пункт, скажешь нашему старшему, что освободился из лагеря и хочешь поступить в разведшколу. Он знает, кому сообщить.
В Полтаву пришли под вечер следующего дня. Миновав пригороды, колонна вдруг остановилась на перекрёстке, потом медленно дошла до следующего и снова встала.
— Что у них там? — спросил Илья полицейского. — Нужно идти, скоро ночь.
— Заблудились, наверное, — беззаботно усмехнулся тот. — Ни одного полтавчанина в команде нет, никто не знает, как пройти на Фабрикантскую, к сборному пункту.
Когда начальник конвоя дал команду двигаться, у Ильи соскользнул с плеча и упал на дорогу мешок. Он нагнулся, не спеша поднял мешок, отряхнул от грязи и снега. Полицейский остановился рядом.
— А скажи мне… — обернулся Илья, но, не закончив фразу, здоровой рукой быстро и сильно дважды ударил того под дых. Конвоир упал на колени, потом на бок, и так остался лежать в грязи, беззвучно разевая рот.
Огород, тянувшийся вдоль дороги, дальней своей частью сползал в овраг. В сумерках противоположный его склон уже казался чёрным. Не останавливаясь и не прячась, напрямик, через огород, Илья побежал к оврагу. Он ждал выстрелов. В вечерних сумерках попасть в него было непросто, разве что случайно, но никто не стрелял. Не оглядываясь, не теряя времени, он съехал по снегу на дно оврага и побежал. До ночи Илья должен был найти Воскресенский переулок, там жили его друзья. У него почти не оставалось времени — мартовские сумерки тяжелели, стремительно наливались густой темнотой.
Дима Кириллов ни за что не поверил бы в эту историю, услышь он её от кого-нибудь другого, но Илью Дима знал, и в его словах не сомневался.
— Удалось тебе переломить невезуху и превратить её в удачу, — изумлённо качал он головой. — Как я все же рад, что ты у нас. И поверить не могу, и рад одновременно.
Илья не рассказал, где провел зиму, но об остальном: о партизанах, о 159-й дивизии, об окружении и лагере, а потом и о бегстве от полиции, — выложил Диме и Клаве все. Он сказал им, что идет в Ворошиловград.
— Так тебя освободил Борковский, — Клава тоже была удивлена его рассказом. — Что же теперь? Регистрироваться в управе тебе все равно нельзя.
Клава всегда была проницательнее мужа, и Илье показалось, что она заметила смещения и склейки в его истории, но даже если так, свои вопросы Клава задаст позже, с глазу на глаз.
— Нет, конечно. Я две ночи посплю у вас, если не прогоните, и пойду дальше, — ответил Илья. — Рассказывайте теперь вы, как живёте.
Немецкие войска заняли Полтаву в сентябре, и с первых дней оккупации в городе начались расстрелы. Расстреливали оставшихся коммунистов, расстреливали заложников и всех, заподозренных в саботаже, но первыми в списке смерти стояли евреи. В ноябре, когда в город прибыла зондеркоманда 4а, убийства стали массовыми. 23 ноября, на Пушкаревской улице, возле Красных казарм, жандармы расстреляли полторы тысячи евреев. Район казни был оцеплен и охранялся вспомогательной полицией. Тела сваливали в траншею воинского тира, в этой траншее в начале сентября полтавский НКВД уже захоронил две с половиной сотни политзаключённых, наскоро убитых перед отступлением из города.
Для Ильи всё это не было новостью. О происходившем в украинских городах он знал от Карина, но Клава рассказывала так, словно своими глазами видела расстрелы в Лубнах, Миргороде и в Полтаве.
— Ты что, была там? — решил спросить Илья. — Откуда ты знаешь?
— Я сейчас работаю в потребсоюзе и много езжу. Люди видят всё, от них ничего не спрячешь, а молчать они не могут.
— Какой еще потребсоюз? — опешил Илья. — Немцы его не закрыли?
— Немцы знаешь что говорят: кормитесь сами, как можете, и кормите нашу армию. А вообще тут у нас всё странно устроено — зарплаты остались советские, как до войны, но цены выросли раз в сто, иногда и в двести. Хлеб должны выдавать по карточкам, но мы его не видим. Цены на базаре устанавливают немцы, за спекуляцию могут арестовать на неделю. Борковский ещё осенью отменил советские налоги, оставил только земельный, но немцы все вернули, представляешь? Это смешно, они вернули советские налоги и добавили налог на собак. Главное сейчас — доставлять в город продукты, чтобы не начался голод, как в Харькове. У нас по селам ходят мешочники отовсюду, даже из Киева. Но в одиночку опасно, надёжнее, когда отлажена система, а система известна давно. Кооперация — не немецкая система и не советская, объединяемся, чтобы выжить. Вот, мотаюсь по селам, подписываю договора на товары полтавских фабрик.
— Что, и фабрики в городе работают?
— Некоторые работают. Обувная, кондитерская. Прядильно-трикотажный комбинат хотят запустить, но это не для нас, для своей армии.
Полтаву от Старобельска отделяли четыреста километров и полгода оккупации. В Старобельске происходившего в Полтаве не понимали; смотрели как сквозь искривлённое стекло, хотя знали многое, знали почти все. То, что в Старобельске считали предательством, работой на врага, здесь оборачивалось едва выносимым существованием. Жизнь украинца в оккупации не стоила ничего, жизнь еврея стоила только смерти. И всё же она пускала корни и держалась на этой земле как могла, даже в ледяную зиму сорок первого.
Утром Клава принесла две новости. Первую — с базара: накануне немцы арестовали, а потом сразу же, без проволочек, расстреляли на городском кладбище полтавского голову Борковского и с ним ещё нескольких человек из городской управы. В Полтаве новость обсуждали вяло, в жизни горожан эти казни ничего не меняли. За полгода немцы расстреляли на Полтавщине больше десятка старост и бургомистров. Причины называли разные: одних — за воровство, других, как Синицу-Верховского из Кременчуга — за помощь евреям, Борковского — за организацию подпольного украинского движения. Мало кто мог говорить об этом с уверенностью, но косвенные признаки успели заметить многие, а у гестапо наверняка имелись тому и доказательства. Аресты и расстрелы оуновцев начались зимой и прошли по всей Украине. Нацисты не собирались делить власть с теми, кого могли и рассчитывали уничтожить.
Вторую новость, в общем, и новостью назвать было сложно: молодая семья, Таня и Сергей Коваленко, друзья Клавы, с осени прятали на чердаке старика еврея. Прятали бы, наверное, и дальше, но в начале марта Сергей пошёл к родителям в Пирятин и пропал. Теперь Таня собралась искать мужа, а у неё на чердаке старик, который даже печь в доме затопить не может — соседи увидят. И дело такое, что не каждого попросишь помочь, далеко не каждого, — тех, кто прятал евреев, немцы расстреливали вместе с евреями.
— Может, у этого деда остались знакомые в городе? — спросил Клаву Илья. — Что, совсем никого?
— Да он не полтавский, а киевский, — досадливо поморщилась Клава. — Его в эвакуацию кто-то из родных вёз, но эшелон разбомбили сразу на выезде из Полтавы, и старик остался один. А он маленький — совсем сморчок, Танька его в рюкзаке домой принесла. Это, конечно, странно, вроде бы детей сейчас надо спасать, молодых, тех, кто сможет выжить. Кому этот старый дед нужен? Но Танька, мне кажется, ещё что-то про него знает, только не говорит. Она же тоже ваша, столичная.
Клава замолчала и отвернулась. Илья видел, что она очень огорчена этой историей. В её молчании были и намёк, и даже упрёк, но что из того, что тот еврей из Киева? Не потащит же его Илья только из-за этого обратно в Киев. Правда, Клава-то думала, что он идёт на советскую сторону, Илья сам ей это сказал. Значит, сейчас она стоит и ждёт, что он возьмёт старика с собой. Но это невозможно никак! Тут у Ильи мелькнула мысль, что он мог бы отнести этого деда в Новую Диканьку, к Рувиму и Наталке. До Новой Диканьки всего день пути. Опасно, конечно, но ненамного опаснее, чем идти одному.
— Если бы ты для него смогла документ какой-то получить, — вслух подумал Илья. Клава обернулась, и, встретив её светлый и радостный взгляд, он понял, что попался. Он не имел права рисковать заданием, не должен был брать с собой этого старика, но Клава услышала в его словах согласие, и сказать после этого, что он лишь размышлял, у Ильи не хватило сил.
— Будет документ. И на него, и на тебя, — твердо пообещала она. — Не арбайтскарты, конечно, но справку, что вы оба работаете в потребсоюзе, сделаем. Я сама все напишу, а печать мне поставят.
Дима вернулся вечером, когда в городе уже начался комендантский час. Его спину оттягивал рюкзак-колобок, а из рюкзака выглядывало сморщенное лицо старика. Детская, порыжевшая ушанка, была ему велика и сползала на лоб так, что почти закрывала глаза.
Дима сбросил лямки, поставил было рюкзак на стул, но старик тонким голосом скомандовал: «На пол». Оказавшись на полу, он высвободил плечи, медленно и тяжело поднялся на ноги.
Да, Илья его помнил, и если удивился, то только тому, что этот старый хрыч до сих пор жив. Война отучила его удивляться неожиданным встречам. Последний раз он видел реба Нахума ещё школьником, и тогда уже существование старика посреди советской жизни ему показалось нелепым анахронизмом. Гитл привела Илью в незнакомый дом на минутку, зашла будто бы по делу. Тогда он еще верил в существование дел и в случайность этих минуток. Если у Гитл было дело, она справлялась с ним сама и детей не впутывала. Вот так, без предупреждений и объяснений, мать занималась только самими детьми.
Илья не помнил, что говорил ему старик в душном полумраке чужого дома, но вид его и голос он запомнил хорошо. Реб Нахум поднял руку, и Илья понял, что должен наклониться, но кланяться ему не хотелось. Тогда старик сухими прохладными пальцами просто коснулся его ладони и что-то сказал, посмотрев на Гитл. Что он говорил?.. Да какое значение теперь имеют его слова?
— Шолом алейхем, заговорщики, — реб Нахум шагнул из рюкзака на середину комнаты.
Клава и Дима рассмеялись. Этот энергичный дедок в старой детской шапке, латаных ботинках, подкатанных ватных штанах и телогрейке был похож на школьника и действительно выглядел забавно. Но Илье смешно не было. Он ввязался в глупейшую историю и не мог ничего изменить. Клава как-то так всё обернула, что отказать в помощи было невозможно — женщины это умеют.
— Алейхем шолом, ребе, — хмуро ответил Илья. Он сидел за столом, упершись руками в колени. Старик подошёл к Илье и коснулся его широкой, обветренной ладони пальцами с давно не стриженными ногтями.
— А ты — тот идише ингеле [21], который согласился отправить меня в страну трефного счастья? Мальчик Мотл?
— Меня зовут Илья, — шутка ему не понравилась, и сам этот нелепый старик казался неуместным среди людей, рисковавших ради его спасения.
— Да, я вижу, ты не мальчик Мотл. Элияху? Пророк, казнивший жрецов бааловых?..
— Сейчас я соберу поужинать, у меня картошка сварилась. А потом займемся справками, — Клава вышла на кухню и не расслышала последних слов старика. — Какие имена для вас выбрать, на кого выписывать? Подумайте.
Илья отправился следом, он всё же решился поговорить с Клавой.
— Деда опасно далеко тащить. Я завтра пойду в Новую Диканьку, это рядом, у меня там знакомые. Думаю, они его спрячут у себя.
— Новая Диканька — по дороге на Кременчуг. Тебе же не по пути, — удивилась Клава и задумалась. — А с кем ты там знаком?
Илья назвал Наталку и Рувима. Клава обернулась, и посмотрела на Илью как-то так, словно только что решила задачу, над которой долго ломала голову.
— Я Наталку знаю.
— Да, она мне говорила, — начал Илья, но Клава его перебила.
— Когда говорила? Осенью? В октябре?
Илья чуть было не сказал «да», но спохватился, промолчал и прикрыл кухонную дверь, чтобы их разговор не услышали в комнате. Клава была девушкой умной, он всегда это знал.
— А я всё не понимала, не могла два и два сложить, — сердито вздохнула Клава. — Так ты не в Ворошиловград идешь? В другую сторону? Зачем же ты берёшь с собой его? — Она кивнула на закрытую дверь.
— И брать его опасно, и в Полтаве оставлять нельзя. Не у вас же он будет жить? Идти до Новой Диканьки всего один день, вечером уже буду там. Как-нибудь проскочу.
— Ну а вдруг она откажется оставить деда у себя?
— Я на Рувима рассчитываю. Поддержит.
— Что-то давно я с ней не встречалась, — Клаве не нравилось решение Ильи, но и другого она предложить не могла. Не было у них другого решения. — Если бы ты утром сказал…
— Что сказал? Я тебе и сейчас ничего не говорил.
— Ну да, — засмеялась Клава. — Это всё Наталка.
— А она что сказала?
— Да ничего особенного. Описала тебя похоже, но знаешь сколько у меня знакомых? Это кто угодно мог быть. А тут все сошлось, да. Ой, слушай, — вдруг испугалась Клава. — Он сало ест?
— Не знаю, — пожал плечами Илья. — Сейчас все едят всё, и даже такое, что раньше за еду не считали.
— А то я картошку со шкварками и луком натолкла, не подумала, — Клава прихватила полотенцем большую кастрюлю. — Открывай дверь. Пошли.
Старик сидел, откинувшись на спинку стула, прикрыв глаза, и его маленькое, безбровое лицо в тусклом свете самодельной лампы неожиданно казалось молодым. Как же он некстати тут появился, подумал Илья. Выкатился под ноги, как груша, слетевшая с цепи. А ведь ему потом обо всем, и о старике тоже, придётся писать в отчёте.
— Почему же вы так поздно уехали из Киева? — спросила старика Клава, когда все поели.
— Это уже не важно. Я вообще не хотел уезжать, — дёрнул головой реб Нахум, — но у стариков спрашивают совета, когда от них ничего не зависит, а когда они хотят распорядиться своей судьбой, их не желают слышать, говорят, что они выжили из ума, и решают все за них. Вот и решили. Расскажи мне лучше о себе, идише ингеле, — он обернулся к Илье. — Кто твоя семья?
— Об этом мы еще поговорим, ребе, — Илья не стал открывать вечер воспоминаний, и говорить о довоенной жизни тоже не хотел. — У нас ещё будет для этого время. Сейчас о том, куда мы пойдём завтра.
— Мы не идём к русским?
— Нет.
— Всё опять изменилось, и меня опять не спросили. Значит, хотя бы в своей переменчивости мир остается неизменным. Говори, строгий мальчик, буду слушать. Это я ещё не разучился делать.
Зажатый между покосившимися, полусгнившими заборами, Воскресенский переулок казался жалким и бесприютным. Накануне чуть потеплело, но за ночь грязь замёрзла, и Илья шёл следом за Клавой осторожнее обычного. Реб Нахум в рюкзаке сидел, не шевелясь, твёрдая спина старика упиралась в спину Ильи.
На Александровской Клава повернула в сторону Корпусного сада. Накануне договорились, что она выведет Илью из Полтавы; в центре он ориентировался неплохо, но на окраине мог заблудиться. Клава повела его дворами, стараясь выходить на улицы как можно реже. Город серел отсыревшей штукатуркой старых зданий, вдоль обочин и во дворах громоздились кучи мусора.
Клава шла молча, быстро, и только раз остановилась, чтобы показать Илье помещение комендатуры.
— Там же и городская управа, — коротко сказала она.
За горбатыми крышами сараев Илья разглядел двухэтажное здание красного кирпича, в его окнах он не заметил ни людей, ни света. Было удивительно сознавать, что какая-то тонкая нить всё же связывала его с Борковским, пусть даже состояла она из событий невероятных. Борковский не должен был вытаскивать Илью из лагеря, но, случайно или нет, он сделал это и спас его. А сам Илья не должен был появляться в Полтаве, но, будто бы нарочно, чтобы узнать о гибели полтавского головы, он попал в город именно в тот день, когда Борковского расстреляли. Прежде Борковский был для него врагом на службе у немцев, которого удалось обмануть. Но вот он казнён, значит, и для них он был врагом. Меняло ли это что-то? Илья не знал. Возможно, ничего не меняло. Тут он явственно, словно из-за плеча услышал голос Карина: «Просто одним вражеским прихвостнем стало меньше. Считай, немцы сделали эту работу за нас». Да, для Карина и остальных Борковский останется врагом, неважно, живым или расстрелянным. Как всё-таки непохоже воспринимаются одни и те же события по разные стороны фронта, в который уже раз подумал Илья.
Безлюдная улица на окраине Полтавы, соскользнув с холма, вывела их за город к разрушенным осенними бомбёжками зданиям овощных складов. Здесь давно ничего не хранилось, всё растащили в первые дни оккупации.
— Видишь грунтовую дорогу? — остановилась Клава. — Километров через пять она выходит на шоссе. Дальше вы и без меня не заблудитесь.
— Спасибо тебе, — обнял её Илья. — Спасибо тебе большое.
— Когда будешь идти назад… Ты же должен вернуться?
— Я постараюсь.
— Когда будешь возвращаться, если сможешь, зайди к нам, нужно поговорить.
Илья не стал спрашивать, почему Клава решила отложить этот нужный разговор. Он всё понимал.
— А сегодня оба будьте осторожны, ради бога, — Клава поправила шапку на голове реба Нахума. — Вам не холодно, ребе? Я на следующей неделе зайду к Наталке по делу. И вас заодно проведаю.
— Нет, мне не холодно, — реб Нахум шевельнулся в рюкзаке, но смог повернуть только голову. — Ты мужественная девочка, пусть тебе светит счастье, как звёзды на небе.
— …и избавить нас от рук всех недругов, и от подстерегающих нас в засаде, от диких зверей, и от рук разбойников, которые могут нам встретиться на пути, и от всех напастей, постигающих мир.
Старый реб выглядел крошечным и истощённым, но весил всё же не меньше двух с половиной пудов. Иногда Илье казалось, что у того три позвоночника, и старик упирается ему в спину всеми тремя одновременно, хотя на самом деле, и Илья это знал, реб Нахум просто сидел согнувшись, поджав затёкшие ноги, и старался не двигаться.
Простившись с Клавой, они какое-то время шли молча, но вскоре из-за спины послышалось бормотание. Реб Нахум молился.
— Пошли благословение на все дела рук наших, и дай нам обрести милость, благоволение и милосердие в глазах Твоих и в глазах всех, кто нас видит…милосердие в глазах Твоих и в глазах всех, кто нас видит…
Илья вдруг понял, что когда-то уже слышал эти слова, потом забыл на всю жизнь, и теперь, будто откликаясь на зов старика, они поднялись из бездонных, безымянных глубин, из темноты самого раннего детства, лишь слегка озарённого светом сознания. Память не могла восстановить ни время, ни место, где их произнесли впервые, да и сказаны они были наверняка не ему. Воспоминание лежало так глубоко, что на несколько коротких секунд Илья забыл об осторожности и об опасностях, о том, где и почему он находится, и что значит эта дорога с заснеженными полями по обе стороны от неё. Но тут же вспомнил, а вспомнив, разозлился — один раз он уже попался из-за беспечности, не оставлявшей его на пути в Киев. Один раз — это очень много. Чтобы погибнуть, достаточно ошибиться всего раз, но Илье повезло — свою первую ошибку он сумел исправить. Ему уже повезло, такое везение не повторяется.
— Что вы видите, ребе? — спросил Илья. Они проходили поворот, на котором осенью его задержали жандармы. Это воспоминание перебило остальные, и Илья уже не думал ни о молитве реба Нахума, ни о своем детстве.
— Ясно вижу течение времени.
Илья резко обернулся, и все три позвоночника старика гребёнкой прошли по его спине. Дорога была пуста и безлюдна, высоко над полями кружила большая хищная птица. Ответил бы просто, что позади никого нет, раздражённо подумал Илья.
— А теперь вижу, что ты не ходил в хедер, не учил лойшен койдеш. Ты вообще не еврей, мальчик. Ты советский гражданин еврейской национальности. Так это теперь называют?
— Немцам расскажете, кто здесь не еврей, когда они нас остановят, — буркнул Илья.
— Немцам это не интересно, они нам не судьи, а палачи. Палачу интересен только его топор. У них своё знание, а у нас своё, и только наше знание делает нас евреями. Чтобы ты понял, я расскажу про еврейское время.
— Нашли время.
— Перестань наконец ворчать, тебе ещё рано. Шагай и слушай, чему тебя не научили в советской школе… Возьмем немцев — немецкое время мчится из прошлого в будущее. Немцы рвутся вперёд на танках — иначе они не могут, потому что должны двигать свое время. Немцы говорят, что будущее — это их победы, но знать наверняка не могут ни они сами, ни мы, ни кто другой. Их время направлено в неизвестность. Советское время такое же, впереди один густой туман веры. Советские любят верить, не любят спорить и затыкают спорщикам рты. Туман должен быть густым и непроглядным, тогда о будущем можно рассказывать что угодно. Когда-нибудь в этом тумане они встретят немцев, обнимутся и поймут, что ближе у них никого нет.
— И только мы… Нет, раз я не еврей, значит, только вы знаете будущее.
— Мы знаем прошлое. Мы смотрим в прошлое, отвернувшись от наступающей тьмы. Это не мы идём вперёд, это время уходит назад, обтекая нас. Время течёт мимо, как эта дорога, как ветер, как солнечный свет. Когда ты спросил меня, что я видел — я видел его течение и наше недавнее прошлое. Ты спросил меня, потому что сам его видеть не мог, ты был устремлен вперёд.
— Гои идут вперёд, двигая время для евреев, а мы, то есть вы сидите в рюкзаке времени и смотрите в прошлое.
— Правда в этом есть, но её не больше, чем селедки в форшмаке, прости, что говорю о еде. Мы не просто смотрим в прошлое, мы обращены лицом к своему прошлому, и не отводим взгляд уже тысячи лет. Без созерцания прошлого нас бы не осталось, время стерло бы наш народ, развеяв память еще над долинами Вавилона. Мы сохранились только потому, что всматриваемся в свою историю, не упускаем из виду самые мелкие детали, рассказываем всё, что помним и записываем, читаем и опять рассказываем.
— Ребе, не хочу вас огорчить, но все народы знают свою историю.
— Ничего они не знают, потому что смотрят вперёд и не видят того, что за спиной. Не желаю знать, даже спрашивать не стану, какой истории учили тебя, но это точно была не история Авраама и Сарры, это была не наша история. Человек — то, чему он научился, и поэтому ты не еврей, но ещё можешь им стать.
Последняя фраза тоже была знакома Илье, но на этот раз воспоминание лежала намного ближе, в совсем недавнем прошлом. Он вспомнил военкома Мельникова, замполита 159-й, но времени понять, почему именно его, уже не было. Они миновали поворот на Новую Диканьку, и, чуть не доходя до моста, Илья разглядел тропу, на которую осенью вывел его неСавченко.
Наталка держала двор в безупречном порядке. Снег у неё был расчищен, дорожки к погребу и сараю посыпаны сухим песком. Во всём угадывалась мужская рука. «Это что же, Рувим так хозяйничает?» — спросил себя Илья, и ответ ему не понравился.
Учуяв чужих, загремел тяжёлой цепью, зло и басовито залаял пёс. Собаки в хозяйстве у Наталки прежде не было, Илья отлично это помнил.
Во всех переменах, во всех до единой, он видел знаки опасности. Их было много, так много, что уходить следовало немедленно, но уже звякнула клямка, приоткрылась дверь, и Наталка встала в проёме, настороженно разглядывая позднего гостя. По её отчуждённому взгляду Илья не мог понять, узнала ли его хозяйка дома, хотя и был уверен, что не узнать не могла.
— Здорово, Наталка! Как дела? Рувим дома?
Наталка не ответила, взгляд её тёмных глаз оставался непроницаемым.
— Привет тебе от Клавы Мишко. Видел её сегодня, — добавил Илья.
Пёс свирепел, рвался с цепи, будил и поднимал соседей с печей и лежанок.
— Ладно, заходи, — что-то решив для себя, разрешила Наталка.
— Нас тут двое, — сказал Илья, войдя в хату. Он поставил рюкзак на пол и начал его развязывать. — Рувима нет?
Наталка смотрела, как выбирается из рюкзака, садится на ослоне, распрямляя затёкшие ноги, реб Нахум, и молчала. Шевельнув занавеску на лежанке, показался знакомый Илье кот и тут же спрятался. Никаких следов присутствия в доме неСавченко Илья не видел — их не было. Зато он заметил другие — ящик с какой-то одеждой и сложенные сверху защитные галифе.
— Рувима нет. В январе застрелили, — наконец ответила Наталка.
— Как? Здесь? — растерялся Илья, но тут же понял, что не здесь, иначе Наталка не стояла бы сейчас перед ним и он не сидел бы в её хате.
— Пошел в Новые Санжары к одним людям. А что уж там случилось, я не знаю, и узнать не у кого. Нашли на дороге мёртвым и раздетым. Пішов Микола до Хоролу, как у нас теперь говорят. Вот и вся история.
— Лучше бы он со мной тогда пошёл, — не сдержался Илья, но слова эти были только словами, которые ничего не могли изменить. Да и кому известно, что лучше, а что хуже, даже если ответ иногда кажется очевидным.
— Теперь так, — холодным, казавшимся безжизненным голосом, продолжала Наталка, не отводя взгляда от реба Нахума. — Я не знаю, куда вы идёте, зачем, и кто вы такие, не знаю тоже, но раз уже пришли, сегодня переночуете. Утром я вас подниму рано, и вы уйдёте. И больше никогда здесь не появитесь.
— Спасибо, хозяйка. — Илья благодарил ее искренне. Наталка ничем не была им обязана и, позволяя переночевать, рисковала сама. Он поймал вопросительный взгляд старика, но в ответ только слегка пожал плечами. Что им делать дальше, Илья пока не знал.
Как и в прошлый раз, Наталка отправила гостей на чердак.
— Разбужу до рассвета, — повторила она.
Илья привалился к тёплой печной трубе, закрыл глаза и на минуту отчетливо и ясно вспомнил октябрьскую ночь в этом доме. Тогда он шёл из лагеря и знать не мог, что его ждало. Не знал он и теперь, и, главное, не мог придумать, как поступить со стариком. Возвращаться в Полтаву было невозможно, идти с ребом в Киев — немыслимо.
— У вас же есть знакомые, ребе? — спросил он. — На Полтавщине? В Миргороде? Под Киевом? Хоть где-нибудь.
— У меня было много знакомых, — вздохнул реб Нахум. — Ты сейчас спи, а завтра решим, что делать. Утром будем судить и спасаться от руки обидчика.
Последняя фраза прозвучала странно на этом пыльном чердаке. Илья хотел спросить, кого реб Нахум собрался утром судить и как он намерен это делать, но мысль ускользнула, потерялась в темноте, а у него уже не было сил ее вернуть.
Илья уснул. И тут же проснулся. Наталка с силой дёргала его за руку.
— Вставайте! Вставайте же! Вам пора.
До чего же эта, новая Наталка, беспокойная и чем-то бесконечно напуганная, была не похожа на ту, которую помнил Илья. Вроде бы и ситуация мало отличалась от осенней, но хозяйка хаты вела себя иначе, совсем иначе.
— Я вам собрала с собой немного, картошка тут, яйца, — на столе уже лежал небольшой свёрток с едой. Да, в этом она осталась прежней. Илья поблагодарил и начал укладывать рюкзак. На дворе раз, потом ещё раз басовито бухнул пёс. Наталка замерла на секунду и бросилась к двери.
— Всё! Всё! Уходите! Быстро! Быстро!
Пёс грохотал густым и яростным лаем. Времени выяснять, что случилось, не было, Илья сгрёб одной рукой реба Нахума, другой подхватил рюкзак и выскочил во двор. На краю огорода, видимо, с лета ещё стоял стожок, и он успел добежать до этого стожка прежде, чем во двор вошли четверо с белыми повязками полиции на рукавах.
Они пришли не с обыском и не с проверкой. Илья не разбирал слов, слышал лишь мужские голоса, в которых не было угрозы, может быть, только возбуждение людей, вернувшихся после непростой и хорошо выполненной работы. Говорили, перебивая друг друга, кто-то пошутил, и в ответ нервно, с вызовом рассмеялась Наталка. Весь двор был у Ильи на виду, и, наверное, только он один мог понимать, что происходило здесь в эти минуты, но до конца не понимал и он.
Полицаи заглянули ненадолго, вскоре трое распрощались и ушли под несмолкающий собачий лай, а Наталка с четвёртым скрылась в хате. Оставшись во дворе один, пёс не успокоился. Мощный крутолобый зверь тёмно-коричневой масти сидел, крепко упершись передними лапами в землю, глядел на стожок, за которым прятались Илья со стариком, и продолжал лаять.
— Этот пёс нас чует, — сказал реб Нахум. — И он не замолчит, пока мы здесь. Пошли, Элияху.
Илья кивнул. Они уходили вовремя, не поздно и не рано. Им опять повезло, эту встречу с Наталкой можно было считать предупреждением: в дороге, когда каждый шаг — это риск, поневоле начинаешь искать смысл во всем. Пусть так, пусть эта неудача считается везением, но у Ильи, как и раньше, не было ответа на главный вопрос: как быть со стариком?
В задании его маршрут был определен ясно: Кобеляки — Миргород — Лубны, и после — Киев. В Кобеляках он попал в облаву, а о том, что творилось в эти месяцы в Миргороде и Лубнах, Илья уже знал от Клавы Мишко. Вместе с Хоролом, Лубны и Миргород стали настоящим треугольником смерти, и теперь Илья должен был пройти через этот треугольник со старым ребом за спиной.
Пожалуй, он мог бы выбрать другой маршрут так, чтобы перейти Днепр по льду южнее Канева, и снова выйти в район Таганчи. Там он знал всё, все дороги: он пройдёт через Таганчанский, а после через Москаленковский лес, а потом… И тут Илья понял, как он поступит. Он понял, кому поручит старика и кто сделает для него всё, что сможет. Решение лежало перед ним столь же очевидное, сколь и непростое. Из Москаленок он пойдёт в Киев через Фастов, а путь на Фастов лежит через Кожанку. Илья оставит реба у родителей Феликсы, хотя бы на месяц, а на обратном пути, возвращаясь с задания, он его заберёт. Лучшего места для старика сейчас не найти во всей Украине.
— О чём вы теперь молитесь, ребе?
Реб Нахум всю дорогу что-то нашёптывал. Временами Илья прислушивался, но известные ему слова в бормотании старика мешались с незнакомыми, а смысл туманился и терялся.
— Я просто рассказываю, что вижу, что с нами происходит, ведь всё это удивительно, согласись. Я рассказываю о людях, об этой дороге, о себе и о тебе.
— Кому вы рассказываете? Богу?
— Себе рассказываю. Но и Ему, думаю, тоже интересно послушать. От кого Он ещё узнает, что я чуть не вылетел из мешка, когда ты, как кролик, прыжками уносился от этой доброй и несчастной женщины, которую скомканной бумажкой несёт мутный поток? Или то, что у нас порвался пакет с сухарями, и я теперь весь в крошках, как отбивная — хоть сейчас на сковородку.
— Да, смешно, — согласился Илья. — А без вашего рассказа Он этого так и не узнал бы? Раньше, говорят, у Него получалось. Теперь иначе?
— Нам не повредит, если Он всё увидит ещё и моими глазами, — старик поддержал шутливый тон Ильи, но потом замолчал. — Ты ведь о другом хотел спросить, верно? Нет? Хорошо, я скажу за тебя. Почему Он позволяет уничтожать нас тысячами в каждом городе и в каждом местечке, всех до единого, и конца этому не видно? Почему мы засыпаем без веры в рассвет, а, просыпаясь, боимся не дожить до заката? Почему Он это терпит Сам и заставляет терпеть нас? Почему Он не прекратит все немедленно, не восстановит порядок вещей, ведь Он всеведущ, справедлив и всемогущ?
Нет, ни одного из этих вопросов Илья задавать и не думал. Другие мог бы, но на эти он давно знал ответ: ни в этом мире, ни над ним, ни где бы то ни было, не существовало никакого Бога. Он мог сказать это старику прямо сейчас, но тогда разговор бы закончился, а дорога впереди была долгой, и реб наверняка приготовил свой ответ.
— Почему же?
— Потому что мы сами так захотели. Мы отстаивали право спорить с Ним и получили это право. Евреев можно лишить всего, но мы не перестанем спорить. Европа не любит спорить, у нее всегда под рукой винтовка. Здесь всегда воевали: немцы, англичане, русские, а до них римляне, готы и гунны. Все воевали и всегда, только мы спорили, не переставая, что при римлянах, что при немцах. Спор — это и наша война, и наш мир, наши книги полны споров. Мы спорили со всеми, спорили между собой, но, главное, мы спорили с Ним. С Ним — прежде всего!
Ты помнишь, как Он хотел помочь рабби Элиэзеру бен Гиркану? Когда рабби Элиэзер привел все возможные доказательства своей правоты, когда по его слову рожковое дерево перенеслось на сто локтей, когда поток потек вспять, подтверждая его слова, и всё равно не сумел убедить раввинов. Ты помнишь эту историю из Бава Меция [22]? Помнишь, как рабби Элиэзер бен Гиркан воскликнул, исчерпав другие аргументы: «Если Галаха на моей стороне, пусть небеса подтвердят это». И раздался голос небесный: «Почему спорите вы с рабби Элиэзером, если Галаха во всём на его стороне»? Что на это ответил рабби Егошуа, помнишь? А, ну да… Ты не можешь помнить, ты же не еврей, Элияху, ты не знаешь Аггаду [23]… Он встал и крикнул, что Тора не на небе. «Не на небесах она!» — крикнул рабби Егошуа. Кому он крикнул это?! Ты понимаешь Кому?
Право спорить и есть наши свобода и равенство. Царь и нищий философ равны, пока не закончен диспут, пока один слушает другого и возражает ему. Рабби Егошуа переспорил своего Творца, и он был не одинок. Мы отспорили у него равенство в границах закона, в пределах Торы — других пределов для нас нет. Тора не на небесах, и жизнь наша не на небесах! Она на дороге, по которой ты несёшь меня, хотя ничего о ней не знаешь.
— Нам не сравняться в споре, ребе, потому хотя бы, что ваши слова и есть ваши небеса, других небес у вас нет и, боюсь, не будет. Да мы и не спорили, я только слушал вас и, слушая, удивлялся. Сидя в рюкзаке, вы, кажется, видите разницу между бездействующим Богом и несуществующим. В чём она?
Реб Нахум видел эту разницу, она была огромна. Говорить о ней он мог бесконечно, но именно в эту минуту старый реб почувствовал, что продолжать разговор нет никакого смысла. Не потому, что Илья не понимал его, напротив, слишком хорошо понимал, но именно здесь, на этой дороге, аргументы реба Нахума теряли силу.
— Скажи, Элияху, тебе никогда не хотелось молиться?
— Нет, ребе. Я же сказал, что не верю в Бога, ни в еврейского, ни в христианского.
— Наверное, я неправильно задал вопрос. Я имел в виду не желание произнести молитву, а особое состояние… Ты меня не понимаешь…
— Иногда я пою. Просто что-нибудь пою.
— Я бы послушал, как ты поёшь. Не сейчас, а когда ты сам захочешь.
— Что там позади? Нас никто не догоняет?
— Нет, мы одни.
— Тогда вот вам песня, ребе. Это еврейская песня, но я не уверен, что вы её знаете.
Они шли одни по раскисшему просёлку, и поля, уходившие волнами к горизонту, казались пустынными. Илья запел вполголоса, громче было опасно, а его единственный слушатель упирался позвоночником ему в спину.
Одлэрл, одлэрл, штолцэр фойгл,
Фаршпрэйт дайнэ флигэлах брейт,
Ун зог унзер калэ,
Ун зог унзер мамэн:
Либэ, эс дэрварт унз дэр тойт. [24]
Эту песню на русском знала и пела вся страна. Илья впервые услышал её в детстве и именно на идиш. С тех пор он помнил только один куплет, но и одного сейчас было достаточно. Илья пел и сам с трудом верил в реальность происходящего, от этого ему хотелось петь громче, петь во весь голос, так громко, как он мог, словно само звучание его родного языка в эти минуты меняло что-то в утратившем разум мире.
…Ун зог унзер калэ,
Ун зог унзер мамэн:
Либэ, эс дэрварт унз дэр тойт.
Западный ветер, густой и влажный, скатывался с высокого берега, налетал тугими волнами, гнал с полей сладковатый запах оттаявшего чернозёма и перепревших за зиму трав. За ним следом по небу тащились крутолобые тучи, грозившие затяжными дождями.
Днепр ещё дышал холодом, щетинился по берегам метровыми торосами. На прибрежных старицах лед держался прочно, гулко и молодо отзывался на каждый шаг, но на реке, скрытой под песочно-ржавой, ноздреватой коростой, на самой стремнине, зимний панцирь уже вздувался, напитываясь прибывающей водой, наливался гибельной весенней синевой.
Накануне Илья обошел Глемязево с юга и свернул к Днепру, придерживаясь русла безымянной речки. Наверняка у неё было название, но на лист штабной двухвёрстки, который он видел бессчётное количество раз в сентябре и что стоял теперь перед его мысленным взором, название не попало. Зато он точно знал, куда идёт и где именно перейдёт Днепр.
Заночевать Илья решил в селе Шабельники, с тем, чтобы быть на берегу не позже полудня.
В последние дни он рассказывал ребу, как воевал здесь летом и осенью, как попал в плен, а потом вышел из лагеря. За зиму Илья десятки раз повторил и трижды записал свою историю от начала до конца в дивизионном и армейском особых отделах, а позже в кабинетах НКВД, и был уверен, что по доброй воле вернётся к ней уже нескоро. Но сейчас, неожиданно оказавшись в этих местах, многое он увидел иначе. События зимы и осени отбрасывали на летние воспоминания тень обречённости, а ведь тогда её не было. Кто мог вообразить летом катастрофу и ужас сентября?
Оступаясь и спотыкаясь, Илья обошёл завалы ледяных обломков, выдавленных Днепром на берег, и наконец подошёл к реке. На правом берегу, чуть выше по течению, чернел остатками обгоревших стен и дымоходов Крещатик. Немцы сожгли его одновременно с Григоровкой и с другими селами, захваченными красноармейцами в ночь на 29 августа. На этом заброшенном пепелище солдат быть не могло. Там, где нет еды и крыши над головой, нет и немцев, — для них найдутся другие села, а местные в Крещатике наверняка остались, вырыли землянки и зимуют, куда им еще деваться? Подтверждали это и тропы с одного берега Днепра на другой, вившиеся по рыхлой снежно-ледяной крошке. Здесь по-прежнему ловили рыбу, охотились, ходили торговать в Переяслав и Канев, жили, как могли и как получалось.
— Для Моше-рабейну восточный ветер рассек воды, а для нас западный придержал дождь, чтобы воды не сомкнулись, — сообщил вдруг из рюкзака реб Нахум.
— Я его об этом не просил, — засмеялся Илья.
— Но ты об этом думал. И я тоже.
— Нам бы в полынью не провалиться, вот о чем я сейчас думаю. И жалею, что не взял палку.
— Так и должно быть. Ты, как Иехошуа бин-Нун, думаешь о земных путях, а я о небесных, о прошлом и будущем, и ещё о том, что наше с тобой странствие так похоже на вечные странствия нашего народа. Вдвоем мы с тобой — Израиль, Эльяху. На календаре Израиля — месяц нисан, и уже совсем скоро начнется Песах.
Днепровский лед угрожающе трещал по всей ширине реки, прогибался под ними, и вода выплёскивалась сквозь трещины на ледяную поверхность.
— Хорошее вы выбрали место, ребе, чтобы напомнить о праздниках, — пробурчал Илья. — Нам бы сейчас до берега дойти.
— Мне оно тоже кажется хорошим, — реб Нахум решил не услышать иронии, — мы как раз на середине Днепра.
Рыбачья тропа вывела их к тому пляжу, с которого летом отряд Ильи переправлялся на левый берег. Впереди был Таганчанский лес.
— Ты решил ночевать в лесу? — забеспокоился реб Нахум, увидев, что Илья обошел обгорелые развалины Крещатика и в село не зашёл.
— Да, если повезёт. Мы ведь сперва тут зимовать готовились, успели вырыть несколько землянок. Сейчас нужно их найти — у нас есть время до темноты.
Реб Нахум выслушал Илью, недовольно качнул головой и натянул на брови ушанку — начинался дождь.
За зиму на дне землянки собралась вода. Илья кое-как вычерпал её кружкой, наломал в лесу сосновых веток и в несколько слоёв выстелил пол. Запах живицы, острый и сильный, заглушил могильную затхлость земли и прелого дерева.
Им пришлось отсиживаться в землянке день и две ночи, дождь лил, не затихая. И хотя вся одежда, вещи и сухари, пропитавшись гнилой влагой, отсырели в первые же часы, Илья решил переждать ледяной ливень. И отоспаться. Этот режим сам собой выработался ещё осенью, когда он шёл в Ворошиловград — несколько дней с короткими ночёвками в пути и потом одна долгая в месте, казавшемся безопасным. В лесу, хотя бы и в сырости, им мало что могло угрожать. Реб Нахум тоже спал, временами, когда молился, в темноте землянки слышался его слабый, сочившийся влагой шёпот.
Ранним утром Илья выбрался в сырую, серую предрассветную хмарь. От густого, лесного воздуха, пахнувшего снегом, лесным суглинком, мокрой сосновой корой, перехватило дыхание, и на несколько долгих секунд закружилась голова. Это был запах задержавшейся на целый месяц, но теперь уже близкой весны. Дождь закончился недавно, с деревьев ещё били по земле, по просевшим и подтаявшим сугробам тяжёлые, редкие капли.
Илья расчистил место для костерка, растопил в кружке снег и растворил в воде две ложки горохового концентрата. У него ещё оставались в запасе размокшие сухари.
— Ребе, подъём, — скомандовал Илья, спустившись в склизкую духоту землянки. — Ваши молитвы услышаны, наверху объявлена весна.
— У меня ночью упала шапка и вся промокла, — как-то совсем по-детски пожаловался старик.
— Это вы напрасно, — расстроился Илья. — Попробуем высушить над огнём, но вряд ли поможет. В мокрой шапке идти нельзя.
Вместо шапки он подсушил портяночную фланель, и реб Нахум завязал ткань на голове, как тюрбан.
— Так даже теплее, — довольно сообщил он Илье.
— Ешьте, ребе, гороховый суп с сухарями, и пойдём. Мне нужно спешить.
— Никогда тебя не спрашивал, Эльяху, куда ты спешишь.
— Вы выбрали правильную политику, ребе.
Реб Нахум кивнул.
— Наши сухари на вкус — жидкая плесень, гороховая баланда смердит навозом, а ты со всей вежливостью, которой научила тебя твоя мамеле, отказываешься отвечать на мой вопрос, потому что я старый дурак. У меня всю жизнь просили советов, и я не хотел их давать, а сейчас, когда мой совет тебе нужен, ты ничего не хочешь спрашивать. Кажется, мир смотрит на меня с презрением, но я потерплю, пусть смотрит, пока я ему совсем не надоел. Я поел, Эльяху, пошли, раз ты так спешишь.
По истончившемуся под дождями, но ещё прочному льду они перешли Рось, и Илья уверенно пошагал на запад. Он решил заночевать в Москаленковском лесу, там тоже должны были оставаться землянки, а потом, обходя Богуслав, Таращу и Белую Церковь, выйти к Кожанке. Если повезёт, он будет в селе через десять дней, но только если повезёт.
Таганчанский лес Илья помнил отлично, в августе он с ребятами прошел его несколько раз. Миновав шоссе, на котором они накрыли немецкий обоз, Илья сошел с просеки и двинулся напрямик. Единственное, чего он опасался, — провалиться в какую-нибудь глубокую болотную лужу — после дождя вода стекала в лощины, отстаивалась и накапливалась под снегом. Спускаясь с пригорков, Илья замедлял шаг и шёл осторожнее.
— Стоять! — вдруг услышал он за спиной севший, простуженный голос, когда подошел к одной из таких лощин. — Руки вверх.
Илья поднял руки и тихо спросил реба:
— Кто там?
— Какой-то поц ин тухес, — не размыкая губ, ответил реб Нахум.