ДИКАРЬ

Юрис Пупол вернулся с работы позже, чем обычно, а жены еще не было дома. Он подергал дверную ручку, позвонил и, окончательно убедившись, что в квартире никого нет, отправился за вторым ключом, хранившимся в условленном месте под оконным наличником.

Пупол с женой занимал угловую двухкомнатную квартиру на первом этаже. Дом был новый, четырехэтажный, выходил на мощеную улицу районного города. С утра до вечера по ней громыхали повозки, с ревом проносились грузовики, но одним концом вместе с квартирой Пуполов дом забрался в яблоневый сад, подойдя вплотную к сиреневой беседке. Внутри ее были сколочены скамейки, столик, и там по субботам, воскресеньям непонятно откуда собиралась всякая пьяная шушера, своими криками досаждая Пуполам и другим жильцам крайнего подъезда.

Сейчас в беседке коротали время две старухи. Одну из них, круглолицую, дородную и рыхлую, с оголенными, обгоревшими на солнце руками, Пупол знал. Она жила на четвертом этаже у сына, страдала одышкой, вечно жаловалась на больное сердце. Вторая старушка, маленькая, щупленькая, как тростиночка, сидела напротив, с самого края скамейки, сложив руки на коленях. На ней была цветастая блузка, седые волосы старательно зачесаны назад, платок сполз на плечи, лицо сплошь в морщинах, совсем как лежалое яблоко.

Заметив Пупола, женщины примолкли, он тоже не сказал им ни слова, озабоченный мыслью, как бы забрать ключ, не раскрывая тайника, не то в один прекрасный день вернешься домой, а квартиру, глядишь, обчистили. Пупол сделал вид, будто чем-то заинтересовался под окном и, повернувшись к женщинам спиной, незаметно вынул ключ. Был самый разгар лета, после жаркого дня в закупоренной квартире было душно, как в бане. Пупол распахнул окно в сад, при этом женщины опять настороженно подняли головы. Пупол не спеша умылся, переоделся, зашел на кухню перекусить, но аппетита не было, и, выпив чашку простокваши, достал из почтового ящика газету и улегся на диван.

Как ни заставлял он себя, но так и не смог осилить начатой статьи, мысли разбегались, и наконец газета сама выпала из рук, а Пупол, закатив глаза в потолок, стал задремывать.

По улице, громыхая, проехали машины, где-то тонко зазвенело стекло. За окном прошелестел ветер, потрепав занавески. Старушки в саду опять завели разговор, но Пупол поначалу схватывал только бессвязные обрывки, не пытаясь вникать в общий смысл, пока его слуха не коснулось давно не слышанное слово.

— Дикарь… Ни дать ни взять дикарь, Карлина!

Сомнений быть не могло: говорила та щупленькая старушка. Голос соседки Пупол знал хорошо.

— Все они одинаковы, милая. Зверье, вот они кто… — Это вставила Карлина, а вторая продолжала:

— Все низины затопило, наша Лиелупе из берегов вышла. А хозяйка мне и говорит: «Садись-ка ты, Анна, в лодку, поезжай к Даболам, заберешь у них пряжу, я договорилась, нужно хозяину фуфайку связать». Я что? Мое дело подневольное, а грести туда версты три через луга заливные. Да ведь молода была, сил не занимать, лодка легкая. Подогнала к меже, только собралась выпрыгнуть, откуда ни возьмись незнакомый парень. Усы желтые, одет по-городскому, глаза на меня вытаращил, аж под ложечкой засосало. «Откуда, — спрашивает, — ты, красавица, что-то раньше я тебя не встречал!» А сам прыг в лодку, схватил весло, оттолкнулся и туда, где поглубже. Я от страха и не пикнула. А он успокаивает: «Не бойся, покатаю тебя, и только». Так он меня до вечера и прокатал. А на прощанье говорит: «В субботу на ночь свой амбарчик не запирай…» Вот ведь дикарь какой, а?

— Все они, милая, одинаковые, чего от них ждать…

— На берегу народ собрался с баграми, с лодками: думали, утонула я, решили дно прощупывать. А хозяйка надо мной потешается да меня подзуживает: «Это где же ты, шалопута, забулдыгу такого подцепила?» После всех волнений про фуфайку и пряжу ни слова… Прошло немного времени, в воскресенье поутру коров подоила, иду по двору — навстречу хозяйка, будто меня караулила: «Ухажер твой в амбаре… Иди попробуй растолкай!»

— Все они, милая, все на один лад скроены…

— Отворила дверь, гляжу: он самый. Завалился на кровать в одежде, расхрапелся — потолок вот-вот обвалится. А винищем разит, не продохнуть. Господи, да что ж за наказание такое! Я к колодцу, зачерпнула ведерко и ух! — прямо на него. Аж взвился весь, глаза выкатил, жуткие такие, ну, думаю, быть мне битой! Сжалась в комочек, будь что будет. Нет, не тронул. Слова не сказал, из амбара вышел, след мокрый остался.

— Все они одинаковы, все…

— Вот и гадала я: придет — не придет? Помню, сенокос был, иду с граблями, а он опять, как из-под земли вырос, наверное, поджидал в кустах. Хвать из кармана блестящий пистолет: «Не пойдешь за меня, сам застрелюсь и тебя прикончу!» Уж тут делать нечего, видать, судьба мне такая выпала, от судьбы куда ж денешься…

— Никуда, милая, никуда не денешься…

— Дикарь! Одно слово — дикарь! И в город когда на житье перебрались, — уж не помню, в каком году, только Андрис зимой у нас родился, — безработица, вспомнить страшно. Правда, давали ему в городской управе пособие, на работу посылали, какую-то насыпь копать, мерзлую землю взрывать. А дома шаром покати, детей кормить нечем, вот и выкручивайся: утром селедка, на обед селедка, вечером тоже селедка. И на углях ее жарила, и суп из нее варила… Зима лютая, топить нечем. Бывало, соберемся мы, бабы, и с салазками к железной дороге: ждем, пока с паровоза кусок угля свалится, сразу в мешок его, случалось, и подеремся из-за куска-то побольше… А мой однажды заявился вечером пьяный-препьяный, лыка не вяжет, бубнит что-то, бормочет, потом повалился в постель как был, в башмачищах. Разуваю его, а сама реву. Если бы не дети, взяла бы веревку да на первом же суку… А тут терпи, принимай мучение. Да-а, утром продрал глаза, глядит, как побитая собачонка. «Дикарь, говорю, сердце у тебя в груди или камень? О детишках бы подумал!»

— Дикарь, Анна, истинный дикарь, иначе не скажешь…

— А он мне толкует, дескать, в трактире вчера с господами в бильярд играть затеял, сколько-то денег выиграл, детям сосисок накупил… «Где ж, говорю, твои сосиски?» Он давай по карманам шарить, в пиджаке, в пальто… Ни тут, ни там! Видать, дорогой растерял. Я во двор опрометью. Как же, на дорожке — одна, у калитки — вторая, третью на улице у собаки вырвала. Пес в одну сторону тянет, я в другую… И смех и грех, ей-богу! Воротилась в комнату, руки так и чешутся, взять бы метлу да отделать его, а он мне так жалостно: «Жена, селедочки случайно не осталось, смерть как хочется солененького…» Ну что ты ему сделаешь!

— Ничего, милая, ничего…

— Господи, и вспомнить страшно… Только немцы-то, фашисты, пришли, Андриса нашего сразу забрали. День, другой, третий — Андриса нет! Кругом такие ужасы творятся, сердце разрывается. Среди ночи с постели вскочу, слушаю, слушаю… Будто зовет меня кто-то: «Мам, мам…» Голосок тихонький, заморенный. Уж тогда они его, наверное… Бужу своего: «Ступай, говорю, разузнай все, за мальчика прощение вымоли, может, и вправду в чем провинился». А он из угла своего отвечает: «Никуда не пойду, все равно не отпустят. Я их знаю. Чего зря унижаться?» Как закричу на него: «Отец ты или нет? Не в капусте ж подобрали, сын родной, кровинушка!» А он знай молчит, как чурбан какой. Сама оделась, побежала в управу, там ихний штаб размещался. У дверей айзсарг с винтовкой, вроде бы знакомый, где-то встречались, город-то небольшой. Загородил мне дорогу, не пускает. Повалилась я на колени, обняла его сапоги, навзрыд реву: пожалей ты сердце материнское, и у тебя мать, так ради нее… Оглянулся по сторонам, не слышит ли кто, потом поднял меня и говорит: «Не ходи сюда больше. Твоего расстреляли…»

— Да, жуткое было время, не приведи господи…

— А уж это в самом конце войны… Слышу утром, кто-то в окошко скребется. Глянула и обомлела… Чужой, весь оборванный, кожа да кости, краше в гроб кладут, и зарос весь, одни глаза блещут… Вот ведь что: не узнала своего дикаря, в первый и последний раз не узнала. Из Бухенвальда, лагерь такой, убежал, чуть ли не тысячу верст пешком прошел, хоронясь и скрываясь. У меня в груди что-то екнуло, перед глазами туман поплыл, и повалилась я будто подкошенная. И всего-то три недели и еще два денька после этого прожил. А домой все-таки пришел.

— Уж такая доля ему выпала, ничего не поделаешь…

— Так я рада, Карлина, что тебя застала. Уж ты будь добра, минутку свободную выкроишь, обмети вокруг могилки, а то ветер и листвы нанесет, и хвоей засыпет. Сейчас-то я прибрала, и травку подстригла, больно разрослась, и цветочки прополола, свежей водичкой полила: жара-то нынче какая. К осени, бог даст, опять навестить приеду. Трудно мне из дому выбраться, внучат без присмотра ведь не оставишь, а дочь все время на работе пропадает.

— Чего там, Анна, не беспокойся, милая, присмотрю, приберу. А помнишь, как девчушками к первому причастию готовились? Тогда в усадьбе у пастора…

…Юрис Пупол услыхал, как отворилась входная дверь. Сообразив, что вернулась жена, он встал с дивана, подобрал упавшую газету и затворил окно.

— Где ты была так долго? — спросил он, заглядывая в коридор, где жена оправляла перед зеркалом волосы. Она не ответила и, войдя в комнату, опустилась в кресло с видом уставшего человека.

— Из-за тебя я чуть не остался на улице, — продолжал он, все больше раздражаясь. — Хорошо хоть вспомнил про запасной ключ. А если б его не было?

Она опять не ответила, только кончиками пальцев сжала виски.

— Прошу тебя, перестань! — наконец сказала жена. — Ужасно болит голова. Было собрание, оно затянулось, пока домой дошла…

— Вечно у вас собрания! Черт знает что такое! Сама себя в гроб загонишь. И потом, как-никак у нас семья, а видимся утром да вечером. Неужели ты считаешь, это нормально? Как долго это будет продолжаться? Могла бы подыскать другую работу, свет клином на ней не сошелся.

Она покачала головой.

— Ты же знаешь, я оттуда не уйду. Работаю по специальности, люди мне нравятся, я к ним привыкла, если хочешь знать, для меня они вторая семья.

— Ну, конечно, как же иначе! Что бы я ни говорил, у тебя один ответ. Будто я только о себе хлопочу! Тебе нужно как следует отдохнуть — это ты понимаешь? Кстати, мой отпуск перенесли на ноябрь, так что на юг мы не едем, можешь распаковывать чемоданы. Ясно? Этот проныра Грузит, подхалим этот, сегодня с утра забрался в кабинет к начальнику и целый час ему что-то бубнил. А потом начальник вызвал меня и сказал: «В отпуск пойдешь в ноябре».

— Так что ж, мы в прошлом году были в отпуске летом. Кто-то должен работать, не закрывать же учреждение.

— Но почему этим «кто-то» обязан быть я? Не такая уж ты наивная, понимаешь, что к чему. Задумал продвинуться, что-то получить, без подхалимства не обойдешься: сначала на животе поползай, потом на карачках. Мы себя во всем ограничиваем, по копейке собирали, вступая в кооператив, и вот получили эту конуру. А Циприкис? Только из Риги явился, ему тут же двухкомнатную в новом доме, и безо всякого пая. На блюдечке поднесли. Примите, сделайте одолжение. Даром. А я что, человек второго сорта? Обязан покупать квартиру за собственные деньги? А?

— Почему ты говоришь это мне? Скажи Циприкису. Скажи Грузиту. Скажи начальнику.

— Ну, знаешь… Почему? Да потому, что ты моя жена. Или по-твоему, между нами должны быть секреты?

— Какой ты мелочный, раньше я не замечала… Не пустили в отпуск, и тебе уже кажется, что все кругом проныры, подхалимы… Иногда ты точно… дикарь.

— Вот как! Ну, спасибо. Жаль, не пришла пораньше, тут под окном на эту тему толковали две старухи. Бесплатный спектакль, стоило послушать. Очень даже стоило. Тогда б ты знала, что такое… дикарь. Скажи, я хоть раз за всю нашу жизнь… хоть раз ты видела меня пьяным? Дикарь! Уж ты-то могла бы приберечь свои насмешки, и так приятели потешаются: подкаблучник, говорят, от жены ни на шаг. А теперь я пойду и напьюсь. Хватит!

Она встала, подошла к мужу, прижалась к нему. Он почувствовал, как она вздрагивала, будто в ознобе, как утирала слезы.

— Юрис, — сказала жена, немного успокоившись. — Юрис, я боюсь. Так боюсь…

— Чего ты боишься?

— Боюсь, не прожить нам долго вместе.

Она отступила к окну и повернулась к мужу спиной. Жена казалась такой беспомощной, уставшей, худые плечи ссутулились, словно от непомерной тяжести, и сама она выглядела постаревшей лет на десять. И Пуполу стало жаль ее. Но он уже одевался. Одеваясь, ждал, что жена позовет, попросит остаться, ну, хотя бы что-нибудь скажет. Но она молчала. Выходя в коридор, он оставил дверь приоткрытой, все еще надеясь услышать эти слова. Но жена молчала. Уже на лестнице он остановился, прислушался. В квартире все было тихо.

По небу, чистому, ясному, носились ласточки, душисто тянуло из садов и полей. Вечер был тихий, ветер присмирел, издалека звучали голоса, детский смех. Пупол не знал, куда ему податься, и у него было такое чувство, что вот сейчас должно произойти что-то непоправимое, и вдруг он испугался, потому что только теперь, хотя женат был третий год, только теперь он понял, как дорога ему жена, понял, что жизнь без нее будет другая и небо будет другим, и внезапно он осознал всем своим существом, что она и есть та единственная, самой судьбой, возможно, предназначенная, и что другой такой ему не встретить нигде, никогда. Захваченный врасплох своими мыслями, он повернул к беседке, решив переждать, прийти в себя, но там сидели все те же старушки, наслаждаясь предвечерним покоем и думая о чем-то своем. Взгляд Пупола остановился на той маленькой, щупленькой, которая рассказывала о дикаре, и, желая сказать ей что-нибудь приятное, он произнес:

— Прошу извинить, но я невольно подслушал почти все, что вы тут рассказали. Я живу рядом, это мое окно. У вас была трудная жизнь… Да… Нелегко прожить с таким человеком. Но былого, как говорится, не вернешь. Конечно, если б можно было начать все сначала, жизнь у вас была бы совсем другая…

Старушка вскинула на него глаза и, помолчав, сказала:

— Если б можно было начать другую жизнь… Знаете, что бы я сделала? Опять бы пошла за него. Только за него, ни за кого другого. Хороший был человек.


1966

Загрузка...