В кухне тихо плакала бабушка.
— Что случилось? — подбежал к ней Лёнька.
Антонина Ивановна прижала его к себе.
— Вода в колодце пропала, Лёнь. Что будет — даже не знаю…
— А речка?
— Речка далеко… Себе водицы ещё можно принесть, а скотина? А огород? Да и сад уж иссох весь, вон листья как привяли… Не будет урожая, ничего-то не будет, — и бабушка принялась утирать слёзы концом накинутой на голову белой косынки.
— Ба, может, вода появится? Не плачь…
— Дождичка нужно, Лёня, хорошего дождя, — Антонина Ивановна ещё раз смахнула слёзы и стала накрывать стол.
— Ба, а Акимыч знает?
— Как не знать, беда-то одна на всех…
— Ну, и что он?
— А что Фёдор сделает? Ведь не господь Бог. Походил круг колодца да в затылке почесал, воды от этого не прибавилось, вона грязь черпаем. А завтра и её не станет.
— Уже не стало. Всё, сухой колодец, — Акимыч стоял на пороге и неловко комкал в руках свой картуз. Без сомнения, он слышал последние бабушкины слова.
Бабушка зарделась.
— Фёдор Акимыч, да куда ж она подевалась, окаянная, ведь час назад ещё хлюпало!..
Акимыч попросил разрешения войти. Бабушка тут же налила ему чаю, и дед Фёдор почти залпом опрокинул чашку.
— Я думаю, не в дождике тут дело. За нашу жизнь, Тонь, вспомни-ка, и не такие засухи бывали, а вода в колодце впервые пропала. Да её вчера ещё было много — я огород поливал, а сейчас бадья гремит о дно, словно прохудилось что-то там внизу.
— Господи! — всплеснула руками бабушка. — Выходит, и дождик нам не поможет?
— Боюсь, что так, Тоня. Ушла вода, как будто пригрозил кто: мол, крышка теперь Пескам, и вам, старым, дни сочтены.
Лёнька ожидал, что бабушка опять заплачет, но она строго взглянула на Акимыча:
— Всё-то тебе шуточки. Придумал бы лучше, как нам воду вернуть. Ты ж у нас мастер всякие загадки разгадывать.
— Не всякие, Тонь, тут нам без подмоги не обойтись. Надо в Раменье ехать. Сейчас и покручу педали, вон моя техника о крыльцо уже рогами трётся.
Лёнька вышел вместе с дедом.
— Опять наши планы порушены, — сказал ему Акимыч, седлая свой велосипед. — Ну, ничего, лишь бы нам воду обратно в колодец залучить.
«Вот так и верь приметам, — философски подумал Лёнька, вспомнив первую землянику. — Может, я загадал не так? Или ел неправильно?»
От нечего делать Лёнька направился к колодцу. Этот колодец именовался журавлём. Вода из него поднималась с помощью шеста, на длинном конце которого крепилась бадья с цепью. А короткий, с грузом, позволял даже Лёньке легко вытаскивать эту бадейку. Всё приспособление якобы напоминало журавля. Мальчик никогда не видел живых журавлей и, глядя на высоко взмахнувший в небо конец шеста, прикидывал в уме, насколь она большая в самом деле, птица журавль? Потом он заглянул в колодец и бросил камешек, надеясь услышать всплеск воды… Колодец хранил неприятное молчание.
Лёнька тоже затосковал по воде и вскоре незаметно для себя очутился возле речки. Здесь, на берегу Голубинки, было проще думать, что с колодцем в Песках случилось просто маленькое недоразумение. Сидя в густой траве, Лёнька время от времени бросал в воду былинки, листья, сухие веточки… Голубинка без разбору принимала его подарки и куда-то уносила плавным течением.
Лёньке нравилась эта речка — за её несуетливость, за спокойное достоинство, с которым она текла в своих крутых бережках. В иных местах Голубинка была совсем узенькая, её можно было переплыть двумя-тремя саженками. Расширяясь, она украшала себя тихими заводями с жёсткими пиками осоки и фарфоровыми чашечками кувшинок.
Становилось жарко. Лёнька разделся, скинул с ног сандалии и по песчаному сходу спустился к воде. Вода в Голубинке была нехолодная и прозрачная; рой жёлтых песчинок, поднятый Лёнькиными ногами, быстро осел на дно. Мальчик сделал несколько шагов и почувствовал, как вьющиеся шёлковые струи пытаются увлечь с собой и его. «Не бойся, доверься мне, — казалось, говорила река, — я буду очень осторожна с тобою». Лёнька засмеялся оттого, что он понял язык Голубинки, и, отпустив песчаное дно, отдался движению воды. Ему почти не пришлось работать руками и ногами — речка заботливо держала Лёньку на поверхности, и мальчику оставалось только осматриваться.
— А почему ты — Голубинка? — громко спросил он, не сомневаясь, что получит ответ.
— Очень давно, — сказала речка, — я была раздольней и полноводнее, чем теперь. Дно моё покрывали минералы, которые окрашивали воду в лазурный цвет. Нынче я уже далеко не та…
— Как жаль! — искренне огорчился Лёнька. — Голубая — это, наверное, очень красиво. Вот бы увидеть…
— Так смотри же!..
И речка в мгновение ока раздалась вширь, раздобрела, в ней откуда-то взялись и сила, и размах, а под собою Лёнька увидел голубую мерцающую глубину.
Он не успел испугаться — речка предусмотрительно вынесла его на ближайшую отмель. Лёнька выбрался на сушу и от удивления протёр глаза. Мало того, что неброская тихоня Голубинка вдруг обернулась даровитой синеглазой красавицей, — до неузнаваемости изменилась вся её пойма. Вокруг стоял девственный сосновый лес. Он выходил прямо на берег реки и высоким красным частоколом тянулся в обе стороны. Он же рос и на другом берегу, сразу за сочными заливными лугами. Песков Лёнька не увидел, словно их не было совсем.
— Послушай!.. — крикнул он реке, не зная, как теперь обращаться к ней. — Что это ты сделала?
— Иди по тропинке, — ответила она и побежала своей дорогой, будто никакого дела до Лёньки ей больше не было.
Мальчик огляделся: в самом деле, от излучины, где река покинула его, к бору вела тропинка. Она была чуть намечена и едва распознавалась в звенящем от кузнечиков травостое. Тучи насекомых толклись над Лёнькой, прыгали из-под ног, сновали туда-сюда, точно их жгло любопытство: кто же это проник в их заповедный уголок?
…Сосновый бор, куда с осторожностью вступил Лёнька, похоже, не знал ни пилы, ни топора. Он был завален буреломом так, что одни дикие звери могли рыскать в сырой непролазной чащобе. Лёнькина стёжка извивалась как змея, чтобы проползти между замшелыми стволами и кучами хвороста. В этом лесу и птицы не щебетали жизнерадостно, а щёлкали, ухали, клекотали. От едкого запаха гнилья и прелости становилось трудно дышать. К тому же Лёнька изрядно озяб. Он уже не раз вспомнил о своей одежде и сандалиях, оставленных в славном месте возле прежней Голубинки. Где оно теперь? Лёнька подозревал, что искать его в этом безлюдном необъяснимом мире было бессмысленно.
Наконец где-то впереди забрезжил солнечный свет. «Лес кончается», — воспрянул духом Лёнька, уставший петлять по завалеженному сосняку. Однако лес не кончился, он всего лишь расступился, чтобы явить глазам мальчика большую яркую поляну, которая была бы круглой, если бы не маленький «хвостик», вдававшийся в чащу. На конце этого зелёного косячка под огромной матёрой сосной стояла крохотная бревенчатая избушка, наполовину вросшая в землю. При виде её Лёнька обрадовался бурной радостью Робинзона и вприпрыжку понёсся через поляну.
А тем временем дверь полуземлянки отворилась и из неё вышел высокий старик в длинном одеянии, покрывавшем его с головы до ног, чёрном, с широкими рукавами. У старца была белая борода — она спускалась на грудь, и такие же волосы, выбивающиеся из-под одежды.
— Здравствуйте! — окликнул его Лёнька, приблизившись.
Старец обернулся и с удивлением увидел мальчика, выскочившего из лесу почти нагишом.
— Здравствуй и ты, чадо, — ответил он приветливо, а его быстрый взгляд охватил Лёньку сразу всего. — Не признаю я тебя, чей же сынок будешь?
Лёнька понял, что старик хоть и не знает его, но готов с кем-то спутать.
— Отколе ты? — снова спросил тот с участием. Глаза у старца были глубокие и чистые, как лесные роднички, но смотрели на мальчика согревающе. И Лёнька, сам того не ожидая, вдруг шмыгнул носом.
— Из Песков… — выдавил он, крепясь изо всех сил, чтобы не разреветься.
— Где ж это? — ещё более удивился старец.
— Там!.. — Лёнька безнадёжно махнул рукой в сторону дремучего бора.
— Не ведаю я такого селения, — промолвил старец, — должно, далече зело.
— Нет, не далече!..
И Лёнька сделал последнюю попытку:
— Там ещё рядом Харино, Воронино, а подальше — село большое, Раменье!
По лицу старца мальчик догадался, что и эти названия были для него пустым звуком. И Лёнька вновь с фатальной обречённостью подумал, что совершенно бесполезно говорить о Песках этому седовласому отшельнику, такому же нелюдимому и окутанному тайной, как пустыня, выбранная им для жизни.
— А давно ли ты из Песков-от повышел? — выспрашивал его старец.
— Не очень давно. Я купался в Голубинке, и вдруг она стала другая — большая, совсем не наша. И лес тоже не наш. В нашем бору гулять можно было, а этот, этот…
— Заколодел? — спросил старец, с прищуром глядя на мальчика.
— Как же мне домой попасть?.. — потерянно спросил Лёнька не то его, не то самого себя. — Меня ведь бабушка ждёт, и Акимыч скоро вернётся…
— Сродники твои? А отца с матерью несть у тебя, чадо?
— Как это несть? — Лёнька надул губы. — Они в Москве. А к бабушке в Пески я гостить приехал.
— Говор-то не московский у тебя, — улыбнулся старец, — безвестный вовсе мне говор. Как-то тебя именем зовут?
— Лёня…
— Вот, Лёня, свет мой нечаянный, нету в нашей стороне Песков и неколиже не бывало, а одна дебрь лесная на двадцать верст окрест.
— Не бывало? Так значит… — у Лёньки сделалось сухо во рту, — значит, они ещё только когда-нибудь будут? Значит, Голубинка принесла меня… в старину?!
Старец благоговейно перекрестился:
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божие, помилуй мя грешного!.. Дивно воистину явление твое, чадо, и несть числа чудесам Господним!
Лёнька почувствовал, что из-под его ног уходит земля.
— Так где же я? Что сейчас вообще… происходит?
— В Москве нынче княжит Михаил Ярославич прозвищем Хоробрит. Ведомо тебе про такого?
— Нет…
— Татары пришли на Русь и многие грады разорили, церкви Божьи пожгли и людей побили…
— Татары… Татаро-монголы?
Маленького роста, проворные смуглые люди с рысьими глазами, на быстрых, как вихрь, степных лошадях… Бесстрашные и безжалостные… Мальчик знал о них.
— Золотая Орда… Чингисхан, Батый, — вспоминал он.
— Батый окаянный повоевал русскую землю, — со скорбью проговорил старец. — За грехи наши тяжкие попустил Господь поганых.
— Но ведь это так давно было!..
У Лёньки замерло сердце, когда он попытался представить толщу лет, отделявшую его от своего времени.
— Как мне назад вернуться, дедушка?..
— А ты не унывай, чадо, — бодро ответил тот. — Бог нам прибежище и сила, на него будем уповать.
Он вошёл в свою хижину и вернулся оттуда с двумя деревянными чашками в руках.
— Вкуси, Лёня, что нам послал Господь, милующий и питающий рабов своих.
В чашках были простая вода и янтарный текучий мёд, над которым тут же загудели шмели.
— А вам надлежит с цветков нектар собирать, — сказал им старец, и полосатые лакомки дружно полетели прочь.
«Может быть, он волшебник? — с затаённой радостью подумал Лёнька. — Если волшебник, он мне поможет».
У старца оказалось и немного хлеба, уже слегка очерствелого. Он разложил всю трапезу на холстинке прямо на земле и, встав на колени, помолился над нею. Лёньке показалось, что старец ждёт того же и от него. Мальчик молча потоптался на месте. Хозяин вздохнул, перекрестил пищу и пригласил Лёньку отведать хлеба насущного.
— Дедушка, а вы почему здесь один живёте? От татар прячетесь? — после заботы о возвращении домой этот вопрос занимал Лёньку сильнее всего.
Черты старца тронула мимолетная улыбка.
— Не от брани я укрываюсь, милое дитя, а притек сюда поработать Богу. Тридцать годов назад покинул мир ради безмолвия пустыни.
— Кто же вы, дедушка? — спросил оробевший Лёнька.
— Грешный чернец Софроний, — смиренно ответил тот.
— А почему вы к Богу в лес пришли?
— Измлада я был привержен к Богу и возлюбил иноческий чин, жаждая подклонить главу под благое иго креста, — отвечал старец с видимой почтительностью к малолетнему гостю. — Осьмнадцатилетним юношею был пострижен в монахи и немало лет по мере сил своих подвизался в монастыре, навыкая угождать Господу молитвою и трудом и нисходить в глубину смирения. Но, возрастая летами, более и более желал я уединиться и просил о том Господа. И вот, внял Великий Человеколюбец молитвам моим и не оставил оные без исполнения. Преподобный отец Феодорит, игумен монастыря, благословил меня на отдаленное пустынножительство, и простился я с братиею своей. Долго ходил, ища спасительного пристанища, и вот полюбилось мне место сие как удаленное не токмо от жилищ, но и от путей человеческих. С Божьей помощью устроил себе шалаш, а после и келию. С тех пор неисходно провожу дни и ночи под сению леса вдали от житейских волнений.
— И никто не приходит сюда? — у Лёньки что-то не связывалось в голове, и, когда взгляд его упал на расстеленную холстинку, он понял, что именно: хлеб, кто-то же приносит его старому монаху!
— Поселяне, приходящие ради душеполезной беседы и совета духовного, приносят сии дары, — объяснил старец. — Случается также, братьев-иноков посылает Господь на утешение мне, недостойному рабу.
— Как же вы тридцать лет здесь один живёте? — спросил Лёнька.
— Находились благочестивые люди, кои желали разделить со мною тесный и прискорбный путь сей…
— А где эти люди?
— Принуждены были все вернуться кто в мир, а кто в монастырь, — сказал седой подвижник, — ибо пытались возложить на себя не свой крест. Изведав же трудность пустынного жития, не дерзнули оставаться здесь доле.
— А вам тут разве не страшно?
— Много претерпел страхов и я, убогий, особенно же в первые лета, — с кротостью поведал старец, — хотя сам избрал страдную стезю и вступил на нея с восторгом. Но минули дни первой горячей радости и умиления, восторг сменился душевной сухостью и тоской невыносимой. Сердце, омраченное страстями, не рождало молитву, рассеянный ум мой не повиновался, и душа, яко потемненная, рвалась бежать из-под креста. Воистину, где люди — там и немощи.
Старец вздохнул из глубины сердца и перекрестился.
— Паче всех иных причиняли скорбь искушения от духов злобы поднебесных. Принимая видимый образ скверных чудищ, невидимые сии враги устремлялись на мя с адской злобою, грозясь разорвать на части. Таков обычай у падшего духа — устрашить трудника спасения, во еже воспрепятствовать ему в самом начале, ибо впоследствии не надеется уже лукавый одолеть его. И если бы не сила Христова, в немощи людской совершающаяся, то ни один ревнитель жизни духовной не устоял бы в сей жестокой брани. А попаляемые святой молитвой, сокрушались и рассеивались полчища бесовские, яко смрадный дым!
— А диких зверей вы тоже молитвами прогоняете?
— После диавольских страхований дикие звери не внушают уже страха, — просто отвечал отшельник. — Се суть одушевленные создания Божии и по замыслу Его призваны повиноваться человеку, созерцая в оном светлый Господень образ. Обаче в согрешающем человеке замутняется сей царственный образ — и несмысленные твари не узнают его и делаются свирепы и кровожадны. А чистота души, пребывание в правде и истине могут и свирепость преложить в покорность. И вот лютые животные удаляются, не сделав человеку никакого вреда, а иные, полюбив его странноприимство, приходят вновь, как давние знакомцы. А что, чадо, не вкушаешь ястия пустынные? — заметил вдруг отец Софроний.
— Я вкушаю, — поспешил ответить Лёнька. — А как же вы, дедушка, я весь ваш хлеб съел…
— Не смущайся всуе, доброе чадо, — успокоил его старец. — Господь посылает потребное и полезное и душе и телу нашим, ибо есть податель всякой пищи и кормитель всего мира. А того, что дарует мне по неизреченной своей милости, с избытком довольно для меня.
— У вас хлеб очень вкусный, — сказал Лёнька, — я такого никогда не ел. Спасибо вам, дедушка.
Хлеб старца был чёрен почти как земля и несвеж, но мальчик отнюдь не кривил душой: в залежалом ржаном ломте и жизни, и силы было больше, чем в магазинной буханке самой лучшей выпечки.
— Благодари Бога, чадо, — ответил старец и сам перекрестился, вполголоса прочитав какую-то молитву.
— Вы извините, дедушка, я всё-таки не понимаю, зачем, чтобы Богу молиться, нужно ото всех уходить и жить одному? — спросил Лёнька как мог деликатнее, чтобы не обидеть боголюбивого хозяина поляны.
Ласковая улыбка старца указала, что грешный чернец Софроний ни один вопрос не почитает обидою для себя.
— Ты зришь одними телесными очами, но не внутренними, любезный отрок, — сказал он. — Так же судит и мир о трудниках спасения, примечая лишь узость и жестокость иноческого пути. А поелику мир не ведает о сокровищах, кои обретаются в общении с Богом, то и отвращается подвига монашеского яко неразумного и тщетного. Меж тем где, как не вдали от суеты, от людского многоглаголания, расслышишь слово Божие? Ради Единого Бога притекаем сюда, совлекаясь мирской жизни. Отсекаем навсегда всякое свое хотение, противустоим брани плотской и брани духовной, дабы уготовать самого себя в жилище Святого Духа. Есть ли для христианина лучшая часть? Ради сего все скорби и лишения вожделенны, все бдения и ночи бессонные, и алкание, и жажда…
Лёньке казалось, что слова черноризца изливаются не из уст, а из самой его богопреданной души. И по мере того как они звучали, на мальчика нисходил покой. Его уже не пугала древность и суровость времени, в котором он очутился. В удивительном праведном старце было что-то такое, что соединяло с ним Лёньку, несмотря на все пролегшие между ними века. Почему-то вспомнился Егор Сеничев, и Лёнька подумал, что, живи Егор в эти седые лета, он был бы похож на святого старца Софрония.
Мальчик поднял голову в небо, где над лесом одно за другим поднимались облака, словно огромные охапки белоснежной пряжи. «Деды встают», — говорила о таких Лёнькина бабушка. Одно облако напоминало Хлопотуна, если представить домового белым и пушистым.
Это сравнение наводило на мысль о Песках, и Лёнька взгрустнул — не шибко, однако так, что старец заметил.
— Чем же тебе Пески твои так любезны, Лёня? — спросил он.
— Всем, — ответил тот, не выпуская из виду замечательное облако. Воздушный Хлопотун уплывал за лес и как будто махал Лёньке дымящейся лапой.
И от этого ли, от чего ли другого, но мальчику вдруг захотелось рассказать старому иноку о своей деревне.
— Я бы наши Пески ни на что не променял, честное слово! — с неожиданным подъёмом заговорил он. — Акимыч — то же самое. Только плохо, что сейчас они совсем маленькие стали, всего три дома.
— А что так? Глад разве случился, нестяжание или мор страшный?
— Ну, нет, конечно, просто в город все бегут.
— От кого же хоронятся, чадо?
Лёнька удивился непонятливости старца.
— Да ни от кого не хоронятся. Не нравится им в деревне, говорят: скучно.
— Зело недоуменно сие, — промолвил отшельник. — Искони поселянин питается трудом рук своих, а земля оратаю матушка-кормилица. Как же ея отрицаться? Почто выступили люди из обычного порядка?
В голубых глазах Софрония плескались боль и сострадание такие неподдельные, что у Лёньки вылетели из головы все слова. Он представил себе, что должен думать древнерусский старец о времени, когда крестьяне бросают на погибель бесценную землю своих предков и убегают в чужие им города непонятно зачем. От этого Лёнька и сам почувствовал себя виноватым.
— Я не знаю, дедушка, — признался он, — я сам ничего не понимаю. Мне в деревне очень, очень нравится, я ни минутки там не скучал!
Пески, теперь отстоящие от него на много столетий, вспомнились мальчику так ясно, подробно и чувственно, что непроизвольная дрожь прошла по его телу. И Лёнька начал рассказывать старцу о Песках.
Ему хотелось ничего не упустить, ведь и прожил-то он у бабушки лишь неделю… Но столько всего случилось за этот срок!.. Поэтому Лёнька принимался говорить об одном, потом сбивался на другое, возвращался и досадовал, что не может стройно и логично описать свою жизнь в Песках.
Старец Софроний слушал его со всем вниманием, не перебив ни единым словом. Однако внезапно пустынник резко изменился видом: казалось, он весь обратился в слух и с благоговением внимал чему-то, помимо Лёнькиных слов.
— Что с вами, дедушка? — спросил мальчик, прервавшись на полуслове, но старец не отвечал. Он по-прежнему был открыт каким-то таинственным глаголам.
Лёньке не оставалось ничего иного, как подождать. Когда старец наконец обратился к мальчику, лицо его цвело небесной радостью.
— Помедли, чадо, — попросил он и ещё какое-то время с жаром молился. Закончив молитвословие, отец Софроний поднялся с колен и сказал своему гостю:
— Ступай со мною, чадо.
— Куда? — удивился тот.
Седой подвижник приблизился к мальчику и положил ему на плечи свои претруждённые морщинистые руки.
— Желаешь ты зреть деревню свою при самом ея зарождении?
— Пески? — спросил Лёнька и не услышал собственного голоса: сердце его ходило в груди, как колокол.
— Пески, — сказал старец, исподволь любуясь отроком.
…Они оставили солнечную поляну с кельей и вступили под сень первобытного леса. Тут тоже змеилась тропка, и по ней, как показалось Лёньке, ходили чаще.
— Четыре года минуло, как осадил нечестивый Батый град Рязань, — говорил старец, продвигаясь вперёд, — и чрез толикое время взял ея… Не осталось во граде ни единого, кто бы жив был: все испили смертную чашу. И вся земля рязанская опустела. Токмо немногие поселяне милостью Божией избежали смерти от супостатов. Тогда бежали от зловерных в нетронутые пределы, ища княжеской защиты. Да князья нынче худые заступники: междоусобные брани, ненависть братоубийственная и ревнование снедают силы их; а Русь великая стонет стоном, раздираемая в клочки. Вот и возбоялись иные обездоленные оседать по весям, а ушли в самую гущу лесов, идеже не достанут их ни княжеские раздоры, ни алчность ордынских баскаков. Посему однажды и мое уединение нарушил промысел Божий — послал мне соседей в дикий лес. Были то пришлецы рязанские, со скотинкою и скарбом. Как выгнал ворог из отчих домов, так и не ведали покоя в поисках земли обетованной… А открыв мою келию, пришли все, сколь было их, с женами и чадами: поведали о бремени своем и просили, чтобы остаться им по соседству и поставить в пролесках дворы, тако приглянулось им место сие. А наипаче ради Господа Бога просили помолиться за них, и уразумел я, малый служка Божий, что православные души сии вручаются мне для окормления, и помолился Спасителю вкупе с ними.
Старец и мальчик вышли на открытое пространство — это и была та пустошь, которая приютила рязанских беженцев. Здесь с краю зелёной луговины стояло несколько низких деревянных домов. Как и келья монаха, они были сильно врыты в землю, но отличались известной просторностью. Избы покрывал корявый горбыль, который с одной стороны почти доставал до земли. Другая сторона представляла глухую бревенчатую стену. И, что особенно удивило Лёньку, все дома были без окон. Кроме того, в их облике как будто недоставало чего-то ещё…
— Это… Пески? — спросил Лёнька.
— Песками се люди в грядущем нарекут, — ответил старец, — а дотоле безыменная простоит весь…
— Где же у них окна?..
— Несть окон, чадо, зане сам ты примечаешь: худостно здесь, сиротинско, в нужде пребывают люди.
— И что, в темноте всё время живут? — не верилось Лёньке.
— Навыкли темноте, — объяснял старец, — довольно им и света, чрез щели текуща.
— А трубы, трубы! — Лёнька в конце концов понял, что ещё странного было в домах переселенцев. — Труб-то нету, значит, и печек нету? Как же это они живут без печек, а, дедушка?
— Тако и живут, — подтвердил отшельник. — Печи слагать глина нужна, без нея неможно. А у нас песок и песок…
— А зимой?
— Зимою скотинка помогает согреться. А пуще того — налетит метель снеговая, дома и уходят под снег. Вот и тепло, аки в берлоге медвежьей…
Глядя на грубые строения без окон и печных труб, где зимой люди грелись от коровьего тепла, Лёнька на какое-то время усомнился, не сон ли всё это. А старый инок подробно и правдиво, словно летописец, рассказывал о том, как пришлые поселяне валили лес и рубили себе избы, обрабатывали целинную лесную землю под огороды, вооружившись, ходили на ловы — охоту. О том, как они бесстрашно защищали свою маленькую деревню от душегубцев-разбойников, рыскающих по лесам в поисках лихоимной добычи. И о том, что в некоторые семьи Бог послал уже младенцев…
Слушая, мальчик продолжал рассматривать начатки будущих Песков. Среди одинаковых приземистых домов он увидел один — повыше своих собратий, с окнами, затянутыми чем-то прозрачным, хотя и не стеклом, и даже с трубой на тесовой крыше. Лёнька не заметил его сразу лишь потому, что дом находился как бы на заднем плане.
— А вон тот дом, — указал мальчик, — в нём всё как положено. Наверное, кто-то богатый живет?
— Полно, радость моя, — ответил инок. — То не жилая изба. В ней хлебы пекут, меды варят… Совет держат, аще нужда приспеет.
— Значит, общая, — подытожил Лёнька.
— А вон виждь, баня ближе к лесу — також на всех одна.
Это Лёньке было понятно:
— У нас в Песках тоже одна баня — у Акимыча, и в ней все моются. А ещё бабушкина корова молоко на всех даёт. А Акимыч для неё сено косит, дрова всем рубит… Дедушка Софроний, а за водой отсюда к Голубинке ходят?
— На что ходить далече? Тут рядом студенец чистый. Сохранился ли до вас?
— Нет, не сохранился, — Лёнька испытывал что-то похожее на горечь утраты.
Он всё пристальней вглядывался в эту нарождающуюся деревню. Юные Пески были крайне бедны и смотрелись поистине сиротинско. Но за их бедностью чувствовалось страстное желание людей выжить, укорениться здесь наперекор всем стихиям и приражениям враждебных сил.
Эта способность цепко держаться за жизнь и устремлённость в будущее замечались во всём. К каждому жилищу поселян прижимался небольшой огородик, опоясанный лёгким пряслицем, как видно, от скотины. Крестьянская нива занимала значительную часть пустоши, и по ней ветер катил жёлто-зелёные волны яровой и озимой ржи. По краям хлебного поля широкой бахромой лохматилась ботва репы.
В другую сторону тянулся луг, на котором паслись коровы и овцы, поодаль резвилось несколько лошадей с жеребятами. Однако Лёнька нигде не видел людей.
— А где же все?
— Слышишь ты в лесу перестук? — в свой черёд спросил старец. — То лес валят, к зиме бо новую избу ставить будут. А жены с детьми ягоды, грибы собирают, в озере рыбу ловят. Никто туне хлеб свой не вкушает.
— Так что, дома совсем никого нету?
Как будто в ответ Лёньке над деревней прорезался пронзительный плач маленького ребёнка. Лёнька хотел определить на слух, в какой избе зашёлся младенец, но крик носился в воздухе, словно перепуганная птица. Оборвался он тоже резко, и вот уже в тишине снова отдалённо стучали топоры.
— Подойдём поближе, дедушка, — попросил Лёнька, — отсюда не видно.
— Не обессудь, свет мой, а неможно нам внити в селение, — ответил отец Софроний. — Тут сумежие для тебя. Постой, погляди, аще хочешь, а больше не взыщи.
Лёнька не спрашивал, что за сумежие не пускает его в Пески; сейчас для мальчика это было неважно. Глядя на деревню, возле которой он чудом оказался по чьей-то безграничной милости, Лёнька думал: вот сейчас крестьянские топоры настойчиво рубят деревья, чтобы эта деревушка утвердилась на земле и когда-нибудь выдвинулась из лесов на распутье людской жизни… А в его время избы пустеют, люди уходят из Песков, и на месте прежнего жилья вырастают деревья. Как ни странно, теперь в этой мысли не было ничего страшного или грустного, а было ощущение чего-то единого и непрерывного…
— А какова-то Москва ваша, Лёня? — спросил старец, когда они возвращались к землянке.
— Москва?.. Большая…
— Ныне сорок тысящ в ней. В ваше время, известно, и поболе будет…
Лёнька произвёл в уме кое-какие подсчёты.
— В двести раз больше, — сообщил он.
— Господи! — отшельник даже пошатнулся. — Что еси речешь, чадо?!
— В двести раз… — повторил Лёнька и сам испугался.
Отец Софроний несколько времени молчал, полностью уйдя в себя, а затем промолвил вполголоса:
— Се несть ничтоже ино, но оскудение и духа, и ума…
Больше он не проронил ни слова до самой своей полянки.
— Вот, Лёня, — заговорил он потом, — вижу, крещен ты во Христе. Повеждь мне, где же крестик твой? Не в лесу ли обронил?
У Лёньки не поворачивался язык солгать старцу.
— Нет, крестик я вообще не ношу. Крестики у нас одни попы носят, и ещё старушки. Если я так в школу приду, меня засмеют и выгонят из школы.
— И отец твой крещен, и мать, — продолжал инок Софроний, непостижимым для Лёньки образом прозревая будущее как бы настоящее. — Креститесь, сораспинаясь со Христом, а церкви святой не знаете, волею отвергаетесь веры своей…
— У нас если узнают, что ты в церковь ходишь, — совсем пропал, — признался Лёнька. — Меня бы и крестить не стали, если бы не бабушка. И то не в Москве крестили, а в какой-то деревне, чтоб никто не узнал. А если бы узнали, отца бы с работы вытурили и никуда больше не взяли.
— Гонят, воистину, у вас христиан, бедное дитя. Какая же вера в чести суть?
— А никакая. Нас учат, что Бога нет, всё это выдумки, а человек произошёл от обезьяны.
— А после смерти? — тихо спросил седой подвижник. — После смерти на что еси уповаете?
— Ни на что. Умрёшь — и нет тебя.
На челе отца Софрония лежала глубокая печаль.
— Лютое суть время, — сказал он со скорбью, — безбожное время. Како живы-то в бесовствии сем? Речешь, крестятся люди — якоже непотребное что творят — татьбою? Что же за владыки у вас — от сатаны, что ли? Вот сказывал тебе про татар. Великую пагубу несут земле русской, а пресвитеров в церкви щадят и живота не отымают. Дикари, язычники суть, но вот чтут чужую веру, понеже Бог им — не слово, всуе молвленное. А у вас вовсе без него восхотели прожить… Оттого и нестроения все, и смуты. Несть Бога в душе — в нея входит лукавый, а с ним уныние, жестокосердие, страх. И велми же велик тот страх, от него душа едва не разделяется от тела. И, убоявшись зело, бежит человек во град многосуетный, яко муравьиная куча, и чает, что подадут ему врачевство… Но и во граде то же: празднословие и душевная проказа, неможение, тлен… Во зле привитают люди, забывшие Бога, по достоянью и примут.
Отец Софроний встал и, ничего не объясняя, удалился в свою келью. «Может быть, ему стало плохо? — с беспокойством подумал Лёнька. — Ведь он живёт здесь, чтобы молиться Богу. И молится он за всех людей, и за тех, которые родятся потом, — за нас. А мы…»
В эту минуту святой старец вновь появился на поляне. В руке его поблёскивал маленький серебряный крестик на суровой нитке. Этот крестик старец одел на шею мальчику.
— Вот, Лёня, тебе благословение мое, — сказал он и перекрестил Лёньку. — Носи, не смущаясь, по вся дни, да пребудет с тобою благодать Божья. То правда, что сердце дитяти — отверстая дверь для нея. Пускай же восприимет тебя десница Господня и да прилепишься к нему всею душою и всем разумением своим. Скажу тебе на пользу: верою своей не хвались велегласно, но зри на мир очами веры — и дано тебе будет многое прозреть и по земле ступати право. Ибо кто возводит очи присно к Живущему на небесах, того упование его не посрамит вовеки. Аще владети будешь сокровищем невещным и непохитимым, то и иных умудришь во спасение. Внемлешь ли, чадо?
— Да, — ответил Лёнька и коснулся рукой серебряного крестика на груди.
— По мале времени воротишься домой, дабы не умедлить в веках сих долее дозволенного, — сказал старец, и его родничковые глаза брызнули на Лёньку синим теплом.
— А как же я сумею, дедушка?
Отец Софроний подошёл к мальчику, поцеловал его и ещё раз перекрестил:
— Храни тебя Господь, благодатный отрок.
За сим он опустился на колени и, падая ниц, стал молиться необыкновенно горячо и как бы возгораясь от собственной молитвы. Скоро Лёнька почувствовал, что страстное и высокое напряжение духа — этот непопаляющий огонь — объемлет и его. Тогда же мальчик заметил, что окружающее пространство в силу каких-то причин изменяется, ускользает от его взора, словно теряется в галерее кривых зеркал.
— Дедушка! — закричал Лёнька и, обратившись в ту сторону, где молился дивный старик, не увидел его.
Зато он ясно увидел речку, размеренно бегущую в низинке меж холмистых полей, и невдалеке — деревню: несколько изб в окружении запущенных садов.
— Эге-гей! — что было сил завопил Лёнька и во весь дух бросился к Пескам. Вдруг он вспомнил о своей одежде, вернулся и без труда нашёл её. Маленький серебряный крестик мальчик спрятал под рубашку.
Осмыслить всё случившееся сразу Лёнька не мог. Поэтому он и не стал никому ничего рассказывать. Слова же, заповеданные мальчику святым старцем на прощание, вообще легли на самое дно души. Они касались одного Лёньки и по какому-то внутреннему его убеждению не должны были более повторяться.
Мальчик сказал бабушке, что ходил на речку, и она, совсем расстроившись из-за воды, ни о чём больше не спрашивала. Только подумала, глядя в сияющие Лёнькины глаза, как легко и беззаботно в девять лет воспринимается действительность.