Глава 14. Учитель


Все это произошло три года назад, когда Джи только поступила в академию. Видели бы вы ее в начале последнего учебного года, осенью 2010-го — в свои семнадцать лет эта девушка была сногсшибательной. К выпускным экзаменам Джи исполнилось восемнадцать, и она окончила академию, как и планировала, летом 2011-го. Я просто хочу сказать: видели бы вы ее в тот год. Миссис Хедли и Ричард оказались правы. Джи была особенной.

В первом семестре 2010 года мы ставили «осеннего Шекспира», по выражению Ричарда. Премьера «Ромео и Джульетты» пришлась на краткий промежуток между Днем благодарения и рождественскими каникулами.

Как преподаватель могу сказать вам, что это ужасно неудачное время. Детям, увы, совсем не до театра: у них экзамены, им надо сдавать задания — и вдобавок на смену осенним видам спорта приходят зимние. Появляется много новых дел, но и старых не убавляется; все кашляют и все раздражены.

Последний раз Клуб драмы академии Фейворит-Ривер ставил «Ромео и Джульетту» зимой восемьдесят пятого, двадцать пять лет назад. Я помнил, как Ларри предложил взять на роль Джульетты мальчика. (Ларри считал, что Шекспир был бы в восторге.) Но Ричард спросил его: «Где я возьму парня, у которого достанет мужества сыграть Джульетту?». И даже Лоуренс Аптон не нашелся с ответом.

Теперь я знал мальчика, у которого мужества было достаточно. У меня была Джи, и — как девочка — она подходила практически идеально. Мужество, а вернее, мужские половые признаки у нее пока тоже были на месте. Она проходила всевозможные психологические обследования, посещала психолога и психотерапевта, — это было обязательным для молодых людей, серьезно настроенных изменить пол. Не уверен, что к тому моменту она уже удалила волосы на лице электролизом; возможно, Джи была еще маловата для этой процедуры, но точно не могу сказать. Однако я знал, что с разрешения родителей и врача Джи начала инъекции женских гормонов; если она будет по-прежнему уверена в своем выборе, ей предстоит принимать эти гормоны до конца жизни. (Я не сомневался, что Джи, будущая Джорджия Монтгомери, никогда не изменит своего решения.)

Что там сказала когда-то Элейн о Киттредже в роли Джульетты? Мы с ней согласились, что из этого ничего бы не вышло. «Джульетта ничего не стоит, если она не искренна», — сказала Элейн.

Более искренней Джульетты, чем моя, и представить было невозможно. Теперь у Джи появилась и грудь — маленькая, но очень симпатичная, — а волосы приобрели новый глянец. А как распушились ее ресницы! Кожа у Джи стала нежнее, и прыщи полностью прошли; бедра раздались, хотя вообще-то она сбросила вес за эти три года — бедра у нее были уже женственные, хоть еще и не округлые.

Что еще важнее, каждый в академии Фейворит-Ривер знал, кто такая (и что такое) Джи Монтгомери. Конечно, отдельные футболисты еще до конца не смирились с сексуальным многообразием, которое мы пытались поддерживать в школе. В любом обществе всегда найдется пара-тройка троглодитов.

Ларри гордился бы мной, думал я. Вероятно, Ларри изумила бы моя теперешняя вовлеченность. Политическая деятельность давалась мне нелегко, но я был хотя бы немного политически активен. Я посетил несколько колледжей в нашем штате. Я общался с ЛГБТ-сообществами в Миддлберийском колледже и в Вермонтском университете. Я поддержал билль об однополых браках, который сенат штата Вермонт превратил в закон, несмотря на вето нашего троглодита — губернатора-республиканца.

Ларри от души бы посмеялся, если бы узнал, что я поддержал однополые браки: он-то отлично знал, что я думаю о браках как таковых. Ларри ехидно звал меня «Старина Моногам». Но если однополые браки — то, чего хотят юные геи и бисексуалы, то я готов поддержать этих ребят.

«Я вижу в тебе задатки героя!» — сказал мне когда-то дедушка Гарри. Я бы не назвал себя героем, но надеюсь, что мисс Фрост одобрила бы меня. По-своему я тоже защищал кого-то — я встал на защиту Джи. Я играл важную роль в ее жизни. Вероятно, мисс Фрост бы это понравилось.

Такова была моя жизнь в шестьдесят восемь лет. Я работал учителем на полставки в моей бывшей школе; вдобавок я заведовал Клубом драмы. Я был писателем и время от времени политическим активистом, защищая интересы всевозможных ЛГБТ-сообществ. Ах да, прошу прощения; терминология все еще продолжает меняться.

Один очень молодой преподаватель Фейворит-Ривер сообщил мне, что отныне сокращение «ЛГБТ» считается неприемлемым (или недостаточно содержательным) — теперь надо говорить «ЛГБТК».

— К чему тут это долбаное «К»? — спросил я. — Что оно означает, «крикливые»?

— Нет, Билл, — ответил он. — «Колеблющиеся».

— А-а.

— Я помню, как ты сам проходил через стадию колебаний, Билли, — сказала Марта Хедли. Что ж, я действительно припоминаю у себя такую стадию. Я не возражаю против того, чтобы говорить «ЛГБТК»; но в моем возрасте я иногда просто забываю про это долбаное «К»!

Марта Хедли теперь живет в Заведении. Ей девяносто лет, и Ричард навещает ее каждый день. Я прихожу повидать Марту дважды в неделю — заодно с дядей Бобом. Для своих девяноста трех лет Ракетка держится на удивление бодро — в физическом смысле. Память у Боба уже не та, что раньше, но и на старуху бывает проруха. Иногда Боб даже забывает, что Джерри и ее калифорнийская подруга — моя ровесница — уже поженились в Вермонте.

Свадьба состоялась в июне 2010 года; мы отпраздновали ее в моем доме на Ривер-стрит. Присутствовали и миссис Хедли, и дядя Боб — Марта Хедли была в инвалидном кресле. Ракетка сам возил ее по дому.

— Точно не хочешь дать мне покатать кресло, Боб? — поочередно спрашивали его Ричард, Элейн и я.

— С чего вы взяли, что я его катаю? — отвечал нам Ракетка. — Я на него просто опираюсь!

В общем, время от времени дядя Боб спрашивает меня, когда у Джерри свадьба, и мне приходится напоминать ему, что она уже состоялась.

Отчасти из-за рассеянности Боба я едва не упустил одно краткое, но по-настоящему важное событие моей жизни.

— Что ты собираешься делать с сеньором Бовари, Билли? — спросил меня дядя Боб, когда я вез его обратно в Заведение после свадьбы Джерри.

— С каким сеньором? — переспросил я Ракетку.

— Черт, Билли, — извини, — сказал дядя Боб. — Все эти дела выпускников теперь плоховато держатся у меня в голове — как будто в одно ухо влетают, в другое вылетают!

Но на этот раз речь шла не о заметке для «Вестника Ривер»; Бобу пришел запрос в его рубрику «Вопли о помощи из отдела „Куда вы подевались?“».

«Пожалуйста, передайте это сообщение юному Уильяму», — так начиналось аккуратное отпечатанное письмо.

«Его отец, Уильям Фрэнсис Дин, хотел бы знать, как дела у сына — хоть старая примадонна и не сподобится просто написать сыну и спросить его. Вы ведь знаете о прошедшей эпидемии СПИДа; поскольку юный Уильям все еще пишет книги, мы предполагаем, что он пережил ее. Но как его здоровье? Как у нас тут говорят — если вы будете так любезны спросить юного Уильяма — cómo está? И, пожалуйста, передайте юному Уильяму: если он хочет повидаться с нами, пока мы еще не умерли, ему стоит нас навестить!»

Письмо было от давнего любовника моего отца — от прыгуна по туалетным сиденьям, от читателя, от того парня, что снова встретил моего отца в метро и не вышел на следующей станции.

Он не подписался от руки, а напечатал свое имя внизу страницы:

Señor Бовари.


Однажды летом, не так уж давно, мне довелось побывать на гей-параде в Амстердаме в компании одного несколько циничного голландского приятеля; я давно уже считал, что этот город внушает надежду, и парад мне страшно понравился. Толпы мужчин высыпали на улицы — мы видели парней в розовой и фиолетовой коже, в плавках с леопардовым рисунком, мужчин в бандажах, целующихся друг с другом; одна женщина была с ног до головы покрыта гладкими, блестящими зелеными перьями и щеголяла черным страпоном. Я сказал своему приятелю, что во многих городах проповедуют толерантность, но только в Амстердаме ее практикуют — и даже выставляют напоказ. Пока я говорил, по каналу проплыла длинная баржа; на ней играла женская рок-группа, и девушки в прозрачных трико приветствовали людей на берегу. Они помахали нам искусственными членами.

Но мой голландский друг лишь одарил меня усталым (и едва ли толерантным) взглядом; он смотрел на все происходящее с таким же отсутствием интереса, как проститутки (по большей части иностранки), стоявшие в окнах и дверных проемах де Валлен, квартала красных фонарей.

— Амстердам — это уже такой прошлый век, — сказал мне приятель. — Теперь все геи Европы тусуются в Мадриде.

— В Мадриде, — повторил я по своей привычке. Я был старым бисексуалом шестидесяти с лишним лет и жил в Вермонте. Что я мог знать о новом тусовочном месте европейских геев? (Что я вообще знал о каких-либо долбаных тусовках?)


По рекомендации сеньора Бовари я остановился в отеле Санто-Мауро; это был симпатичный тихий отель в спальном районе, на улице Cурбано — от которой «пешком можно дойти до Чуэка». Что ж, дойти пешком до Чуэка, «гейского района Мадрида», как назвал его сеньор Бовари в электронном письме, действительно было можно, но идти пришлось долго. В письме Бовари, пришедшем в отдел по делам выпускников, не было обратного адреса — только электронная почта и номер мобильного телефона сеньора Бовари.

Первый контакт посредством бумажного письма и дальнейшая переписка по электронной почте предвещали любопытное сочетание старомодного и современного в характере постоянного партнера моего отца.

«Я думаю, этот чудак Бовари ровесник твоего отца, Билли», — предупредил меня дядя Боб. Из «Совы» за 1940 год я знал, что Уильям Фрэнсис Дин родился в 1924 году, а значит, моему отцу и сеньору Бовари исполнилось по 86 лет. (В том же ежегоднике я прочел, что Фрэнни Дин хотел стать «исполнителем», но что он собирался исполнять?)

Из переписки с «этим чудаком Бовари», как назвал Ракетка любовника моего отца, я понял, что отец не знает о моем приезде в Мадрид; идея принадлежала единственно сеньору Бовари, и я следовал его инструкциям. «Пройдись по Чуэка в день приезда. В первый вечер ложись спать пораньше. На второй день мы с тобой поужинаем вместе. Потом прогуляемся, дойдем до Чуэка, и я отведу тебя в клуб. Если бы твой отец узнал заранее, что ты приедешь, он бы чувствовал себя не в своей тарелке», — говорилось в письме сеньора Бовари.

«Что еще за клуб?» — подумал я.

«Фрэнни не был плохим парнем, Билли, — сказал мне дядя Боб, когда я еще учился в Фейворит-Ривер. — Он просто был малость голубоват, если ты понимаешь о чем я». Вероятно, заведение, куда собирался повести меня Бовари, принадлежало к разряду таких клубов. Но все-таки что именно это был за клуб? (Даже такой старый вермонтский бисексуал, как я, знал, что гей-клубы бывают разными.)

Большинство магазинов в Чуэка в эту тридцатиградусную жару закрылись на сиесту; однако жара была сухой — и очень даже приемлемой для человека, приехавшего в Мадрид из Вермонта, где как раз был сезон мошкары. Калье-де-Орталеса выглядела средоточием коммерческого секса; даже в сиесту она сохраняла атмосферу секс-туризма. Навстречу мне проходили одинокие пожилые мужчины и лишь изредка компании юных геев; в выходной гуляющих обоих видов будет больше, но сейчас был рабочий день. Лесбиянок было не особенно много, судя по моим наблюдениям, но я был в Чуэка впервые.

На Орталеса находился ночной клуб под названием «A Noite», стоявший почти на углу с Калье-де-Аугусто-Фигероа. Днем ночные клубы не особенно бросаются в глаза, но мое внимание привлекло неожиданно португальское название клуба — «a noite» на португальском означает «ночь» — и оборванные афиши, среди прочего рекламирующие шоу трансвеститов.

На улицах между Гран-Вия и станцией метро на Пласа-де-Чуэка было полно баров, секс-шопов и магазинов одежды для геев. «Талья», магазин париков на Калье-де-Орталеса, располагался напротив тренажерного зала. Я заметил, что здесь популярны футболки с Тинтином, а в витрине на углу Калье-де-Эрнан-Кортес увидел манекены в стрингах. (Вот одна из вещей, для которой я уже слишком стар и только рад этому — стринги.)

Сражаясь с усталостью от перелета, я пытался как-то протянуть этот день и не заснуть до раннего ужина в отеле. Я слишком устал, чтобы по достоинству оценить мускулистых официантов в кафе «Мама Инес» на Орталеса; в основном за столиками сидели мужские пары, я заметил всего одну женщину. На ней были шлепанцы и майка; у нее было худое и очень печальное лицо, ладонью она подпирала щеку. Я задумался, не подкатить ли к ней, но все же не стал. Помню, как я подумал, правда ли, что в Испании женщины сначала очень стройные, а потом неожиданно толстеют. Я уже подметил особую разновидность мужчин — тощих, но с маленьким беспомощным животиком.

Я выпил café con leche в пять вечера — что совсем для меня не характерно, в такое время уже поздновато пить кофе, но я старался не заснуть. Потом я зашел в книжный магазин на Калье-де-Гравина — он назывался «Libros». (Серьезно, книжный магазин под названием «Книги».) Там обнаружилась хорошая подборка романов на английском языке, но ничего современного — ничего позже XIX века. Некоторое время я изучал содержимое полок с художественной литературой. Наискосок через улицу, на углу Сан-Грегорио, находился популярный, по-видимому, бар под названием «Анхель Сьерра». К тому моменту, как я вышел из книжного магазина, сиеста, похоже, закончилась, поскольку бар начал заполняться.

Я прошел мимо кофейни на Калье-де-Гравина, где за столиком у окна сидели немолодые, стильно одетые лесбиянки — единственные, которых я заметил в Чуэка, и почти единственные женщины, которых я вообще видел в этом районе. Но было еще рано, а я знал, что в Испании все начинается поздно вечером. (Я уже ездил в Барселону к своему испанскому издателю, чтобы обсудить перевод моих книг.)

Покидая Чуэка — и отправляясь в долгую дорогу обратно к отелю Санто-Мауро, — я остановился у бара медведей на Калле-де-лас-Инфантас. Бар под названием «Хот» был под завязку забит мужчинами, стоявшими вплотную лицом или спиной друг к другу. Большинство посетителей были уже немолоды и в целом выглядели так, как обычно выглядят медведи — как непримечательные грузные бородачи, в большинстве своем любители пива. Поскольку дело было в Испании, многие еще и курили; я не стал там задерживаться, но атмосфера показалась мне дружелюбной. Обнаженные по пояс бармены были моложе всех присутствующих — и очень даже соответствовали названию бара.


Опрятный маленький человечек, с которым я встретился в ресторане на Пласа-Майор на следующий вечер, никак не вязался в моем воображении с юным солдатом, который, спустив штаны до щиколоток, читал «Госпожу Бовари» и скакал на голой заднице по туалетным сиденьям к моему отцу.

Белоснежные волосы сеньора Бовари были ровно подстрижены, как и короткая щетина его аккуратных усов. На нем была выглаженная белая рубашка с короткими рукавами и двумя нагрудными карманами — в одном лежали очки для чтения, из другого торчала батарея шариковых ручек. На брюках цвета хаки была безупречная складка; пожалуй, единственной современной деталью в этом старомодном образе утонченного джентльмена были его сандалии. Подобные сандалии с глубокими протекторами надевают туристы при переходе горных рек, чтобы легче преодолевать быстрые потоки.

— Бовари, — сказал он, протягивая руку ладонью вниз — так, что я не понял, ожидает ли он от меня рукопожатия или поцелуя руки (я ограничился рукопожатием).

— Я так рад, что вы со мной связались, — сказал я ему.

— Не знаю, чего дожидался твой отец, ведь твоя мать, una mujer dificil, «сложная женщина», уже тридцать два года как в могиле. Тридцать два, ведь верно? — спросил меня маленький человечек.

— Да, — сказал я.

— Скажи мне, что у тебя с анализами на ВИЧ, а я передам твоему отцу, — сказал Бовари. — Его это ужасно беспокоит, но я-то его знаю — сам он никогда не спросит. Он так и будет переживать, пока ты не уедешь домой. Он просто невозможный прокрастинатор! — с нежностью воскликнул Бовари, чуть заметно улыбнувшись мне.

Я сказал ему, что мои анализы продолжают давать отрицательный результат; у меня не было ВИЧ.

— И никаких тебе лекарственных коктейлей — вот и отлично! — воскликнул сеньор Бовари. — И у нас тоже нет вируса, если тебе интересно. Признаюсь, я занимался сексом только с твоим отцом, и — за исключением той катастрофической шалости с твоей матерью — твой отец не занимался сексом ни с кем, кроме меня. Скукота, правда? — сказал он, снова улыбаясь. — Я читал твои романы, как, разумеется, и твой отец. И если судить по твоим книгам — что ж, не могу винить твоего отца в том, что он волновался за тебя! Если хоть половина того, о чем ты пишешь, основана на собственном опыте, ты, похоже, спал со всеми подряд!

— С мужчинами и женщинами — да, со всеми подряд — нет! — сказал я, улыбаясь ему в ответ.

— Я спрашиваю только потому, что сам он не спросит. Серьезно, после встречи с отцом у тебя останется такое чувство, что некоторые твои интервью были менее поверхностными, чем то, о чем он тебя спросит или расскажет сам, — предупредил меня сеньор Бовари. — Это не значит, что ему все равно — я не преувеличиваю, когда говорю, что он всегда за тебя переживал, — но такой уж человек твой отец, верит, что в личную жизнь недопустимо вторгаться. Твой отец очень закрытый человек. Я слышал, как он рассказывает что-то о себе, лишь в одном случае.

— А именно? — спросил я.

— Не буду портить тебе представление. Нам все равно уже пора, — сказал сеньор Бовари, глядя на часы.

— Что за представление? — спросил я.

— Послушай, я не исполнитель, я занимаюсь только финансовыми вопросами, — сказал Бовари. — Ты в семье писатель, но твой отец умеет рассказать историю — даже если история всегда одна и та же.

Я последовал за ним, и довольно быстрым шагом мы прошли от Пласа-Майор до Пуэрта-дель-Сол. Видимо, Бовари носил эти особенные сандалии, потому что любил ходить; готов спорить, он обошел пешком весь Мадрид. Он был подтянутым и аккуратным; за ужином он почти ничего не ел и пил только минеральную воду.

Было часов девять-десять вечера, но народу на улицах было полно. Поднимаясь по Монтеро, мы миновали несколько проституток — «девушек на работе», как назвал их Бовари.

Я услышал, как одна из них произнесла слово «guapo».

— Она говорит, что ты красивый, — перевел сеньор Бовари.

— Может, она имела в виду вас, — сказал я; на мой взгляд, он был очень красивым.

— Нет, меня она знает, — ответил Бовари. Он держался очень деловито; господин финансовый распорядитель, подумал я про себя.

Потом мы пересекли Гран-Вия и вошли в Чуэка, миновав знаменитое высотное здание, штаб-квартиру компании «Телефоника».

— У нас есть еще немного времени, — сказал сеньор Бовари, снова посмотрев на часы. Похоже, он подумывал заглянуть еще куда-то (но потом передумал). — На этой улице есть бар медведей, — сказал он, остановившись на углу Орталеса и Калье-де-лас-Инфантас.

— Да, «Хот» — я заходил туда вчера выпить пива, — сказал я.

— Медведи в общем-то ничего, если тебе нравятся пузатые, — сказал Бовари.

— Я ничего не имею против медведей, мне просто нравится пиво, — сказал я. — Я только его и пью.

— А я пью только aqua con gas, — сказал сеньор Бовари, снова мимолетно блеснув улыбкой.

— Минеральную воду с пузырьками, да? — спросил я его.

— Похоже, нам обоим нравятся пузырьки, — ответил мне Бовари; мы двинулись дальше по Орталеса. Я не особенно смотрел по сторонам, но заметил тот ночной клуб с португальским названием — «A Noite».

Когда сеньор Бовари повел меня внутрь, я спросил:

— А, так это тот самый клуб?

— К счастью, нет, — ответил маленький человечек. — Мы просто убиваем время. На здешнее шоу я бы тебя не повел, но тут оно начинается очень поздно. Можно спокойно выпить.

У бара сидели несколько тощих юных геев.

— Зайди ты сюда один, они бы тут же на тебя насели, — сказал мне Бовари. Барная стойка была сделана из черного мрамора или, может, полированного гранита. Пока мы ждали, я выпил пива, а сеньор Бовари — свою aqua con gas.

В клубе имелись выкрашенный в синий цвет танцпол и сцена на возвышении; из-за сцены слышалось пение Синатры. Когда я осторожно использовал в отношении клуба слово «ретро», Бовари ответил только: «И это мягко сказано». Он то и дело поглядывал на часы.

Когда мы снова вышли на Орталеса, было почти одиннадцать вечера; я никогда не видел столько людей на улице. Бовари привел меня к клубу, и я сообразил, что уже проходил мимо него как минимум дважды. Этот клуб на Орталеса, между Калье-де-лас-Инфантас и Сан-Маркос, был очень маленьким, но перед ним уже стояла длинная очередь. Только сейчас я впервые заметил его название. Он назывался «Сеньор Бовари».

— А-а, — сказал я, и Бовари повел меня к служебному входу.

— Мы посмотрим шоу Фрэнни, а потом ты с ним встретишься, — объяснил он. — Если нам повезет, он не заметит тебя до конца представления — или хотя бы почти до конца.

Тощие юные геи, похожие на тех, которых я видел в «A Noite», толклись возле бара, но нам с сеньором Бовари сразу освободили место. На сцене выступала транссексуальная танцовщица — очень достоверная, никакого ретро в ней и в помине не было.

— Бесстыдная приманка для гетеросексуалов, — прошептал мне на ухо Бовари. — А, и может быть, для парней вроде тебя — она в твоем вкусе?

— Да, определенно, — сказал я ему. (И подумал, что лаймово-зеленый свет стробоскопа, освещающий сцену, несколько безвкусен.)

Это был не совсем стриптиз; разумеется, танцовщица сделала пластику груди и явно очень гордилась результатом, но стринги она не сняла. Толпа проводила ее шумными аплодисментами, когда она спустилась со сцены и прошла среди зрителей и мимо барной стойки, все еще в стрингах, держа остальную одежду в руках. Бовари что-то сказал ей по-испански, и она улыбнулась.

— Я сказал ей, что ты наш важный гость и что она определенно в твоем вкусе, — озорно шепнул мне Бовари. Когда я попытался ответить, он прижал к губам указательный палец и прошептал мне: — Я буду твоим переводчиком.

Сначала я подумал, что он в шутку предложил мне услуги переводчика на случай, если я вдруг окажусь в компании транссексуальной танцовщицы, но Бовари имел в виду, что он будет переводить слова моего отца. «Фрэнни! Фрэнни! Фрэнни!» — кричали в толпе.

В ту же секунду, как Фрэнни Дин появился на сцене, раздались восторженные охи и ахи; дело было не только в сверкающем платье с убийственным декольте, но и в том достоинстве, с которым он держался: теперь я понимал, почему дедушка Гарри питал слабость к Уильяму Фрэнсису Дину. На нем был парик — угольно-черная грива с серебряными блестками, в цвет платья. Фальшивая грудь была скромной — небольшой, как и он сам, — и жемчужное ожерелье не выглядело вульгарным; оно мягко поблескивало в бледно-голубом свете. Голубое сияние превратило весь белый цвет на сцене и в зале в жемчужно-серый — даже белоснежную рубашку сеньора Бовари.

— Я расскажу вам небольшую историю, — обратился мой отец к толпе на испанском. — Она не займет много времени, — сказал он с улыбкой; его тонкие сухие пальцы перебирали жемчужины ожерелья. — Может, вы ее уже слышали? — спросил он — а Бовари шепотом переводил мне.

Si! хором закричали зрители.

— Простите, — сказал мой отец. — Но это единственная история, которую я знаю. Это повесть моей жизни и единственной любви.

Я уже знал эту историю. Это была та самая история, которую он рассказал мне, когда я выздоравливал от скарлатины — только в ней было больше подробностей, чем я мог запомнить ребенком.

— Представьте, каково это — встретить любовь всей жизни в туалете! — воскликнул Фрэнни Дин. — Мы встретились в гальюне, затопленном морской водой, на корабле, затопленном блевотиной!

Vómito! — хором повторила толпа.

Я был поражен тем, сколько зрителей уже слышали эту историю; они знали ее наизусть. В зале было много пожилых людей, мужчин и женщин; были и молодые — в основном парни.

— Звук, который издает derriere при соприкосновении с унитазным сиденьем, бесподобен — этот шлепающий звук, с которым любовь всей твоей жизни приближается к тебе, — сказал мой отец; он остановился и глубоко вдохнул, а многие молодые парни в зале спустили штаны (и трусы) до щиколоток и принялись шлепать друг друга по голым задницам.

Мой отец выдохнул и с неодобрительным вздохом произнес:

— Нет, не так, другой шлепающий звук, более утонченный.

После этой отповеди мой отец, в своем сверкающем черном платье с глубоким вырезом, снова помолчал — пока отчитанные парни подтягивали штаны и зал успокаивался.

— Представьте, каково читать в море в шторм. Каким любителем чтения надо быть для этого? — спросил мой отец. — Я всю жизнь был читателем. Я знал, что если когда-нибудь встречу любовь своей жизни, он тоже будет читателем. Но первый контакт таким образом! Щекой к щеке, так сказать, — сказал мой отец, выставив одно тощее бедро и шлепнув себя по заду.

— Щекой к щеке! — закричала толпа — или как это там по-испански. (Не могу вспомнить.) Он столкнулся с Бовари в туалете, задницей к заднице; это ли не чудо?

Вскоре рассказ моего отца подошел к концу. Я заметил, что после окончания шоу многие зрители постарше быстро ускользнули — как и почти все женщины. Женщины, которые остались, — я понял это только позже, уходя, — были трансвеститами и транссексуалками. (Остались и молодые парни; к тому моменту, как я ушел из клуба, их еще прибавилось — и еще мужчины постарше, в основном одинокие и, без сомнения, в поиске.)

Сеньор Бовари повел меня за сцену, чтобы я встретился с отцом.

— Постарайся не разочароваться, — шепнул он мне в ухо, как будто все еще продолжал переводить.

Уильям Фрэнсис Дин успел наполовину раздеться — и снять парик, — когда мы с Бовари вошли в гримерку. У него был снежно-белый ежик волос и сухое, мускулистое тело борца в легком весе или жокея. Маленькие фальшивые груди и лифчик, не больше того лифчика Элейн, что я надевал когда-то на ночь, валялись на туалетном столике вместе с жемчужным ожерельем. Платье с молнией на спине было расстегнуто до пояса, и он уже спустил его с плеч.

— Расстегнуть до конца, Фрэнни? — спросил сеньор Бовари. Отец повернулся к нему спиной, позволяя любовнику расстегнуть молнию на платье. Фрэнни Дин вышел из упавшего платья, оставшись в одном черном поясе для чулок; сами чулки он уже отстегнул и стянул их до тонких щиколоток. Сев за столик, он стащил скатанные чулки с маленьких ступней и швырнул их сеньору Бовари. (И только вслед за этим он начал стирать грим, начиная с подводки; накладные ресницы он уже снял.)

— Хорошо, что я не замечал, как ты нашептываешь юному Уильяму у барной стойки, до того, как почти закончил с бостонской частью истории, — сварливо сказал мой отец.

— Хорошо, что хоть кто-то пригласил юного Уильяма повидать тебя, пока ты еще жив, Фрэнни, — ответил ему сеньор Бовари.

— Господин Бовари преувеличивает, Уильям, — сказал мне отец. — Как сам видишь, я не умираю.

— Оставляю вас вдвоем, — обиженно сказал нам Бовари.

— Не смей, — сказал мой отец любви всей своей жизни.

— Не смею, — ответствовал Бовари с шутливым смирением. Он бросил на меня страдальческий взгляд, словно говоря: «Вот видишь, с чем мне приходится мириться».

— Какой смысл в любви всей жизни, если она не всегда рядом? — спросил меня отец.

Я не знал, что ему ответить; ничего не шло в голову.

— Будь тактичнее, Фрэнни, — велел ему сеньор Бовари.

— Вот что делают женщины, Уильям, — по крайней мере, девчонки из маленьких городков, — сказал мой отец. — Они находят что-нибудь, что им нравится в тебе, даже если их восхищает всего одна твоя черта. Например, твоей матери нравилось меня переодевать — и мне это тоже нравилось.

— Может быть, подождать с этим, Фрэнни, наверное, стоит сказать это юному Уильяму после того, как вы получше узнаете друг друга? — предложил мистер Бовари.

— Нам с юным Уильямом уже поздно получше узнавать друг друга. Этой возможности нам не оставили. Теперь мы уже те, кто мы есть, правда, Уильям? — спросил меня отец. И снова я не нашелся, что ответить.

— Пожалуйста, постарайся быть тактичнее, Фрэнни, — сказал ему Бовари.

— Итак, на чем я остановился? Вот что делают женщины, — продолжил отец. — То, что они в тебе не любят, то, что им даже не нравится, — угадай-ка, что женщины с этим делают? Они воображают, будто могут это изменитьвот что они делают! Они воображают, будто могут переделать тебя, — сказал мой отец.

— Ты знал всего одну девушку, Фрэнни, una mujer dificil… — начал мистер Бовари.

— И кто из нас теперь не тактичен? — прервал его мой отец.

— Я знал и некоторых мужчин, которые пытались меня переделать, — сказал я своему отцу.

— Не могу соперничать с тобой по части знакомств, Уильям, — конечно, я и не претендую на такой опыт, как у тебя, — сказал отец. К моему удивлению, он оказался ханжой.

— Раньше я задумывался, почему я такой, как есть, — сказал я ему. — Я размышлял о тех своих особенностях, которых не понимал — и о тех, в которых сомневался. Ты понимаешь, о чем я. Какую часть я унаследовал от матери? Я мало что замечал в себе от нее. И что я унаследовал от тебя? Когда-то я много раздумывал об этом, — сказал я ему.

— Мы слышали, ты избил какого-то мальчишку, — сказал мой отец.

— Давай об этом потом, Фрэнни, — умоляюще сказал Бовари.

— Ты избил мальчишку в школе, не так давно, верно? — спросил меня отец. — Боб мне рассказал. Ракетка тобой гордится, но я был расстроен. Склонность к насилию ты унаследовал не от меня — и агрессивность тоже. Интересно, не наследие ли это женщин из рода Уинтропов, — сказал он.

— Это был здоровенный парень, — сказал я. — Футболист, девятнадцати лет — и он ко всем цеплялся.

Но отец и сеньор Бовари смотрели на меня так, словно им было стыдно за меня. Я как раз собирался рассказать им про Джи — объяснить, что ей было всего четырнадцать, что она была на пути к превращению в девушку и этот девятнадцатилетний отморозок врезал ей по лицу, разбив нос, — но неожиданно я подумал, что не обязан ничего объяснять этим ворчливым старым голубкам. Мне было насрать на этого футболиста.

— Он назвал меня педиком, — сказал я им. Как я и предполагал, у них это вызвало разве что презрительное фыркание.

— Ох, ты слышал? — спросил отец своего возлюбленного. — Только не педиком! Можешь себе представить, что тебя назвали педиком и ты не размазал обидчика по стенке?

— Больше такта, прошу тебя, Фрэнни, — сказал Бовари, но я видел, что он улыбается. Они были милой парой, но оба были ханжами — как говорится, они были созданы друг для друга.

Отец встал и заткнул большие пальцы за тесный пояс.

— Будьте любезны, джентльмены, оставьте меня на минутку, — сказал он. — Это нелепое белье меня просто убивает.

Мы с Бовари вернулись в бар, но пытаться продолжить разговор было бесполезно; число тощих юных геев умножилось, отчасти потому, что теперь у бара было больше одиноких немолодых мужчин. На сцене в розовом свете стробоскопа играла группа, состоявшая из одних парней, и на танцполе было множество мужских пар; некоторые транссексуалки тоже танцевали, с парнями или друг с другом.

Когда отец присоединился к нам в баре, он выглядел воплощением мужественности; вдобавок к спортивного вида сандалиям (таким же, как у Бовари) на нем был бежевый спортивный пиджак с темно-коричневым платком в нагрудном кармане. Шепоток «Фрэнни» пронесся по толпе, когда мы выходили из клуба.

Мы шли по Орталеса, мимо Пласа-де-Чуэка, когда компания молодых людей узнала моего отца, даже в виде мужчины. Похоже, Фрэнни был местной знаменитостью.

Vómito! — весело поприветствовал его один из юношей.

Vómito! радостно ответил ему отец; я видел, как ему приятно, что его узнают даже не в виде женщины.

По улицам, к моему изумлению, гуляли толпы людей, хотя было глубоко за полночь. Но Бовари сказал мне, что, по всей вероятности, после запрета на курение в заведениях улицы Чуэка станут еще более людными и шумными.

— Все эти мужчины будут толпиться у дверей клубов и баров, на этих узких улочках — и все будут пить, курить и стараться перекричать друг друга, — сказал сеньор Бовари.

— А представь только всех этих медведей! — сказал мой отец, наморщив нос.

— Уильям ничего не имеет против медведей, Фрэнни, — мягко заметил Бовари. Я заметил, что они держатся за руки, являя собой воплощение пристойности.

Они проводили меня до самого Санто-Мауро, моего отеля на улице Сурбано.

— Фрэнни, я думаю, ты должен признаться своему сыну, что все-таки чуть-чуть гордишься им за то, что он избил того хулигана, — сказал Бовари моему отцу, когда мы дошли до отеля.

— Действительно, приятно знать, что у меня есть сын, который может кого-нибудь избить, — сказал мой отец.

— Я его не избивал. Я всего лишь провел один прием, и он просто неудачно приземлился, — постарался объяснить я.

— Ракетка рассказывал все иначе, — сказал отец. — У меня сложилось впечатление, что ты этим сукиным сыном полы вытер.

— Старый добрый Боб, — сказал я.

Я предложил вызвать им такси; я не знал, что они живут в этом же районе.

— Мы живем прямо за углом от Санто-Мауро, — объяснил сеньор Бовари. На этот раз, когда он протянул мне руку ладонью вниз, я поцеловал ее.

— Спасибо вам за то, что все это случилось, — сказал я Бовари. Мой отец шагнул вперед и неожиданно обнял меня; он быстро и сухо клюнул меня в обе щеки — отец был европейцем до глубины души.

— Может быть, когда я снова приеду в Испанию — когда мою следующую книгу будут переводить на испанский, — может быть, я снова заеду вас повидать, или вы приедете в Барселону, — сказал я. Но было видно, что отцу эта мысль не очень понравилась.

— Может быть, — только и сказал он.

— Я думаю, ближе к делу и стоит об этом поговорить, — предложил мистер Бовари.

— Мой распорядитель, — сказал отец, улыбаясь мне, но указывая на сеньора Бовари.

— И любовь всей твоей жизни! — счастливо завопил Бовари. — Никогда об этом не забывай, Фрэнни!

— Как бы я мог? — сказал нам мой отец. — Я же продолжаю рассказывать эту историю, разве не так?

Я почувствовал, что на этом нам предстоит распрощаться; вряд ли я снова их увижу. (Как сказал мой отец, «мы уже те, кто мы есть, правда?»)

Но слово «прощайте» казалось мне слишком бесповоротным; я не мог заставить себя его произнести.

Adiós, юный Уильям, — сказал сеньор Бовари.

Adiós, — ответил я ему. Они уже уходили — разумеется, держась за руки, — когда я крикнул вслед отцу:

Adiós, папа!

— Он назвал меня папой, я верно расслышал? — спросил мой отец господина Бовари.

— Да, так и сказал, — ответил Бовари.

Adiós, сын! — ответил мой отец.

Adiós! — продолжал кричать я своему отцу и любви всей его жизни, пока они не скрылись из виду.


В Центре театральных искусств Уэбстера при академии Фейворит-Ривер помимо основной сцены имелась еще и экспериментальная. Здание Центра было относительно новым, но бестолково построенным — задумка была хороша, но исполнение оставляло желать лучшего.

Времена уже не те: школьники теперь не изучают Шекспира так, как это делали мы. Если бы я решил поставить любую из пьес Шекспира на основной сцене, мне не удалось бы собрать полный зал, даже на «Ромео и Джульетту», даже с бывшим мальчиком в роли Джульетты! Но, так или иначе, экспериментальная сцена больше подходила для обучения актеров, и зрительный зал там был поменьше. Мои актеры чувствовали себя свободнее на такой сцене, однако всем нам досаждали мыши. Может, здание и было сравнительно новым, но — то ли по недосмотру проектировщика, то ли по вине строителей — просвет под зданием Центра был плохо изолирован и служил парадным входом для мышей.

В Вермонте с наступлением холодов мыши наводняют любое плохо построенное здание. Участники нашей экспериментальной постановки «Ромео и Джульетты» называли их сценическими мышами. Не могу объяснить почему, разве что из-за того, что время от времени мыши забредали и на сцену.

Тот ноябрь выдался холодным. До каникул по случаю Дня благодарения оставалась всего неделя, и на земле уже лежал снег — даже для Вермонта было уже слишком холодно. (Неудивительно, что мыши стали перебираться в дома.)

Я только что убедил Ричарда Эбботта переехать ко мне в дом на Ривер-стрит; Ричарду было уже восемьдесят, и вряд ли вермонтская зима в одиночестве пошла бы ему на пользу — теперь, когда Марта переехала в Заведение, он остался один. Я отвел Ричарду свою бывшую спальню и ванную комнату, которую когда-то делил с дедушкой Гарри.

Ричард не жаловался на призраки. Может, он и высказал бы недовольство, если бы встретил призрак бабушки Виктории или тети Мюриэл — или даже мамин, — но единственным призраком, который являлся Ричарду, был дедушка Гарри. Разумеется, призрак Гарри появлялся в той самой, когда-то нашей общей, ванной комнате — но, слава богу, не в той самой ванне.

— Гарри выглядит каким-то растерянным, как будто не может вспомнить, куда положил зубную щетку, — вот и все, что сказал Ричард о призраке дедушки Гарри.

Ванну, в которой Гарри вышиб себе мозги, давно продали. Если бы дедушка Гарри намеревался повторить свое представление, ему пришлось бы устроить его в хозяйской уборной, которой теперь пользовался я, — в уютной новой ванне (как он уже однажды повторил свое представление при Аманде).

Но, как я вам уже сказал, я никогда не видел призраков в доме на Ривер-стрит. Лишь однажды утром я проснулся и обнаружил аккуратную стопку своей одежды в ногах кровати. Вся одежда была выстирана, снизу лежали джинсы, затем тщательно сложенная рубашка, и сверху нижнее белье и носки. Точно в таком же порядке когда-то складывала мою одежду мама, когда я был маленьким. Она делала это каждый вечер, после того как я засыпал. (И перестала, когда я был уже подростком или незадолго до того.) Я совершенно забыл, как она любила меня когда-то. Видимо, ее призрак хотел напомнить мне об этом.

Больше такого не повторялось, но этого случая мне хватило, чтобы вспомнить, как я сам когда-то безоговорочно любил ее. Теперь, спустя столько лет после того, как я лишился ее привязанности и считал, что уже не люблю ее, я наконец смог оплакать ее — как всем нам положено оплакивать родителей, когда они уходят.


Впервые приехав в дом на Ривер-стрит после того, как я решил поселиться в нем, я обнаружил в гостиной на первом этаже дядю Боба, стоящего возле коробки с книгами. тетя Мюриэл собиралась передать мне эти «памятники мировой литературы», как сбивчиво объяснил мне Боб, но не призрак Мюриэл доставил их — Боб сам притащил эти книги. Он с запозданием обнаружил, что Мюриэл намеревалась отдать мне их, но автокатастрофа нарушила ее планы. Сначала дядя Боб не понял, что книги предназначались мне; в коробке лежала записка, но прошло несколько лет, прежде чем Боб прочел ее.

«Это книги твоих предшественников, Билли, — написала тетя Мюриэл своим характерным твердым почерком. — Ты в этой семье писатель — они должны быть твоими».

— Боюсь, что не знаю, когда она собиралась передать их тебе, Билли, — робко сказал Боб.

Слово «предшественники» стоит отметить особо. Сначала я был польщен тем, в какое именитое общество поместила меня Мюриэл; это оказалась подборка по-настоящему классической литературы. Были там две пьесы Гарсиа Лорки — «Кровавая свадьба» и «Дом Бернардо Альбы». (Я не знал, что Мюриэл было известно о моей любви к Лорке — в том числе к его стихам.) Было три пьесы Теннесси Уильямса; может, это Нильс Боркман передал их Мюриэл, сначала подумал я. Были сборники стихов Одена, Уолта Уитмена и лорда Байрона. Были непревзойденные романы Германа Мелвилла и Э. М. Форстера — я говорю о «Моби Дике» и «Говардс-Энд». Был «По направлению к Свану» Марселя Пруста. Но я все еще не понимал, почему тетя Мюриэл собрала именно этих писателей и назвала их моими «предшественниками», — пока не достал со дна коробки две маленькие книжки, лежавшие рядом: «Одно лето в аду» Артюра Рембо и «Комнату Джованни» Джеймса Болдуина.

— А-а, — сказал я дяде Бобу. Мои предшественники-геи, видимо, подразумевала тетя Мюриэл — мои не совсем «нормальные» собратья, догадался я.

— Мне кажется, твоя тетя хотела тебе их подарить в позитивном смысле, Билли, — сказал дядя Боб.

— Думаешь? — спросил я Ракетку. Мы оба стояли в гостиной, пытаясь вообразить, как тетя Мюриэл укладывает эти книги в коробку в позитивном смысле.

Я не стал рассказывать Джерри о подарке ее матери — боясь, что ей Мюриэл не завещала ничего или, наоборот, оставила что-нибудь еще похуже. Я не стал спрашивать Элейн, в позитивном ли смысле, по ее мнению, оставила мне эти книги Мюриэл. (Элейн считала, что моя тетя была жутким призраком с самого рождения.)

Телефонный звонок Элейн, раздавшийся однажды поздно вечером в доме на Ривер-стрит, напомнил мне об Эсмеральде, много лет назад исчезнувшей из моей жизни (но не из мыслей). Элейн рыдала в трубку; очередной никудышный любовник бросил ее и вдобавок отпустил жестокое замечание насчет влагалища моей дорогой подруги. (Я никогда не рассказывал Элейн о моей неудачной характеристике вагины Эсмеральды — вот уж не самый подходящий вечер, чтобы рассказать Элейн эту историю!)

— Ты постоянно рассказываешь мне, как обожаешь мою маленькую грудь, — проговорила Элейн между всхлипами. — Но никогда ничего не говорил о моей вагине.

— Я обожаю твою вагину! — заверил я ее.

— Билли, ты же не просто пытаешься меня утешить?

— Нет! По-моему, твоя вагина идеальна! — сказал я ей.

— Почему? — спросила Элейн; плакать она перестала.

Я был твердо намерен не повторить ту же ошибку в отношении своей ближайшей подруги.

— Э-э, ну… — начал я и сделал паузу. — Я буду с тобой абсолютно честен, Элейн. Некоторые вагины просторные, как бальные залы, а твоя вагина — то что надо. Она идеального размера — для меня, по крайней мере, — сказал я так непринужденно, как только мог.

— То есть не бальная зала — ты это хочешь сказать, Билли?

Ну и как оно опять так вышло? — подумал я.

— Не бальная зала в позитивном смысле! — крикнул я.

Дальнозоркость Элейн осталась в прошлом; она сделала лазерную коррекцию — и видела все как будто впервые в жизни. До операции, занимаясь сексом, она всегда снимала очки — и ни разу как следует не разглядела мужской член. Теперь она обнаружила, что некоторые члены — большинство, по ее словам, — ей не нравятся. Она сообщила мне, что при следующей встрече она хочет хорошенько рассмотреть мой член. Меня немного расстроило, что Элейн не знает никого другого так близко, чтобы спокойно разглядывать его член, но, в конце концов, для чего нужны друзья?

— Так моя вагина «не бальная зала» в позитивном смысле? — сказала в трубку Элейн. — Ну ладно, могло быть и хуже. Не могу дождаться того момента, когда как следует рассмотрю твой член, Билли, — я уверена, что ты воспримешь это в позитивном ключе.

— И я жду не дождусь — сказал я ей.

— И не забывай, у кого тут идеальный для тебя размер, Билли, — сказала Элейн.

— Я тебя люблю, Элейн, — сказал я ей.

— И я тебя люблю, Билли, — ответила она.

Так мой промах с бальной залой был предан забвению — и этот призрак оставил меня. Так отлетело мое худшее воспоминание об Эсмеральде, одной из моих ужасных ангелов.


Была третья неделя ноября 2010-го — этого дня я не забуду, пока жив. Я был по уши занят «Ромео и Джульеттой»; у меня были великолепные актеры и (как вы уже знаете) настолько мужественная Джульетта, насколько может пожелать режиссер.

Сценические мыши беспокоили в основном моих актрис — леди Монтекки, леди Капулетти и Кормилицу. Но Джи не устраивала истерик при виде мыши; она пыталась раздавить назойливого маленького грызуна. Джульетте и моему кровожадному Тибальту удалось расплющить несколько мышей, но Меркуцио и Ромео предпочитали расставлять мышеловки. Я постоянно напоминал им, что надо разрядить мышеловки перед премьерой — не хотелось бы, чтобы жуткий щелкающий звук — или предсмертный писк сценической мыши — раздался во время представления.

Ромео играл мальчик с коровьими глазами, в чьей красоте не было ничего оригинального; зато он обладал исключительной дикцией. Он мог произнести крайне важную строчку из первого акта первой сцены так, чтобы ее услышали на самых последних рядах. «Страшна здесь ненависть; любовь страшнее!»[13] — я об этой строчке.

Для Джи также было важно — как она сама мне сообщила, — что этот Ромео был не в ее вкусе. «Но целоваться с ним я могу без проблем», — прибавила она.

К счастью, и Ромео ничего не имел против поцелуев с Джи — хотя все в школе и знали, что у Джи есть яйца (и член). Потенциальному кавалеру потребовалось бы немало храбрости, чтобы отважиться пригласить Джи на свидание; в Фейворит-Ривер этого так и не произошло. Джи всегда жила в женском общежитии; даже будучи технически парнем, она никогда не стала бы приставать к девочкам, и они это знали. Девочки тоже никогда не беспокоили Джи.

Поселить Джи в мужском общежитии означало бы подвергнуть ее большому риску; Джи нравились мальчики, но поскольку сама Джи была мальчиком, пытающимся стать девочкой, некоторые мальчишки определенно причиняли бы ей неприятности.

Никто и представить себе не мог — и в первую очередь я, — что Джи превратится в такую прелестную юную женщину. Несомненно, некоторые ученики в Фейворит-Ривер были в нее влюблены — гетеросексуалы, поскольку Джи была абсолютно достоверна, и геи, которым Джи нравилась именно потому, что у нее были член и яйца.

Мы с Ричардом Эбботтом по очереди брали Джи с собой в Заведение повидаться с Мартой Хедли. В свои девяносто миссис Хедли была для Джи кем-то вроде мудрой бабушки; она посоветовала ей не встречаться с мальчиками в Фейворит-Ривер.

— Оставь свидания до колледжа, — сказала ей миссис Хедли.

— Я так и делаю — все мои свидания в режиме ожидания, — сказала мне Джи Монтгомери. — Да и все равно мальчишки в Фейворит-Ривер для меня слишком незрелые.

Был, правда, один парень, который мне казался очень зрелым — по крайней мере физически. Как и Джи, он учился в выпускном классе, но он был борцом, поэтому я и взял его на роль вспыльчивого Тибальта из семьи Капулетти, сорвиголовы, по вине которого все и произошло. Да-да, я помню, что это давние раздоры между семействами в итоге стали причиной смерти Ромео и Джульетты, но ведь Тибальт послужил катализатором. (Надеюсь, Херм Хойт и мисс Фрост простили бы мне то, что я взял борца на роль катализатора.)

Мой Тибальт выглядел старше, чем все прочие мальчишки в Фейворит-Ривер, — он родился в Германии и все четыре года учебы входил в состав сборной академии. Манфред боролся в среднем весе; английский у него был правильный и очень отчетливый, но легкий акцент все же оставался. Я велел Манфреду не стараться скрыть свой акцент в «Ромео и Джульетте». Это было жестоко с моей стороны — сделать Тибальта борцом с немецким акцентом. Но, честно говоря, меня немного волновало то, сильно ли Манфред влюблен в Джи. (И я знаю, что Джи он тоже нравился.) Если и был в Фейворит-Ривер парень, храбрый настолько, чтобы встречаться с Джи Монтгомери — или хотя бы пригласить ее на свидание, — этим парнем, уже выросшим в молодого мужчину, был мой пылкий Тибальт.

В ту среду мы уже репетировали без подглядывания в текст — настало время для шлифовки и полировки. Репетиция началась позже, чем обычно; мы собрались в восемь вечера, потому что Манфред не успевал прийти раньше: он был на предсезонном матче где-то в Массачусетсе.

Я пришел в театр ближе к нашему обычному времени репетиций, примерно к семи часам — и, как я и ожидал, большинство моих актеров тоже явились раньше. К восьми часам мы все ждали только Манфреда — моего воинственного Тибальта.

Мы болтали о политике с Бенволио, одним из моих гомосексуальных актеров. Он был активистом школьного ЛГБТК-сообщества, и мы обсуждали нового губернатора Вермонта, демократа, «нашего защитника прав гомосексуалов», как раз говорил мой Бенволио.

Неожиданно он оборвал себя:

— Совсем забыл сказать вам, мистер Эй. Там какой-то парень вас ищет. Он спрашивал о вас в столовой.

Тем вечером я как раз заходил в столовую, чтобы наскоро перекусить, и там мне тоже сообщили, что какой-то парень спрашивал, где меня найти. Мне сказала об этом юная женщина с английского отделения — чем-то похожая на Аманду, но все же не Аманда. (К моему облегчению, Аманда покинула академию.)

— Какого примерно возраста? — спросил я молодую преподавательницу. — Как он выглядел?

— Моего возраста или чуть постарше — симпатичный, — сказала она мне. Ей на вид было лет двадцать-двадцать пять.

— Сколько, по-твоему, ему лет? — спросил я моего юного Бенволио. — Как он выглядел?

— Под тридцать, вроде того, — ответил он. — Очень красивый — как по мне, очень привлекательный, — сказал он, улыбаясь. (Я подумал, что это отличный Бенволио в пару к моему Ромео с коровьими глазами.)

Мои актеры подтягивались к сцене — некоторые поодиночке, другие по двое и по трое. Если бы Манфред вернулся с матча пораньше, мы могли бы уже начать репетицию; большинству ребят надо было еще сделать уроки — им придется засидеться допоздна.

Вот пришли и монахи, брат Лоренцо и брат Джованни, и мой услужливый Аптекарь. А вот и две мои болтушки — леди Монтекки и леди Капулетти. И мой Меркуцио — всего дишь десятиклассник, но длинноногий и талантливый. Этот мальчик обладал всем необходимым обаянием и отвагой для роли славного, но обреченного Меркуцио.

В зал входили Маски, Стражники, Часовые, мальчик с барабаном (крохотный девятиклассник, который мог бы играть лилипута), несколько Слуг (включая пажа Тибальта), всевозможные Мужчины и Женщины, мой Парис, мой герцог Эскал и остальные. Последней явилась Кормилица, подгоняя пинками Пьетро и Бальтазара. Кормилица Джульетты была рослой девицей, игравшей в хоккей на траве, и одной из самых открытых лесбиянок в сообществе ЛГБТК. Что бы ни делали мужчины — включая геев и бисексуалов, — у моей Кормилицы их действия вызывали лишь недовольство. Я ее просто обожал. Случись со мной беда — битва едой в столовой или вооруженное нападение ученика, — я знал, что могу рассчитывать на помощь Кормилицы. Она питала к Джи уважение с оттенком зависти, но я знал, что они не подруги.

Но куда подевалась сама Джи? — забеспокоился я. Моя Джульетта обычно являлась на репетиции первой.

— Там какой-то парень вас ищет, мистер Эй, — на вид довольно мерзкий тип, и много о себе думает, — сказала мне Кормилица. — Кажется, он пытается подкатить к Джи, хотя, может, и просто с ней разговаривает. В общем, они идут сюда.

Но сначала я не заметил незнакомца; когда я увидел Джи, она была одна. Я обсуждал сцену смерти Меркуцио с моим длинноногим актером. Я согласился с ним, что в ней есть, как выразился мой талантливый десятиклассник, некоторый черный юмор, например, когда Меркуцио впервые описывает свою рану Ромео: «Да, она не так глубока, как колодезь, и не так широка, как церковные ворота. Но и этого хватит: она свое дело сделает. Приходи завтра, и ты найдешь меня спокойным человеком». Но я предупредил своего Меркуцио, что проклятие в адрес обоих семейств: «Чума на оба ваших дома!» — не должно быть ни капельки смешным.

— Простите, что опоздала, мистер Эй, меня немного задержали, — сказала Джи; она порозовела, даже, пожалуй, раскраснелась, но на улице было холодно. С ней никого не было.

— Говорят, какой-то парень к тебе привязался, — сказал я ей.

— Он не ко мне привязался, он от вас чего-то хочет, — сказала мне моя Джульетта.

— А было похоже, что он к тебе клеится, — сказала ей моя здоровенная Кормилица.

— Я никому не дам ко мне клеиться, пока не поступлю в колледж, — ответила ей Джи.

— Он сказал, чего хочет? — спросил я Джи; она помотала головой.

— Кажется, он по личному делу, мистер Эй, — он чем-то расстроен, — сказала она.

Мы все стояли на ярко освещенной сцене; мой помощник режиссера уже приглушил свет в зале. В нашем экспериментальном театре зрителей можно размещать так, как требует постановка, — стулья можно расставить как угодно. Иногда зал полностью окружает сцену, или ряды стульев располагаются с двух сторон от сцены, лицом друг к другу. Для «Ромео и Джульетты» мы расставили стулья в форме неглубокой подковы. С приглушенным освещением в зале я мог наблюдать за репетицией с любого места и при этом видеть свои записи и делать новые пометки.

Мой гомосексуальный Бенволио первым предупредил меня, пока все мы ждали, когда же Манфред (мой забияка Тибальт) вернется со своего матча.

— Мистер Эй, я его вижу, — прошептал мне на ухо Бенволио. — Тот парень, что искал вас, — вон он сидит в зале.

С приглушенным светом я не мог различить его лицо; он сидел в середине подковы, на четвертом или пятом ряду — как раз там, где свет со сцены его не доставал.

— Позвать охрану, мистер Эй? — спросила меня Джи.

— Нет-нет, я только узнаю, что ему нужно, — сказал я ей. — Если будет заметно, что разговор принимает неприятный оборот, просто подойди и прерви нас — притворись, что тебе надо что-нибудь у меня спросить насчет пьесы. Придумай что угодно, — сказал я.

— Хотите, я пойду с вами? — спросила моя храбрая Кормилица.

— Не стоит, — сказал я бесстрашной девчонке, которая так и рвалась в бой. — Просто сообщите мне, когда придет Манфред.

Мы были на той стадии репетиций, когда я предпочитал последовательно гонять актеров по репликам; я не хотел репетировать куски по отдельности или вразнобой. Мой Тибальт появляется в первой же сцене первого акта. («Входит Тибальт, доставая меч», как сказано в ремарке.) Единственная сцена, которую я согласен был репетировать без Манфреда, была в прологе, где выступает Хор.

— Слушайте, Хор, — сказал я. — Пройдите пару раз пролог. Обратите внимание, что самая важная строчка кончается не запятой, а точкой с запятой; учитывайте это. «Из чресл враждебных, под звездой злосчастной, / Любовников чета произошла;». Пожалуйста, сделайте паузу после точки с запятой.

— Мистер Эй, мы здесь, если мы вам понадобимся, — услышал я голос Джи, поднимаясь по тускло освещенному проходу к четвертому или пятому ряду стульев.

— Привет, Учитель, — сказал сидящий человек всего за мгновение до того, как я разглядел его. Он мог бы с тем же успехом сказать «Привет, Нимфа», — так знаком мне был этот голос, хотя прошло почти пятьдесят лет с того момента, как я слышал его в последний раз. Его красивое лицо, борцовское сложение, лукавая и уверенная усмешка — все это было мне знакомо.

Но ты же умер, подумал я, и единственным, что вызывало сомнение, были «естественные причины». Но этот Киттредж, конечно, не мог быть моим Киттреджем. Этому Киттреджу было чуть больше половины моих лет; если он родился в начале семидесятых, как я предполагал, ему было всего под сорок — тридцать семь или тридцать восемь, прикинул я, разглядывая единственного сына Киттреджа.

— Просто поразительно, как ты похож на отца, — сказал я молодому Киттреджу, протягивая ему руку; он отказался ее пожать. — Ну, то есть я хочу сказать, если бы я видел твоего отца в твоем возрасте — ты выглядишь так, как он, наверное, выглядел в свои сорок.

— Когда моему отцу было столько же, сколько мне сейчас, он выглядел совсем не так, как я, — сказал молодой человек. — Ему было уже за тридцать, когда я родился; к тому моменту, как я достаточно вырос, чтобы запомнить, как он выглядит, он уже выглядел как женщина. Он еще не сделал операцию, но смотрелся он очень убедительно. У меня не было отца. У меня было две матери — одна из них большую часть времени истерила, а у второй был член. После операции, как я понимаю, у него появилось какое-то подобие вагины. Он умер от СПИДа — странно, что вы не умерли. Я прочел все ваши романы, — прибавил молодой Киттредж, как будто каждое слово в моих книгах говорило, что я с легкостью мог умереть от СПИДа — или должен был.

— Мне жаль, — что еще я мог ему сказать; как и заметила Джи, он был расстроен. Как заметил я сам, он был еще и зол. Я попытался завести беседу. Я спросил его, чем занимался его отец и как Киттредж познакомился с Ирмгард, своей женой и матерью этого рассерженного молодого человека.

Они познакомились на лыжном курорте — кажется, в Давосе или, может быть, в Клостерсе. Жена Киттреджа была швейцаркой, но бабушка ее была немкой; отсюда имя Ирмгард. Киттредж и Ирмгард жили то в курортном городке, то в Цюрихе, где оба работали в Шаушпильхаусе. (Это довольно известный театр.) Я подумал, что Киттреджу, наверное, нравилось жить в Европе; конечно, он привык там жить, ведь его мать была оттуда. И, вероятно, операцию по перемене пола в Европе сделать проще — хотя, честно говоря, об этом я мало что знал.

Миссис Киттредж — его мать, не жена — покончила с собой после смерти Киттреджа. (Несомненно, она была его настоящей матерью.) «Таблетки», — только и сказал ее внук; ему явно не хотелось говорить со мной о чем-либо кроме того, как его отец стал женщиной. У меня возникло ощущение, что, по мнению юного Киттреджа, я как-то связан с этим позорным (с его точки зрения) поступком.

— Он хорошо говорил по-немецки? — спросил я сына Киттреджа, но это не интересовало раздраженного молодого человека.

— Вполне сносно, но не настолько хорошо, как ему удавалось быть женщиной. Он не старался улучшить свой немецкий, — сказал мне сын Киттреджа. — Единственное, над чем мой отец работал в поте лица, — это над превращением в женщину.

— А-а.

— Перед смертью он сказал мне, что здесь что-то произошло — в то время, когда вы учились вместе, — сказал мне сын Киттреджа. — Что-то началось здесь. Он восхищался вами, считал вас храбрецом. Вы сделали что-то «вдохновляющее», по крайней мере, как он мне сказал. И еще была какая-то транссексуалка — старше вас, кажется. Возможно, вы оба были с ней знакомы. Может, мой отец и ей тоже восхищался — может, это она его вдохновила.

— Я видел фотографию твоего отца в детстве — до того, как он приехал сюда, — сказал я юному Киттреджу. — Он был одет и накрашен, как очень хорошенькая девочка. Я думаю, что-то началось, как ты говоришь, еще до того, как он встретил меня и так далее. Могу показать тебе эту фотографию, если…

— Да видел я эти фотографии — зачем мне еще одна! — сердито сказал сын Киттреджа. — А что там с транссексуалкой? Как вы с ней вдохновили моего отца?

— Странно слышать, что он мной «восхищался», не могу представить, чтобы я сделал что-нибудь «вдохновляющее», с его точки зрения. Я никогда не думал, что хотя бы нравлюсь ему. Вообще-то твой отец всегда был довольно жесток ко мне, — сказал я сыну Киттреджа.

— Так что там с транссексуалкой? — снова спросил он.

— Я был с ней знаком, а твоей отец видел ее всего однажды. Я был влюблен в эту транссексуалку. Все, что связано с ней, происходило со мной! — воскликнул я. — Я не знаю, что случилось с твоим отцом!

Что-то тут произошло — вот и все, что я знаю, — горько сказал сын Киттреджа. — Мой отец читал все ваши книги, как одержимый. Что он искал в ваших романах? Я прочел их — там нет ничего о моем отце, хотя я мог и не узнать его в вашем описании.

Я подумал о своем отце и сказал так мягко, как мог:

— Мы уже те, кто мы есть, правда? Я не могу сделать твоего отца понятным тебе, но ты ведь можешь отыскать в себе сочувствие к нему, верно?

(Никогда не думал, что буду просить кого-то проявить сочувствие к Киттреджу.)

Когда-то я считал, что если Киттредж гей, то он наверняка актив. Теперь я уже не был так уверен. Когда Киттредж встретился с мисс Фрост, я увидел, как буквально за десять секунд он сменил доминирующую роль на подчиненную.

И тут на следующем ряду, позади нас, появилась Джи. Разумеется, мои актеры услыхали, что разговор идет на повышенных тонах; вероятно, они беспокоились за меня. Несомненно, они слышали, как злится молодой Киттредж. Я же был в нем разочарован: я видел в нем лишь незрелую копию его отца.

— Привет, Джи, — сказал я. — Манфред пришел? Мы готовы?

— Нет, нашего Тибальта все еще нет, — сказала мне Джи. — Но у меня есть вопрос. Про самую первую фразу, которую я произношу в пятой сцене первого акта, когда Кормилица сообщает мне, что Ромео из семьи Монтекки. Ну, когда я понимаю, что влюблена в сына врага — вот эти строчки.

— Что там с ними? — спросил я; она тянула время, и я это видел. Мы оба ждали, когда же появится Манфред. Где же мой необузданный Тибальт, когда он так нужен?

— По-моему, я не должна звучать так, будто жалею себя, — продолжила Джи. — Мне Джульетта не кажется нытиком.

— Нет, она не нытик, — ответил я. — Джульетта может порой звучать как фаталистка, но жалеть себя она не должна.

— Ладно, давайте я попробую, — сказала Джи. — Кажется, я поняла: мне надо просто сказать это как есть, не жалуясь.

— Это моя Джульетта, — сказал я молодому Киттреджу. — Джи — лучшая из моих девчонок. Хорошо, — сказал я ей. — Давай послушаем.

— «Одна лишь в сердце ненависть была — и жизнь любви единственной дала. Не зная, слишком рано увидала. И слишком поздно я, увы, узнала!» — произнесла моя Джульетта.

— Лучше и не скажешь, Джи, — сказал я ей, но молодой Киттредж просто таращился на нее; я не мог понять, восхищается он ей или что-то подозревает.

— Что за имя такое — Джи? — спросил ее сын Киттреджа. Я видел, что уверенность моей лучшей девочки немного пошатнулась; перед ней был красивый, опытный на вид мужчина — не из академии Фейворит-Ривер, где Джи завоевала наше уважение и развила уверенность в себе как в женщине. Я видел, что Джи сомневается в себе. Я знал, о чем она думает, стоя рядом с молодым Киттреджем, под его испытующим взглядом. «Выгляжу ли я достоверно?» — гадала Джи.

— Джи — просто выдуманное имя, — сказала она ему уклончиво.

— Как твое настоящее имя? — спросил ее сын Киттреджа.

— Я была Джорджем Монтгомери при рождении. Скоро я стану Джорджией Монтгомери, — сказала ему Джи. — Сейчас я просто Джи. Я мальчик, который становится девочкой, — я меняюсь, — сказала моя Джульетта молодому Киттреджу.

— Лучше и не скажешь, Джи, — снова сказал я ей. — По-моему, ты все отлично объяснила.

Довольно было одного взгляда на сына Киттреджа, чтобы увидеть: он понятия не имел, что Джи в процессе смены пола; он не знал, что она храбрый трансгендер на пути превращения в женщину. Довольно было одного взгляда на Джи, чтобы понять: она знает, что она достоверна; думаю, это и придало моей Джульетте уверенности, звучавшей в ее голосе. Теперь я понимаю, что, если бы в тот момент сын Киттреджа позволил себе какую-нибудь дерзость, я бы вышиб из него дух.

В этот момент явился Манфред. «Борец пришел!» — крикнул кто-то — вероятно, мой Меркуцио или мой Бенволио.

— Тибальт объявился! — крикнула нам с Джи моя здоровенная Кормилица.

— Ну наконец-то, — сказал я. — Мы готовы.

Джи уже неслась к сцене — так, как будто от начала этой задержавшейся репетиции зависела ее судьба в следующей жизни.

— Удачи, ни пуха ни пера! — крикнул ей вслед молодой Киттредж. Как и у его отца, тон его голоса невозможно было разобрать. Было ли это напутствие искренним пожеланием или сарказмом?

Я видел, как моя решительная Кормилица отвела Манфреда в сторонку. Несомненно, она вводила моего вспыльчивого Тибальта в курс дела — она хотела, чтобы борец знал о возможной проблеме, о том, что в зале сидит какой-то тип, как она назвала молодого Киттреджа. Я уже провожал сына Киттреджа к проходу между сиденьями, просто сопровождая его к ближайшему выходу, когда в проходе возник Манфред — готовый к бою, как и его персонаж.

Когда Манфред хотел поговорить со мной лично, он всегда переходил на немецкий; он знал, что я жил в Вене и все еще немного говорю по-немецки, хоть и плохо. Манфред вежливо спросил — по-немецки — не может ли он чем-нибудь помочь.

Ебаные борцы! Я заметил, что у моего Тибальта не хватает половины усов; врач был вынужден сбрить ему усы с одной стороны, чтобы наложить швы! (Манфреду придется сбрить и вторую половину перед премьерой; не знаю как вы, а я еще не видел Тибальта с половиной усов.)

— У тебя довольно неплохой немецкий, — с удивлением сказал ему молодой Киттредж.

— Ничего удивительного, я немец, — враждебно ответил ему Манфред по-английски.

— Это мой Тибальт. Он тоже занимается борьбой, как когда-то твой отец, — сказал я сыну Киттреджа. Немного замявшись, они пожали друг другу руки. — Я сейчас подойду, Манфред, можешь подождать меня на сцене. Симпатичные усы, — сказал я ему вслед, когда он начал спускаться по проходу к сцене.

У выхода молодой Киттредж с неохотой пожал мне руку. Он был все еще на взводе; он еще не все сказал, но — по крайней мере в чем-то — он не был похож на отца. Что бы кто ни думал о Киттредже, вот что я вам скажу: он был жестоким засранцем, но он был бойцом. Его сыну, занимался он борьбой или нет, хватило одного взгляда на Манфреда; сын Киттреджа бойцом не был.

— Послушайте, я просто должен это сказать, — произнес молодой Киттредж; он едва мог поднять на меня глаза. — Конечно, я вас не знаю — и я понятия не имею, кем на самом деле был мой отец. Но я прочел все ваши книги и вижу, что вы делаете — в книгах. Вы изображаете все эти сексуальные крайности так, как будто они нормальны, — вот что вы делаете. Как Джи, эта девушка или кто там она есть — или кем она пытается стать. Вы создаете персонажей, сексуально «отличающихся», как вы бы сказали, — или дефективных, как я бы сказал, — и ждете, что мы будем им симпатизировать, или жалеть их, или вроде того.

— Да, примерно это я и делаю, — сказал я.

— Но то, что вы описываете, неестественно! — вскричал сын Киттреджа. — Понимаете, я знаю, что вы такое, — и не только по вашим книгам. Я читал, что вы рассказываете о себе в интервью. И то, что вы есть, — это не естественно — вы не нормальный!

Говоря о Джи, он немного понизил голос, тут надо отдать ему должное, — но теперь он почти кричал. Я знал, что помощник режиссера, не говоря уже о полном составе «Ромео и Джульетты» — слышит каждое слово. Неожиданно в нашем маленьком театре стало тихо; клянусь, можно было бы расслышать даже пук сценической мыши.

— Вы бисексуал, так? — спросил меня сын Киттреджа. — И что, вы думаете, это нормально, или естественно, или достойно сочувствия? Вы играете с двух рук! — заявил он, открывая входную дверь; слава богу, теперь все видели, что он наконец уходит.

— Милый мой мальчик, — жестко сказал я молодому Киттреджу, точно так же, как когда-то резко и проникновенно обратилась ко мне мисс Фрост.

«Милый мой мальчик, пожалуйста, не вешай на меня ярлыков, не заноси меня в категорию, пока не узнаешь меня», — сказала мне тогда мисс Фрост; я не забыл ее слов. Стоит ли удивляться, что именно это я и сказал молодому Киттреджу, самонадеянному сыну моей бывшей немезиды и запретной любви?

Загрузка...