СМЕХ

Трое по пояс голых парней грузили в машину гравий. Песчаный холм, уже наполовину срытый, с трех сторон прикрывался лесом, и потому в том месте, где стоял грузовик, было полное безветрие. Потные тела рабочих блестели на солнце. Поодаль, на мягком мху, в тени елей, похрапывал шофер. На небе не было ни облачка. Летний день клонился к вечеру.

— Так ты говоришь, бога нет? — ухмыльнувшись, произнес один из парней. Второй тотчас и с удовольствием прервал работу, облокотившись на рукоятку своей лопаты. Они оба были студентами, но в летние каникулы подрабатывали на заводе.

Их третий товарищ, как ни в чем не бывало, продолжал кидать гравий, хотя обращались явно к нему. Тенис Типлок считался настоящим грузчиком, не то что эти двое, и потому был у них за старшего. Они вместе нагружали, разгружали, привозили, увозили все, в чем нуждался завод. А вот теперь второй день возили гравий.

Наконец и Тенис Типлок разогнул спину. Был он заметно шире в плечах и несколько старше своих товарищей, но в лице его сквозило что-то простоватое, ребячливое, — ну, прямо лицо подростка.

— Чего? — переспросил Тенис, вытирая ладонью потный лоб. — Ты что-то сказал?

Студенты переглянулись и подмигнули друг другу, словно заговорщики. Перепалки у них с Тенисом Типлоком происходили довольно часто, но тут не было ни победителей, ни побежденных: каждый оставался при своем мнении.

— Мне не совсем понятно, почему ты считаешь, что бога нет, — повторил студент. Его звали Зигисом, ростом он был невелик, глаза хитрющие, да и вся физиономия настолько плутоватая, что Тенису всегда приходилось гадать — то ли парень всерьез говорит, то ли издевается. Третий грузчик — Паул — вид имел глубокомысленный и в совершенстве владел искусством в самый разгар веселья, когда другие чуть не лопались от хохота, сохранять бесстрастное выражение лица. Обычно Паул давал себе волю после того, как остальные, вдоволь насмеявшись, притихнут. Зато смеялся так, что можно было заслушаться. Его смех походил на ржание дюжего жеребца, и вместе с тем прорывалось этакое ехидное козлиное блеяние. Отведя душу, Паул опять принимал глубокомысленный вид, будто ему и дела нет до всего случившегося.

— Ну вот, опять ты вздумал потешаться, — миролюбиво ответил Тенис, глядя Зигису прямо в глаза. — Пора бы тебе знать, что я верю в бога. Всегда говорил и сейчас скажу: без его воли ни один волос не упадет с готовы.

— Хорошо, — сказал Зигис. — Положим, ты прав. Но какой же бог настоящий — католический, православный, лютеранский или твой? Вдруг надумаю навестить этого дядю, как узнать его правильный адрес? Пойду к твоему, а попаду к католическому.

— Бог один, да вот люди разные. Воздвигают всякие дворцы, норовят упрятать в них бога. А богу не надо ни дворцов, ни храмов. Ему можно поклоняться повсюду, потому что бог вездесущ.

Паул зорко поглядывал на Типлока, будто ястреб, примеряясь к добыче, но слушал внимательно и смеяться вроде бы не думал. А Зигис, ухмыляясь, продолжал:

— Но почему ты нас с Паулом не зовешь братьями? Брат Зигис, брат Паул… Неужели тебе трудно?

— Братья — это кто породнился во Христе. И ты волен стать моим братом, вкусить вечное блаженство, но для этого должен начать новую жизнь — укрепиться в молитвах, изгнать из себя лукавого. Приходи к нам на воскресное собрание, будет новый проповедник — брат Андерсон. В институтах учился, в книжных знаниях искушен. Он разъяснит, что неясно. Бывает, на него нисходит божье вдохновение — так он даже не по-нашему говорить начинает.

— Брат Андерсон? Уж не американский ли атлет? Ну, который слона запросто поднимает!

Тенис потупил свои водянисто-синие глаза. На его ребячьем лице появились укор и обида. Паул раз-другой прокудахтал курицей, но того знаменитого богатырского смеха не получилось.

— Брат Андерсон приехал к нам из приморского братства и почти ровесник тебе. Но он-то рано встал на путь праведный, — терпеливо втолковывал Тенис. — Знаю, и вы когда-нибудь откажетесь от заблуждений, обретете веру. Я буду молиться за вас.

— Ты за всех молишься или только за нас?

— Все люди равны перед господом. Но за тех, кто пребывает в заблуждении, должно молиться денно и нощно.

— Так, так. Вот ты рассказывал нам про свою Анныню, будто вы жениться собираетесь.

— Собираемся. И…

— Погоди! Пришел ты, скажем, к своей Анныне. Глядь — а на кровати чьи-то грязные ножищи торчат. Сорвал одеяло, а там этакий верзила, к примеру, твой брат Андерсон, — что бы ты сделал? Стал бы за него молиться?

Тут Паул запустил свой могучий смех, отозвавшийся эхом где-то в лесу. Шофер спросонья поднял, но тут же опять уронил голову. Паул смолк столь же внезапно, как и начал. Тенис сделался белее полотна, будто с него сняли весь летний загар. И все же Тенис пробовал улыбнуться, хотя улыбка получилась вымученной.

— Ну зачем же так, ребята, — произнес он жалостно. — Мы с Анныней, считайте, обо всем сговорились. Вечером встретимся и порешим окончательно. Эх, Зигис, бес глаголет твоими устами, вот что я скажу. Я ведь знаю твои мысли. Ты так рассуждаешь: бога нет, и пускай этот Тенис говорит что хочет. Одумайся, Зигис! Сегодня смеешься, завтра слезы будешь лить. Наперед ни в чем нельзя быть уверенным, на все воля божья.

— А ты читал в газетах про Гагарина, а? Он поднялся в небо, облетел весь шар земной, а бога нигде не встретил. Видать, старик в ту пору гостил в преисподней, а? Небо пусто, понимаешь — пусто! Что ты на это скажешь?

— Я? — Тенис Типлок подошел к тому месту, где над карьером повисал орешник, сорвал лист и с ним возвратился обратно. — Видишь? Листик. Не ракета, нет, — обыкновенный листик. Диковинную ракету человек построит, а сотворить такой вот лист ему не под силу. По силам это только богу. Ему одному.

Тенис даже зарделся, так он был доволен, что в голову пришла счастливая мысль о листе. Пусть попробуют возразить. Но те и не думали возражать. Паул прищурил глаза, будто приметил странную букашку и теперь собирался как следует разглядеть ее. Да и на Зигиса это как будто не произвело особого впечатления. Махнув рукой и еле сдерживая смех, спросил:

— По-твоему, и этот холм дело рук господних?

— А как же?

— Значит, его принес сюда не ледник из Скандинавии, а бог на собственных плечах?

— Какой ледник? Опять потешаешься! Как можно принести такую махину? Да еще по морю! Ну тебя! Неохота говорить серьезно, так и скажи. А разыгрывать меня незачем. Я не маленький.

Тенис в самом деле рассердился. Подозрительно оглядев обоих насмешников, он отвернулся. Паул застыл как истукан в предвкушении момента, когда можно будет наконец от души посмеяться. Но в Зигисе играла кровь. По всему было видно, он доволен беседой и сейчас лихорадочно думает, как бы ее продолжить. Случайно взгляд его упал на валявшиеся под ногами камни, и опять он повернулся к Тенису.

— Не сердись, — с нарочитой задушевностью обратился к нему Зигис. — Ведь я не сержусь, когда ты говоришь вещи, не слишком мне приятные. Я считал, что твои проповедники тебя учат терпимости. Так вот, скажи мне, откуда берутся, по-твоему, камни, вот эти. Занесены ли к нам из Скандинавии или появились тут каким-то иным путем?

— Камни из земли растут, — уверенно ответил Тенис. — Неужто не знаешь? Пойди в поле, приметь какой-нибудь камешек, понаблюдай за ним: весной он махонький, осенью побольше, а через год-другой совсем большой. Иногда в землю врастет — глубоко, глубоко. Потом, смотришь, опять вылез!

— Ага! Значит, посади весной в огороде грядку маленьких камней, к осени вырастут крупные, а? Может, даже по два на штуку? А большой посадить, больше и вырастет. Так, что ли?

Тенис Типлок почуял что-то недоброе: их разговор, уклонившись от вопросов веры, перешел в те неведомые дебри, где он чувствовал себя не очень уверенно, особенно с этими студентами. Чтобы вовсе не лишиться почвы под ногами, он уж было собирался повторить, что на все воля господня, но не успел. Первым начал Паул. Ох, эти громогласные раскаты! Он смеялся Тенису прямо в глаза, чуть не задыхаясь от хохота. Потом, звучно вобрав в себя воздух, продолжал грохотать, сохраняя совершенно серьезную физиономию. Зигис, свалившись у переднего колеса машины, стонал и охал, одной рукой утирая слезы, другой держась за живот.

— Не могу, не могу! — стонал он. — Тенис, уморил ты меня, ой, уморил!

— Ты кандидат наук. Нет, академик! — зубоскалил Паул, нахохотавшись вдоволь. — Развивать такие теории во второй половине двадцатого века — тут, брат, нужна смелость. Потрясающе! Вот уж не думал, что в тебе такой талант. О-хо-хо-хо!

Не говоря ни слова, Тенис Типлок взял свою лопату, обошел машину и там принялся за работу. Это не требовало больших усилий, и он спокойно мог размышлять о том, что же, собственно, произошло. Он действительно сказал, что думал, будучи уверен — так оно и есть. Почему тогда его осмеяли? И тут он вдруг смекнул, что весь этот затеянный Зигисом разговор был ловушкой, предлогом посмеяться. Зачем же так? Что он им сделал худого? Тенис мотнул головой, отгоняя назойливых оводов. Ледник из Скандинавии, ледник… Когда он изо всех сил напряг память, ему действительно показалось, что давным-давно, в школе, он слышал такие слова, только никак не мог вспомнить, по какому поводу. И еще он вспомнил, как прошлым воскресеньем после проповеди брат Андерсон подошел к нему и долго расспрашивал, где Тенис работает, с кем видится, и, узнав, что его товарищи по работе студенты, дал наказ попробовать залучить их в общину, потому как простой люд к ним идет, а со студентами дела плохи. Но Тенис теперь опасался с ними заговаривать не только о вере, но и вообще о чем бы то ни было, боясь в ответ услышать смех, особенно тот страшный — Паула.

Парни тоже взялись за работу по другую сторону машины, и кузов быстро наполнялся. Гравий мягко плюхался в общую кучу, а камни, ударяясь о железный борт, щелкали, точно выстрелы, пока кузов был пуст, потом все мягче, все приглушенней. Проснулся шофер. Потягиваясь, позевывая, подошел к машине, подождал еще немного, потом сказал: «Довольно» — и, включив мотор, уехал.

Рабочий день был окончен.

Грузчики молча взобрались на холм и там, в гуще ельника, припрятали лопаты.

— Пошли искупаемся, — сказал Зигис.

Тенис глянул на него подозрительно, однако на сей раз в словах тщедушного студента как будто не скрывалось никакого подвоха, он, верно, и думать позабыл о недавнем разговоре и насмешках. Но Тенис не мог с ними пойти, он торопился домой.

— Не задерживай Тениса, у него назначено с Анныней, — очень серьезно произнес Паул, дав перед этим Зигису в бок тумака, отчего тот мотнул головой, точно взнузданный конь, а в глазах сверкнули лукавые огоньки. Увязая в песке, Тенис молча брел по скату холма, ожидая, что позади вот-вот грянут раскаты смеха. Но и на этот раз все обошлось.

— Привет Анныне! — крикнул вслед ему Зигис.

И, продолжая что-то выкрикивать, парни углубились в лес — за ним была река, — и там, безбожно перевирая мелодию, запели песенку о красотке Анныне из поселка Кемери и всяческих ее проказах. Но все это делалось из простого озорства, от избытка радости, без желания кого-то обидеть. И Тенис вдруг смутно почувствовал, что в этих ребятах есть что-то такое, что ему самому заказано, — та душевная свобода, когда можно смеяться, горланить, болтать всякий вздор, зная, что ты не обязан ни перед кем отчитываться, никого не должен страшиться и волен во всем сомневаться.

Ну как таких наставишь на путь истинный? Нечего и думать. Нужно искать людей, сломленных невзгодами, несчастных, покинутых, обманутых… Те примут руку брата, только вовремя протяни ее.

До шоссе было близко, всего метров двести. Тенис шел тропкой вдоль наезженной дороги. Башмаки его то и дело задевали перезревшие былинки, и те осыпались. Молодой березнячок вперемешку с сосенками охранял покой дороги. Стволы и ветви у некоторых были поломаны, ободраны кузовами машин, и все же они продолжали расти, зеленеть.

Обиженные жизнью, обездоленные… Ему подумалось, что мать была как раз такой в ту пору, когда заботами сестер и братьев во Христе обрела веру в господа. Темной ноябрьской ночью, в первую осень немецкой оккупации, отец не вернулся с работы, а двумя днями позже его нашли в одном из протоков Даугавы. Как могло случиться, что он утонул? Этого никто не знал. Сестры, утешавшие мать, говорили: «На то воля божья». Все это помнилось очень смутно, будто Тенис глядел в окно, заплывшее осенним дождем, — он тогда был совсем маленький. И все же господь бог провел их с матерью сквозь все невзгоды, испытания. Миллионы людей погибли, они же целы, невредимы и живут себе помаленьку.

Подумав об этом, он поднял глаза к небу, словно желая воздать благодарность тому, кто из бескрайних далей правил всем земным… Но вдруг лицо Тениса, уж было принявшее выражение смирения и кротости, передернулось: он опять услышал богохульный смех Паула.

Тенис остановился, вслушался в лесную тишь, повертел головой в одну, в другую сторону, но ничего, кроме шума проезжей машины, не смог уловить. И тогда он смекнул, что это все ему померещилось, что память о насмешках сильнее помыслов о всевышнем, что смех лишил его небесной благодати и сегодня ему не лицезреть чело господне. Тенису бы возгордиться, возрадоваться, что над ним потешаются, ведь хула и смех вражий для ревнителя благочестия должны звучать музыкой сладкогласной. Однако он не мог ни возгордиться, ни возрадоваться — ему было просто стыдно. Да, он стыдился, он боялся этого смеха и, вспоминая о нем, густо покраснел. Господи, господи, что творится на этом свете!

Тениса и прежде иногда одолевали сомнения, но всякий раз он отгонял их истовой молитвой, думами о господе. Это помогало, на него нисходил покой. И теперь он прибегнул к тому же. Подойдя к автобусной остановке, он беззвучно забормотал себе под нос. В автобусе его со всех сторон толкали, но Тенис продолжал молиться. На передней скамейке, спиной к шоферу, сидело пятеро совершенно не похожих друг на друга людей. Сосредоточившись на боге, он не обращал на них внимания, для него они были просто тени. Но вот одна тень, сидевшая с краю, приняла образ молоденькой женщины, державшей на руках ребенка. Волосы у нее были собраны в пучок, лицо коричневое от загара. На мгновение взгляд ее остановился на Тенисе — он стоял в проходе. Слова молитвы иссякли сами собой, как капли воды, упавшие на горячий песок. Тенис поймал себя на ужасной мысли: как бы выглядела женщина, вздумай она рассмеяться? Как Паул? Или как Зигис? Может, у нее во рту золотые коронки? Они бы весело блестели, и смех не казался бы таким… злым и жестоким.

Рядом с нею сидел пожилой мужчина, не брившийся, видно, несколько дней подряд. На коленях у него покачивался туго набитый портфель, а хозяин его клевал носом: устал, бедняга. О том же говорили его воспаленные глаза, когда он время от времени раскрывал их и озирался по сторонам. «А как бы этот смеялся? — раздумывал Тенис. — Сложив губы трубочкой? Тогда бы смех звучал не одинаково — то тонко, то грубо».

Тенис потупил глаза, спохватившись, что его опять одолевают мирские мысли. Может, лучше смотреть себе под ноги? Да, да, смотреть себе под ноги, тогда не будет никаких соблазнов. Но и там немного погодя он увидел лицо своей Анныни, белое, круглое, губы поджаты в улыбке: во весь рот смеяться ведь неприлично, Анныне это известно, она девушка воспитанная. А поет-то как своим глубоким грудным голосом, да еще головой покачивая, чтоб звучало доходчивей и жалостней! Старухи — те только воют и гнусавят, и всем давно наскучила их тягомотина. На последнем же воскресном собрании у всех слезы на глаза навертывались, когда запели Анныня с братом Андерсоном на разные голоса, один другого лучше. И хорошо, что там не было ни Зигиса, ни Паула. Эти бы все осмеяли. Как сегодня. А подумать — над чем смеялись? Почему Тенису не смешно?

На город опускался золотистый вечер. Дома, освещенные косыми лучами солнца, казались румяными, теплыми, словно только что из печи вынутые пироги. Тени были синие, цветы в палисадниках закрывали свои нежные лепестки, готовясь к прохладе ночи, к обильной росе. Тенис Типлок вместе с другими выскочил из автобуса и пересел в трамвай. Тут уж было недалеко. Во дворе большого многоэтажного здания примостился домишко, крепко вросший в землю, с замшелой черепичной крышей, с кустом сирени по одну сторону и цветочной клумбой по другую. От соседнего двора его отделял покосившийся заборчик. Когда-то здесь кончался город, до самого горизонта тянулись луга, поля с разбросанными крестьянскими хуторами. Но потом вдоль Даугавы поднялись многоэтажные дома, кое-где оставив нетронутыми старые хибары, хранившие память о прошлом.

Тенис открыл дверь, переступил порог и сразу окунулся в сумрак кухни. И без того низкие оконца домика были сплошь заставлены цветочными горшками, с которыми Тенис вел лютую борьбу за свет. Иногда он даже подсыпал в них соли, конечно, тайком от матери. Однако все его старания ни к чему не приводили, потому что мать после Христа больше всего любила цветы, не щадя для них ни сил, ни времени, так что сыну оставалась только третья, притом меньшая, часть материнской ласки.

Ужин стоял на столе, выглаженная рубашка, еще пахнувшая свежестью, висела на спинке стула, выходной костюм был вычищен — все приготовлено с тем, чтобы Тенис не теряя времени мог отправиться к своей избраннице. От матери у него секретов не было, и потому все готовилось загодя, основательно.

Мать бесшумно двигалась, что-то прибирая, поправляя. Это была седая располневшая женщина с постным и покорным выражением лица. Казалось, мысли ее витают где-то далеко, и ничто не способно ее вывести из этого состояния отрешенности, а если она говорила, то речь была бесцветна, вяла, будто сквозь дрему. Много лет она прослужила в господских домах, а теперь работала судомойкой в столовой.

— Что-то ты хмурый сегодня, — сказала мать. — Случилось что?

Подсаживаясь к столу, Тенис пожал плечами. Он только что умылся, волосы были влажны, и с них за шиворот падали капли воды. Тогда Тенис морщился, стараясь убедить себя, что в этом и была причина его скверного настроения. И вдруг спросил:

— Мама, почему ты мне не дала закончить школу? Почему?

Она откинулась на спинку стула, руки опустились, словно плети, в груди, казалось, теснился рой воспоминаний. Со всех сторон смотрели глаза Христа: Христос несет крест, Христос, распятый на кресте, Христос в терновом венце с каплями крови на лбу…

— Так надо. Мне тогда, вот в этой самой комнате, явился господь бог и наказал забрать тебя из школы. Да и к чему тебе мирские науки? Твоя душа ничем теперь не отравлена, вся без остатка принадлежит Спасителю. И потому тебя ждет вечное блаженство.

— Но я бы все равно верил в бога, если бы даже окончил школу…

— Незачем забивать голову глупостями. Сыт, обут, одет. В полном здравии. Чего тебе еще? Благодари господа, что он провел твой корабль через все подводные камни…

— Но ведь люди смеются надо мной! — с трудом выдавил Тенис.

Мать выпрямилась, точно солдат, услыхавший боевую тревогу. Обведя глазами развешанных по стенам Христосов, она с сердцем сказала:

— И пускай смеются! Сатана в них смеется. Ты погляди, сквозь какие муки должен был пройти Спаситель. Укрепимся в молитве, сын.

Опустившись на колени, они огласили сумрак комнаты неясным бормотанием.

— Пускай смеются, пускай смеются! — твердил Тенис. — Только дай мне силы, всемогущий, все снести…

Помолившись, Тенис в самом деле как будто почувствовал облегчение, да и мать, занявшись цветочными горшками, видать, и думать позабыла о таком пустяке, как размолвка с сыном.

— И что это с геранью творится? Ума не приложу, — озабоченно говорила она. — Вянет, и все!

Тенис набросил на плечи пиджак и поспешил убраться. На днях он подсыпал этой герани чуточку соли, а то из-за нее совсем света белого не видно. Но говорить об этом с матерью — только время попусту тратить, ей и так казалось, что у них в доме чересчур светло.

Тенис размашисто шагал к трамвайной остановке. Проходя мимо гастронома, он подумал, что было бы неплохо прихватить с собой бутылочку вина — он где-то слышал, что так принято, когда идешь к своей милой. Он повернул обратно и зашел в гастроном. Выбор был изрядный, и парень даже растерялся: в этом деле он ничего не смыслил. Запинаясь и робея, попросил, чтобы ему дали что-нибудь получше. Молодая продавщица улыбнулась, взяла одну из бутылок и, завернув, протянула Тенису. Выскочив на улицу, он вытер вспотевший лоб: какой нехорошей улыбкой она ему улыбнулась, не дай бог еще раз зайти в эту лавку…

Анныня жила далеко, по ту сторону Даугавы, и, пока Тенис добирался, сумерки совсем сгустились. Дом был длинный, двухэтажный, похожий на казарму, один из тех, что когда-то сдавались внаем семейным рабочим. Плита и раковина только в коридоре, вокруг них всегда толпятся женщины. По скрипучей лестнице Тенис поднялся на второй этаж. Ступеньки были грязные, щербатые. По дороге он наглотался всяких запахов, исходивших от множества кастрюль. Где-то плакал ребенок, где-то хрипела пластинка: «Марина, Марина…» Тенис тихонечко поскреб дверь, — его не покидало смущение, будто он делает что-то постыдное, предосудительное. Не успел отнять руку от двери, как та отворилась.

— Ах, это ты! — протянула Анныня, отступая в глубь комнаты. — Ну заходи!

— Может, я помешал? — молвил Тенис.

— Ничего, ничего. Заходи.

Не сказать, чтобы Анныня была очень рада приходу Тениса. Пропустив его в комнату, сама вернулась в прихожую. Анныня работала на хлебозаводе и, может, потому казалась Тенису похожей на булочку: белая, румяная, глаза — изюминки. Возьмешь за руку повыше локтя, надавишь слегка, а на том месте, где коснулись пальцы, останутся аппетитные ямочки. И в комнате у нее белым-бело: всякие коврики, дорожки, салфеточки — расшитые, вытканные, вязаные. На кровати пять подушек, одна другой меньше, а все вместе похожи на башню. В углу ножная швейная машина, прикрытая льняной скатертью. На стене, правда, только одна картина — святая дева Мария, на коленях у нее барахтается пухленький Христосик.

Вошла Анныня, приглаживая светлые волосы, вся в кудряшках, завитушках, — и комната наполнилась запахом удивительных цветов, каких ни в саду, ни в поле не сыщешь. Широким жестом Тенис извлек из кармана бутылку вина.

— Ой! Вот уж напрасно потратился! — всплеснув руками, воскликнула Анныня. Однако тут же подобрела.

— Подумаешь, — бросил небрежно Тенис. — Что у меня — денег нет! Кто прилежно работает, тот может себе позволить.

На столе появились две рюмки и тарелка с ломтиками сыра. У одной рюмки была отбита ножка, ее волей-неволей пришлось положить на скатерть. Долго спорили, кому пить из хромоногой рюмки. Наконец решили: гость возьмет целую, а уж хозяйка как-нибудь обойдется битой. Тенис с шумом откупорил бутылку.

— Помолимся, — сказала Анныня.

Склонив голову, каждый прочитал про себя молитву. Когда Тенис поднял глаза, они горели любовью, только слепец мог не заметить этого. У Анныни зарделись щеки.

— Какая у тебя благодать! — сказал Тенис, беря руку девушки в свою. — Может, сам господь велел идти нам в жизни рука об руку. Это было бы замечательно… Поутру ты провожала бы меня на работу, вечером поджидала у порога. Вместе бы предавались молитвам, вместе посещали дом божий… И пускай они смеются! Разве знают они, что такое настоящее счастье?

— Кто это — они? — осторожно спросила Анныня.

Он не успел ответить, дверь кто-то поцарапал, точь-в-точь, как это сделал недавно Тенис. Анныня отдернула руку и выскочила в переднюю, плотно прикрыв за собой дверь. Там тотчас послышался разговор, вначале громкий, который затем перешел в шепот и наконец вовсе смолк. Тенису до всего этого не было никакого дела. Развалившись на стуле, он с умилением смотрел на золотистый напиток в рюмке и улыбался. Христос любил эту бодрящую влагу, как-то раз превратил даже воду в вино…

Сперва, смущенно улыбаясь, вошла Анныня, а следом за ней, приглаживая волосы, брат Андерсон — молодой человек, довольно приятной наружности, в модном костюме, с полосатым галстуком на белой сорочке. С учтивым поклоном, с протянутой рукой он бросился навстречу Тенису.

— А, брат Типлок! Как я рад, как я рад вас видеть!

Тенис прямо-таки подскочил на стуле. Чего-чего, а этого уж он никак не ожидал, и потому сначала расстроился, поняв, что решающего объяснения с Анныней сегодня не получится: о таких вещах принято говорить с глазу на глаз.

Между тем брат Андерсон добрался до его руки и теперь сердечно тряс ее, захватив обеими ладонями, мягкими, точно спелые сливы.

— Как хорошо, что мы встретились именно в такой прелестный вечер, — продолжал проповедник, все еще не отпуская руку Тениса. — Мы тут все свои, а это вино — смотрите, как искрится! — придаст нам силы и бодрости, чтоб тем радостней воздали мы хвалу господу. Аминь.

Все сели. Давно уже включили свет, и мотыльки, залетев в открытое окно, кружились вокруг горячей лампочки.

— Как их тянет на огонек! — усмехнулся брат Андерсон. — Так и крылышки недолго подпалить. А теперь бы нам не мешало отведать вина по случаю такой встречи.

Поскольку имелось всего две рюмки, пришлось условиться, что брат проповедник будет пить из той же, что и Анныня, — с отбитой ножкой. Сначала рюмочку, вся сморщившись до невозможности, пригубила Анныня. Хлебнула чуточку и, сделав вид, что страшно опьянела, протянула брату Андерсону. Тот, правда, пытался уговаривать хозяйку выпить до дна, только из этого ничего не вышло, и посему брат проповедник был вынужден сам опорожнить ее. Тенис тут же наполнил ему — на сей раз его собственную порцию, — и вино моментально было выпито: нельзя же ставить на стол недопитую рюмку, у которой отбита ножка! На лощеных бледных щеках брата Андерсона взыграл румянец, проповедник стал еще любезней, чем прежде. Остроты из него так и сыпались.

Тенису было тоскливо, но приличия ради он вымучил на лице какое-то подобие улыбки, хотя в душе ныла рана — однообразно, тупо, надоедливо. Так ноют на осеннем ветру провода телеграфа. Ноют и ноют… Тенис подумал, что напрасно он сегодня проехался и что опять ему томиться в неизвестности — то ли Анныня согласится выйти за него, то ли откажет. Уж он так надеялся, так надеялся… А назавтра эти зубоскалы, Зигис с Паулом, обязательно его спросят, как обернулось дело с Анныней. И как ни отмалчивайся, эти прохвосты из него слово за словом вытянут все до последней мелочи о том, что здесь произошло. И, конечно, все истолкуют по-своему, а может, еще и споют песенку о красотке Анныне из поселка Кемери и всяческих ее проделках… Будьте покойны, эти найдут, над чем посмеяться! От подобных мыслей Тениса бросило в жар. Это не ускользнуло от зорких глаз брата Андерсона, и он внес предложение снять пиджаки, если, конечно, не возражает дама. Проповедник разделся. А Тенис отказался — ничего, он потерпит. Он-то знал, что пиджак тут ни при чем…

— А как там с этими песчаными холмами? — спросил вдруг Тенис, все еще озабоченный завтрашней встречей со студентами. — Правда, что когда-то их со всеми камнями занес к нам ледник из Скандинавии? Этакие махины! Прямо чудеса… Может, все это козни дьявола? Да и как такие горы морем переправишь?

Брат Андерсон дожевал ломтик сыра, вытер платком губы. Небрежно глянув на Тениса, обращаясь больше к Анныне, он сказал:

— Отчего же дьявола? Как раз наоборот, то дело рук господа. Много тысяч лет назад земля была совсем иной. Гигантские ледники приходили в движение, захватывая собой целые горы и перенося их на другое место. С переменой климата, с таянием льдов образовались многие их тех морей, которые существуют и поныне. Все это лишний раз доказывает всемогущество господа, который способен двигать горы, рождать моря… — Брат Андерсон, опустив веки, что-то невнятно про себя пробормотал. — Но, к сожалению, на белом свете не перевелись еще олухи, которые считают, что камни растут, как грибы, — продолжал он. — С одним таким недавно мне пришлось столкнуться в рыбацком поселке. Я весь взмок, пока втолковал ему, что и как. — И проповедник от души рассмеялся. Ему охотно вторила Анныня.

— Вот дуралей! Это надо же — камни растут… Ну и дубина!

Ее смех был так заразителен, что, пожалуй, и камни засмеялись бы, услыхав, увидав ее в этот момент. Только Тенис Типлок сидел мрачный, хмурый, уставившись в одну точку.

— Да что с тобой? — забеспокоилась Анныня. — Уж не перепил ли ты?

— Ты тоже смеешься, — проговорил Тенис, не отводя оцепенелого взгляда.

Наступило неловкое молчание.

— А чего ж мне не смеяться? — надув губы и косясь на брата проповедника, спросила Анныня.

— Брат Типлок прав, — молвил тот ровным голосом. — Нам не следует смеяться над людской глупостью. Мы должны скорбеть о ней. Человек не виновен в том, что родился таким… как бы это сказать… Но перед богом все люди равны.

Как ни пытался брат Андерсон восстановить прежнее благодушие, ничего из этого не вышло. Тенис стал поглядывать на свои часы, сверять их с будильником Анныни. Пора бы домой… Наконец наступил момент, когда хозяйка взяла обоих за руки и стала выпроваживать.

— Дорогие мои, милые… Поздний час, а то соседи наплетут такое… Я живу тут, словно в волчьем логове — все слуги дьявола.

— Уж ты на меня не серчай, — только и успел прошептать ей Тенис. — Слышишь, не серчай… Приду послезавтра… Вечерком.

Случилось так, что на пороге проповедник замешкался и, сказав, что забыл какую-то вещь, вернулся в комнату. Щелкнул английский замок, и Тенис остался один в тускло освещенном коридоре. Дойдя до лестницы, он подумал, как ему быть: дожидаться ли брата Андерсона здесь или на улице. В одной из комнат еще играла музыка, — хозяин, видимо, уснул, забыв выключить радио. Хотя нет — бесшумно отворилась дверь, и вместе с хлынувшим светом оттуда выскочил голый взъерошенный мужчина в накинутом на плечи халате. Подозрительно глянув на Тениса, прошаркал в дальний конец коридора, мимоходом бросив:

— Шляются тут всякие!

Тенис кубарем скатился вниз по лестнице и только на улице перевел дыхание: надо поосторожней, не то вызовут милицию, потом объясняйся… Перейдя на другую сторону улицы, остановился у ограды — оттуда был виден весь дом. В двух окнах второго этажа горел свет. Одно из них было Анныни.

И чего брат Андерсон задержался?

За оградой был сад, в серебристых сумерках летней ночи на ветвях смутно белели яблоки. В глубине сада стоял дом, к нему вела цементная дорожка, по обе стороны от нее до самого дома тянулись кусты георгинов. В темноте был слышен какой-то удивительный звук: то затихая, то нарастая, он повторялся через равные промежутки и сначала даже напугал Тениса. Но потом парень сообразил, в чем дело: это храпел человек, спавший в доме у открытого окна… Улыбнувшись своим собственным страхам, Тенис опять поглядел через улицу. Как раз в этот момент на втором этаже погасло одно окно, теперь во всем доме не спала только Анныня.

— Ну где же он застрял? — бормотал про себя Тенис, чувствуя, как в душу закрадывается беспокойство. Потеряв всякое терпение, он вернулся в дом, из которого только что вышел. Затаив дыхание, остановился возле двери Анныни. Прислушался: все тихо. Уж было поднял руку, чтобы по привычке поскрести, да одумался. Что скажет Анныня, что скажет брат Андерсон? А главное, сам-то он что скажет?

Под ногами жалобно скрипели ступени, когда он в темноте спускался вниз по лестнице. На улице не было ни души, даже машин не видно и не слышно. Виляя, пронеслась над ним пара летучих мышей.

В окне Анныни все еще горел свет. Там в глубине скользили неясные, расплывчатые тени…

Погасло! Дом погрузился в темноту. Тенис с облегчением вздохнул: наконец брат Андерсон спустится. Свет-то погас!

Он простоял полчаса, может, час, но двухэтажный дом по-прежнему был глух и нем. Снова поднялся на второй этаж, прошел весь коридор, заглянул в отхожее место — все напрасно: проповедник точно в воду канул. Ощутив в душе страшную пустоту, Тенис в третий раз сбежал вниз по лестнице и вышел на улицу. Поднял глаза на окно Анныни. Темнота…

И вдруг Тенис все понял. Правда в своей нагой простоте была так ужасна, что он застонал и прислонился к забору, чтобы не упасть.

— Я бы любил тебя, любил, как никто, всю жизнь, до гроба, зачем же ты так. Ведь он тебя бросит, зачем… Зачем?

Но некому было ответить да все эти вопросы. И тогда, нащупав под забором увесистый камень, Тенис поднял его, примеряясь к вашу Анныни. Он без труда бы добросил… А потом? Что потом? И уши опять заложило от громогласных раскатов смеха — будто в порожний кузов самосвала падали тяжелые булыжники. Расправив плечи, Тенис направился к Даугаве. Узкую улочку с обеих сторон теснили палисадники. Дома казались опустевшими, нежилыми. Он шагал по тротуару, но ветви жасмина и сирени хлестали его по лицу, пока он не догадался перейти на середину улицы, и зашагал по ней уверенно, как хозяин.

Начинался асфальт. Тенис Типлок прибавил шагу. Временами он смеялся. Смеялся, утирая слезы. И смеялся громко, чтобы громко не заплакать.

Уже подойдя к Даугаве, Тенис заметил, что он все еще держит в руке камень. Он швырнул его в воду, над водою взлетели брызги.

У самого берега было грязно, смутно мерцая, плавали масляные пятна. Тенис разделся, вошел в воду. Она была теплая, теплее воздуха. Он мылся долго, старательно, а потом еще поплавал. Выйдя на берег, захваченный утренней свежестью, он огляделся вокруг. Над головой простиралось небо, и ни один край его не был похож на другой. А город уже просыпался, гул его зарождался где-то внизу, постепенно поднимаясь к чердакам и крышам.

Выпустив несметное множество стрел, из воды вставало солнце. Тенис Типлок с удивлением заметил, что начинается новый день.


1962

Загрузка...