В том году, в тысяча девятьсот семнадцатом, ноябрь был особенно холодным.
Туман, приплывший с Финского залива, а точнее, с Атлантики, где в теплом течении Гольфстрим варилась погода, — этот туман слизал весь снег, выпавший в начале месяца. Потом ринулся ветер с Ладоги. Сначала порывистый, он словно залпами обстреливал Петроград, а затем задул, ни на одну минуту не сбавляя силы ни днем, ни ночью.
Холодно было и в домах. Над трубами почти нигде не вились дымки, которые обычно выдыхали здания. Продрог каждый дом, продрог весь Питер.
Холодно было и в кабинете Ленина, откуда Мартын только что вышел.
Конечно, не так холодно, как сейчас на Невском, по которому шагал Мартын Лацис. Каждый шаг его аршина полтора, если не больше. Да уже и не шагнет человек такого высоченного роста. Глянет на него кто со стороны и не сразу отведет глаза. Плечи, как говорится, косая сажень, а вся широкая грудь скрыта бородой. Дремучая борода, вроде боярской. Она придавала бы ему суровый вид, если бы не серо-голубые глаза с неожиданно мягким и теплым взглядом.
Пожалуй, лишь одно не красило его атлетическую фигуру — левое плечо ниже правого. По этому признаку легко угадать бывшего батрака, который пошел внаймы с малолетства. С самых ранних лет приходилось ему таскать тяжелые мешки, подростком ходить за сохой. На затвердевших парах соха не слушалась, бросало из стороны в сторону, а хозяин еще издевался: «Положи камни в штаны!» Те, кто похлипче, на всю жизнь становились сутулыми, а то и горбатыми.
Ветер с Ладоги гнал по мостовым и тротуарам колючую морозную пыль. Мартын Лацис чувствовал, как она въедается в лицо, и глубже натягивал лисью шапку, привезенную из сибирской ссылки. Шагал он к Главному штабу, чтобы повидаться с наркомом по военным делам Николаем Ильичом Подвойским, добрым своим другом.
Как член Военно-революционного комитета Мартын заведовал Бюро комиссаров. Бюро направляло комиссаров во все воинские части, во все учреждения, на все фабрики и заводы, на железную дорогу. Комиссаров революции было поручено подбирать и назначать Мартыну Лацису.
Бюро находилось в Смольном, и когда Яков Михайлович Свердлов позвонил Мартыну и попросил его зайти к Владимиру Ильичу, тот через несколько минут был уже в кабинете Ленина.
Владимир Ильич сидел за столом, накинув на плечи пальто. Сбоку пристроился Свердлов. На нем была кожаная куртка, которую он, кажется, не снимал ни днем, ни ночью. Такое впечатление, наверно, оттого, что и днем и ночью он все время на ногах.
Свердлов — один из немногих в теперешнем окружении Ленина, с кем Владимир Ильич познакомился совсем недавно — в апреле этого года. Появление Свердлова в кругу ближайших соратников Ленина стало органичным, естественным. Все заметили, как быстро Владимир Ильич оценил его великий талант организатора и рекомендовал Свердлова на самый высокий пост в государстве — Председателем Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета.
Были люди, с которыми Ленина связывала давняя дружба, но не было, пожалуй, человека, так быстро, остро, с такой глубиной воспринимавшего каждую его идею. Мартын не раз замечал: только успевал, казалось, Ленин закончить фразу, как Свердлов со свойственной ему манерой живо, несколько задорно откликался коротким «Уже!» — уже не только уловил его мысль, но успел продумать ее практический ход.
Работая в подполье в разных концах России, сидя в тюрьмах, находясь в ссылках, Яков Михайлович узнавал очень многих товарищей. Теперь оказалось, он не просто был знаком, а изучил каждого как человека, как партийного работника. Недаром его называли памятью партии, говорили, что он носит в голове биографический справочник коммунистов.
Сегодня Мартын уже виделся и с Лениным и со Свердловым, поэтому, подойдя к столу, он молча остановился, ожидая, что скажет ему Председатель Совнаркома или Председатель ВЦИК.
Оба посмотрели на него снизу вверх, потом Мартын перехватил взгляды, которыми обменялись Владимир Ильич и Яков Михайлович.
Ему нетрудно было понять: до его прихода Ленин и Свердлов говорили о нем. Но в связи с чем? По какому поводу? Спрашивать не стал, Ленин показал ему на кресло, и он медленно опустился, словно сомневаясь, выдержит ли оно его.
В большое окно устало глядел унылый день. Не успев расцвести, он уже угасал. Следовало бы включить настольную лампу. На столе стояли электрическая и — на всякий случай — керосиновая лампы, но Ленин экономил и электроэнергию и керосин, слишком мало было и того и другого, а засиживался он допоздна каждый вечер.
Если бы кто-нибудь глянул на всех троих со стороны, сказал бы, что Лацис несомненно старше Свердлова и, пожалуй, не так уж намного моложе Ленина. А ведь Ленину шел сорок восьмой. На самом деле Мартыну почти на два десятка меньше, чем Владимиру Ильичу, и на три года меньше, чем Свердлову. Солидность Лацису придавали не только борода, рост — он был степенен, шагал широко, неспешно, был немногословен, зато каждую фразу хоть клади на весы.
Поэтому, должно быть, из всех партийных кличек к нему особенно прижилась Дядя. Лацис привык к ней так же, как и к фамилии, хотя имя, отчество и фамилия — Мартын Янович Лацис — тоже были ненастоящими.
Шесть лет тому назад молодой агитатор-пропагандист ЦК Социал-демократии Латышского края Янис Судрабс, обложенный со всех сторон жандармами и сыщиками, вынужден был уйти в подполье. Он попросил у знакомого волостного писаря «бумажную душу», да еще такую, чтобы укрыла его от воинской повинности.
— Лет на тридцать пять? — спросил писарь.
Покопался в паспортном реестре, нашел сведения о крестьянине, который выехал из волости, и на его имя выписал паспорт, но посоветовал немедленно отращивать бороду, чтобы привести внешний вид молодого человека в соответствие с его документом.
Сейчас, обратившись к нему, Ленин тоже назвал его Дядей и сообщил, что они с Яковом Михайловичем предлагают ему стать народным комиссаром внутренних дел РСФСР.
Мартыну было известно: Рыков, назначенный на этот пост, ушел в отставку. Вместе с несколькими членами ЦК и наркомами он требовал, чтобы в Советское правительство входили представители всех так называемых социалистических партий, в том числе меньшевиков и правых эсеров. Центральный Комитет отверг этот ультиматум, тогда они подали в отставку, фактически дезертировали. Поэтому Наркомат внутренних дел не начинали даже организовывать.
Предложение Ленина огорошило Мартына. Он растерялся. Наступила тишина, и в эту тишину проникал из коридора топот множества ног. Хотя кабинет Ленина отгорожен был от коридора приемной, все равно он достигал и сюда. Ухо Лациса привыкло к нему. С тех пор как большевики заняли Смольный, он раздавался с утра и до утра, с каждым днем нарастая все больше и больше. Не только рабочий Питер, кажется, вся трудовая Россия двигалась по коридорам Смольного…
Лацис и сейчас помнит, как долго он молчал после неожиданного предложения Владимира Ильича. Свердлов не выдержал, как бы подтолкнул его вопросом:
— Что же ты? Председатель Совнаркома предлагает тебе министерский, можно сказать, пост.
Тогда Мартын заговорил. Обычно он говорил не спеша, часто повторял последние слова, а самое последнее нередко произносил по слогам, и оно звучало особенно веско. И на этот раз начал рассудительно:
— В бывшее министерство внутренних дел, насколько я помню, входили, — он вытянул руку с растопыренными пальцами и начал их загибать, — вся администрация, вся медицина, инородческое управление, полиция, церковь и еще многое, о чем я даже понятия не имею. Даже отдаленно незнаком с этой колоссальной машиной. Ко-лос-саль-ной… — И, сбившись от волнения с ритма, зачастил: — Народный комиссар — это не моя мерка. Совсем не моя! Ни я — к ней, ни она — ко мне…
Ленин перебил его и сказал, что не только слова, но и мотив этой песни ему достаточно знаком, а если говорить прямо, то и достаточно надоел.
Но Мартын стоял на своем:
— Это не по мне! Я просто не справлюсь. Это не по мне. Вы переоцениваете меня.
Он и сейчас, идя по Невскому, видел глаза Свердлова и его укоризненный взгляд.
— Как-то не в твоем характере трусить. Уж не думаешь ли ты, что я, находясь в туруханской ссылке, готовился стать тем, кого, скажем, во Франции называют президентом? Да и ты не проходил специальной подготовки, чтобы возглавить большевиков Выборгской стороны, ни на каких курсах не обучался, как действовать в Военно-революционном комитете и совершать революции. А Бюро комиссаров… Разве это не один из важнейших органов Советской власти?
Мартын не мог опровергнуть Свердлова и от этого смутился еще больше. Стоял, молчал, чувствовал себя виноватым, что отказывается, первый раз в жизни отказывается от партийного поручения. Но иного выхода у него нет. Шутка сказать: нарком, да еще внутренних дел всей Советской России!
— Нет, нет, — наконец снова заговорил он. — Не по мне! Разве бы я хоть словом возразил. Неспроста латыши утверждают: не выйдет из петуха орла, хоть позолоти ему шпоры. Хоть по-зо-ло-ти!
Ленин улыбнулся, а Свердлов воскликнул:
— Но тебе нет нужды золотить шпоры!
И все же Владимир Ильич понял, какую тревогу посеял в душе Лациса. Недаром, внимательно посмотрев на него, подумав, предложил дать возможность Дяде поразмыслить до завтрашнего утра.
И вот Мартын шел теперь по Невскому к Главному штабу, чтобы повидаться с Николаем Ильичом Подвойским.
До чего преобразился проспект после октябрьских дней! Словно этим же ладожским ветром сдуло с него нарядную публику, богатые выезды, катившие, бывало, один за другим. Померк Невский, ничего не скажешь, померк. Никакого теперь в нем шика. Погасли витрины, опустились железные шторы на широченных окнах, повисли тяжелые, будто гири, замки на дверях магазинов.
Десятый час вечера, а темны глазницы домов, лишь кое-где просачивается матовый свет сквозь морозную накипь узоров на стеклах. Тротуары почти пустынны. На мостовой больше народу: не очень стройно прошел отряд красногвардейцев, промчался грузовой автомобиль с веселыми и отчаянными матросами. Да и одинокие прохожие предпочитают ходить по обочине мостовой.
Обезлюдевший проспект кажется уже, чем прежде: здания с противоположных сторон будто тянутся одно к другому, будто пытаются коснуться плечами. Вот когда Невский был необыкновенно широк — в июле. Рабочие и солдаты заполнили его. Ни мостовой, ни тротуаров — сплошь человеческие головы. А над ними красные полотнища: «Вся власть Советам!» Потом красная кровь на брусчатке. И трупы. Раскинув руки, они словно пытались доплыть до берега. Тогда в этот час было еще совсем светло, белые ночи, правда, угасали, но солнце еще путешествовало по небу, а нужно было быстро и надежно укрыть Ленина: Временное правительство подняло всю полицию, жандармерию, чтобы схватить его. Где укрыть Владимира Ильича? Конечно, в Выборгском районе, в его, Лациса, районе…
Какой же ответ дать Ленину завтра? Мартын шел к Подвойскому как к народному комиссару по военным делам, чтобы договориться о посылке революционных солдат из Питера комиссарами в ряд полков на Северном фронте, а заодно, как с другом, и посоветоваться с ним. Так трудно решить самому, здесь обязательно нужен совет друга.
Он свернул с Невского на Большую Морскую к Главному штабу и сразу увидел высокого мужчину, а по обе стороны от него — двух человек с винтовками. Знакомая картина: красногвардейцы ведут какого-то контрика. Так и есть — в офицерской шинели без погон, в папахе, башлык за плечами. Лацис скользнул взглядом по ладной фигуре офицера и прошел бы мимо, если бы один из красногвардейцев не окликнул его:
— Здравствуйте, товарищ Дядя!
Ну конечно же Лацис узнал его: Покотилов, слесарь с завода «Русский Рено». Покотилов и его сын. Они всюду вместе. Оба Иваны. Старшему — сорок один, младшему — двадцать второй. Мать умерла от чахотки, и еще подростком отец пристроил паренька в свой цех. Перед Февральской революцией они одновременно вступили в партию большевиков, потом записались в Красную гвардию. Работали, а винтовки рядом. После гудка — военные занятия. В строю стояли тоже рядом — одного роста.
Иван-младший точно был сотворен по образу и подобию Ивана-старшего. Оба коренастые, чуть курносые, светло-русые, и даже чубы одинаково выползали из-под шапок. Разве что отец шире в плечах, так это до поры до времени, годок-другой — и у сына развернутся плечи. Вот только насчет речей меньшой не мастак. Папаша, как митинг, собрание, — обязательно: «Дайте слово!» Фуражку в кулак и руками этому самому слову помогает вовсю. Ванюха глазами в него упрется и, когда отец закончит, громче всех бьет в ладоши…
— Кого ведете? — спросил Лацис. Снова глянул на офицера, что-то знакомое почудилось в нем.
— Гада золотопогонного…
— Требую прекратить оскорбления! — оборвал офицер. В нескольких этих словах прозвучал латышский акцент. Лацис еще пристальней поглядел на него.
— Смотри какой! — возмутился Покотилов-старший. — Разве ж это оскорбление, если гада окрестишь гадом? Не зацепит же меня злость, коли ты меня, Ивана, Иваном кликнешь… Подбивал, гад, солдат громить винный подвал в Зимнем!
— Отставить вранье! — повысил голос офицер. Покотилов-старший сорвал с плеча винтовку, в сердцах стукнул прикладом о землю.
— Как же ты можешь при сыне крестить отца поганым словом? Подтверди, Иван Иванович, подбивал?
— Подбивал! — раздался молодой басок.
Офицер понял, что перед ним какой-то начальник над этими красногвардейцами, и быстро заговорил, опасаясь, что тот, не дослушав, уйдет:
— Прежде всего, я латышский стрелок! Из шестого полка. А латышские стрелки вызваны в Петроград по приказу самого Ленина. — И без паузы продолжал: — Никого я не подстрекал. Проходил мимо Зимнего, стоят солдаты. Один спрашивает: «Отведаем, ваше благородие, сладкого царского винца?» Я ответил: «Тем, кто три года смотрел смерти в глаза, сам господь бог велел!» Так сказал и убежден в своей правоте!
«Я знаю этого человека. Определенно знаю», — говорил себе Лацис, вглядываясь в лицо офицера. Если бы, как раньше, улицу заливал свет фонарей, он сразу рассмотрел бы его, но этот короткий отрезок Большой Морской между Невским и аркой Главного штаба и днем был мрачен.
— Выходит, пей солдат до бесчувствия, потом мародерствуй, громи…
— Вы тоже латыш? — услышав в речи Лациса легкий акцент, обрадовался офицер.
— Это к делу не относится!
Лацис приучал себя при всех ситуациях сохранять спокойствие, не повышать голос, однако здесь, словно в каменном колодце, каждое слово звучало гулко.
— Нет, я не сторонник мародерства. Но большой сапог имеет право на глубокий след…
Услышав эту фразу, Лацис уже не сомневался, кто стоит перед ним.
— Передайте его мне, — предложил он Покотиловым. — Я разберусь, где шелк, а где рогожа.
Будущий Мартын Лацис — Янис Судрабс в приходской школе сидел на одной парте с Яном Судрабинем, со своим тезкой и почти однофамильцем. Мальчишки часто дружат, не придавая значения положению родителей. Ничего не значит, что отец и мать Яниса Судрабса всю жизнь батрачат, что Янка уже теперь с весны до осени пасет хозяйскую скотину, а подрастет — тоже станет батраком. Ничуть это не мешало ему ходить в закадычных друзьях Яна Судрабиня, отец которого не кто иной, как серый барон. Так в отличие от настоящих баронов — немецких помещиков — называли крупных хозяев-латышей.
Однажды ранней весной, когда в березах начинает бродить сок, оба Яна взобрались на два соседних кряжистых дерева. На шеях висели бутылки, а в карманы вложены ножики. Надрежут ветку, на нее — бутылку. К концу занятий в школе она наполняется сладким, немного терпковатым соком. Вкусно!
Подвесили бутылки и поднялись еще выше. Ни один не хотел отстать. Самолюбивый Ян Судрабинь добрался бы до самой верхушки, но рассудительный Янис крикнул:
— Станция Вылезай, выше неба не шагай! — И сел на сук, который хоть и покачивался под ним, а держал надежно.
Как далеко видно отсюда! Вот хутор Рагайни, где в хибарке ютится Янис с родителями-батраками, хозяйская изба на каменном фундаменте, амбар с высокой дощатой крышей, сарай для скотины. По двору бродят куры, гуси, утки, спит, уронив голову на лапы, старый пес Бобкис; мать Яниса, маминя, крутит колодезный ворот. Сколько достается ее рукам… Мальцом ему всегда хотелось, чтобы перед сном маминя провела рукой по его волосам или хотя бы притронулась пальцами ко лбу. Но она все еще на работе. Он заснет, проснется — нет ее. Лежит с открытыми глазами, ждет. Наконец маминя заходит. Но что она делает? Зачем открывает и снова закрывает дверь? Япка приподымается, всматривается: мать вставила руку в дверную щель и зажимает ее. Янис вскакивает с постели.
— Что ты, маминя?
— От работы руки отнялись. Новой болью выгоняю старую.
Янис и сам пробовал так, но, должно быть, не скрутила его руки «старая» боль, выхватывал пальцы из дверного проема, дул на них, встряхивал.
Сейчас, сидя на крепкой березовой ветке, он переводит взгляд направо. Через версту — хутор Судрабиня, Изба тоже на каменном фундаменте. Нет, у них не изба, у них дом, почти как у настоящего барона. Крыша черепичная, и все остальные постройки под черепицей. И сад почти такой же, как у барона. Во всей округе ни у одного хозяина нет такого сада.
А баронская усадьба — на холме. Кирпичный двухэтажный дом, две трубы, между ними — башенка, а на ней — флюгер: железный рыцарь с железным знаменем. Ветер ударяет в знамя, и рыцарь поворачивается.
Дальше еще один пригорок, на нем базница, по-русски — церковь. На высоком шпиле застыл петух, как и рыцарь — тоже железный.
От базницы до баронской усадьбы, от усадьбы к хуторам вьется дорога. Редко кто по ней проедет. Если один из Янов первый заметит, вопит от радости, показывает другу. А тут, кажется, одновременно увидели, одновременно воскликнули:
— Что это?
Действительно, что-то непонятное: идут двое, обе руки сложены впереди — одна к другой. Почему они так? Неудобно же… Ян Судрабинь оказался зорче:
— Чем-то связаны!
— Закованы, — через несколько секунд уточнил Янис. За ними верхом на лошади — урядник.
Никогда не видели мальчишки, как ведут арестованных. Кто же эти люди? Воры, убийцы? Вглядываются в лица — учителя из соседней школы. Учителя? Но не могли же они стать ни ворами, ни убийцами…
Быстрее, чем когда-либо, помчались в свою школу. Только их наставник в класс, оба Яниса подняли руки.
— Говори Судрабинь, — тот хорошо знал, кто чей сын.
— Мы с Янкой на дороге… Двух учителей с соседней школы… Руки закованы, а сзади урядник на лошади…
Наставник зло процедил:
— Государственные преступники! Таким один путь — на виселицу!
— За что?
— Со-ци-а-листы!
— А что это? — не поняли ученики.
— Против самого августейшего государя императора! «Как можно? Разве есть такие?» — спросил себя Янис.
— Распространяют запрещенные книжки, подбивают темный народ на смуту, на цареубийство!
Страшно и непонятно Янису: учителя ведь все знают, всему учат… И вдруг против царя…
Услыхали друзья новое слово: «социалист», а что это такое, не поняли.
Попрощавшись с Покотиловыми, Мартын Лацис пошел вместе с офицером дальше.
Всегда такой рассудительный, он сейчас явно поддался порыву. Покотилов-старший — надежный товарищ, зря задерживать не станет. Значит, надо разобраться с этим человеком. Обязательно надо разобраться!
Лацис хорошо знал: в последние дни в Петрограде погромы стали бедствием. Набрасывались на винные подвалы, а пьяным все нипочем — громили магазины, лавки, склады, частные квартиры. Творилось это не стихийно, кто-то направлял нестойких людей. Так что дело не шуточное. И если офицер подстрекал солдат… Вырвалось короткое, суровое:
— Ваши документы? Офицер вынул, протянул.
— Зайдемте в парадную!
— Мы можем говорить по-латышски, — поспешил тот ухватиться за эту возможность.
— Можем, — согласился Лацис.
В темном коридоре он достал зажигалку, высек крохотное пламя. Но его хватило, чтобы разобрать: «Штабс-капитан Судрабинь Ян Карлович…»
Лацис поднес зажигалку к лицу офицера.
Друг детства! Самый закадычный! И в юности потом переплелись их дороги. Даже жизнью обязан ему. Жизнью обязан! А он не узнает. Не узнает и не подозревает…
И все же спросил строго:
— Вам известно, как поступают с подстрекателями погромов? С под-стре-ка-те-ля-ми!
— Я не подстрекал! Меня спросили — ответил. Мартына подмывало воскликнуть: «Ян, да раскрой же глаза, неужели не видишь, кто перед тобой?» Но что-то удерживало его. Он, казалось, мог и в то же время не мог себе объяснить, почему до сих пор не протянул ему руку, не встряхнул за плечи.
Вслух произнес совсем другое, резко, непримиримо!
— Конечно, состоите в контрреволюционном офицерском союзе полковника Гоппера!
— Что вы, я Гоппера еле знаю… Знаю, конечно, что командир бригады латышских стрелков…
— Был командиром! — перебил его Мартын.
— Совершенно верно! Был.
— А вы? Вы?
— Не скрою: не большевик. Обманывать не стану. Но полностью лоялен к Советской власти.
— Настолько лоялен, что подбивали громить винный подвал…
— Правдивость — мой девиз! — с достоинством ответил офицер. — Я честно сказал, как было. Один солдат спросил, я ответил. Разве не выстрадал он в окопах, разве не несли смерть каждая пуля, бомба, каждый снаряд… пусть бы хлебнул винца!
— Не понимаете, к чему это ведет?
— Понимаю. Но тогда не вдумался. Поставите за это к стенке?
— Мы к стенке не ставим. Мы генералов под честное слово отпускаем. «Действительно, — подумал Мартын, — не сажать же его в тюрьму». И вслух продолжил: — Дайте честное слово, что никогда не выступите против Советской власти! Но если не сдержите слово… если еще раз попадетесь… Идите! Иди-те!
Офицер поднес пальцы к козырьку.
— Честь имею! — круто повернулся и вышел. Мартын тоже вышел на улицу. До Главного штаба всего несколько десятков шагов.
«А все же друг детства, слишком круто, слишком уж круто я с ним обошелся», — подумал он.
Когда Мартын закончил с Подвойским деловой разговор, он не нашелся сразу, как перейти к тому, что особенно волновало его.
Николай Ильич Подвойский был таким человеком, которого чем больше узнаешь, тем искреннее привязываешься. Мартыну вообще везло на партийных товарищей — людей честных, чистых, беззаветных.
Первым из них был Петр Тенч, подмастерье у столяра в Риге, куда после приходской школы поехал учиться ремеслу Янис Судрабс.
Они вместе с Яном Судрабинем направились тогда в город, только тот — в гимназию, а Янис — в подвал мастерской на Романовской улице.
По старому преданию, когда Ригу строили, каждый, кто ехал или шел туда, должен был принести с собой камень. У паренька сердце сжалось в камень при виде пятиэтажных громад, улиц, запруженных людьми, экипажами и повозками. Вспомнил народную песню:
Рига, Рига, город чудный,
Кто тебя таким создал?
То лифляндец подневольный
Камни на себе таскал.
Я в лаптях, мочалой сшитых,
Трижды Ригу огибал.
Баре риокские мечтали
В цепи заковать меня.
Владелец столярной мастерской не был крупным барином, но и он попытался «заковать» паренька: ремеслу не учил, а на побегушках Янис спозаранку и допоздна. Убирай, подметай, носи воду, доставляй заказчикам мебель, нянчи ребенка — и все за скудные харчи. Хозяин не платил ни копейки.
Зато подружился с подмастерьем Петром Тенчем, который первый рассказал ему, что такое социализм.
Не представлял Янис, что могут быть такие люди, как Петр.
Они спали в мастерской. В первую же ночь Янка проснулся, видит: Петр ходит в одних грубошерстных носках, чтобы не слышно было, держит перед собой книжку и что-то бубнит. Потом вдруг стал на голову и простоял минут пять. Янка в недоумении: что с ним? А тот «пустился на ноги, прошагал в угол, подхватил две гири и начал их выжимать. Затем снова за книжку, снова неслышно — вперед и назад — по мастерской.
— Что ты не ложишься? — спросил Янка.
— Французский учу.
— А зачем ты — на голове? Зачем гири?
— На голове, чтобы кровь приливала к мозгу и спать пе хотелось. А гирями силу себе прибавляю. Человек должен быть образованным и сильным. По ночам я учусь.
— А спишь когда?
— От трех до шести.
— Три часа?
— Мне хватает. Другого времени нет, а знать нужно много. Я тебе тоже дам книги.
Петр не курил, не пил, у него была цель — знания. А потом он посвятил Яниса в главную цель своей жизни…
Да, Лацису везло на партийных товарищей. Всех их отличала такая преданность революции, что перед цёю отходило на задний план, стушевывалось все остальное.
Николая Ильича Подвойского в революционеры посвятил сам Ленин.
В октябре 1905 года Подвойский, который был членом подпольного Ярославского комитета РСДРП, шел во главе демонстрации ярославских рабочих и студентов. По приказу губернатора на них обрушились казаки и черносотенцы. Подвойского не только избили ногами, палками, камнями; он получил семнадцать ран. Пострадавшим пришло письмо от Ленина, где он писал, что демонстранты — настоящие революционеры и должны гордиться, что пострадали за дело рабочего класса. Этим они приняли посвящение в солдаты революции.
Позже, после свержения царя, в партийном билете, выданном Николаю Ильичу, в графу «социальное положение» по его просьбе были внесены эти ленинские слова: «Солдат революции». На самом деле солдат революции Подвойский был одним из главных ее командиров.
Когда Лацис впервые увидел его, высокого, стройного, такого стройного, каким может быть лишь кадровый офицер, он решил, что тот, несомненно, из военных, «военная косточка». И дело было не только в выправке, он обнаруживал самые глубокие познания в военном искусстве. Недаром Подвойский возглавил военную организацию большевиков, был председателем Военно-революционного комитета. Оказалось, однако, что Николай Ильич ни дня не служил в армии. Ни единого.
Лациса это так поразило, что он не мог не поинтересоваться: откуда же все это у штатского человека?
Николай Ильич рассказал, что он сидел в петербургской тюрьме вместе с руководителями Свеаборгского и Кронштадтского восстаний. Они подробно анализировали причины провала восстаний и главной из них считали отсутствие квалифицированного военного руководства. Выходит, нужно загодя учиться, решил тогда Подвойский. Немало была удивлена тюремная администрация, когда с воли ему стали поступать уставы, учебники, изданные курсы лекций, прочитанные в Академии Генерального штаба.
Из года в год он учился, читал не только отечественную, но и иностранную литературу по военным вопросам. Стремление проникнуть во все тайны военного искусства стало для него так органично, что Николай Ильич и внешне преобразился — появились и стройность и выправка, словно его с детства муштровали в кадетском корпусе.
Сейчас они сидели не просто в большом, а в огромном кабинете, где стояли глубокие кожаные сургучной окраски кресла, но Подвойский сидел на обыкновенном стуле, который никак не гармонировал с роскошным гарнитуром. Он не привык и не терпел мягкие сиденья, как и спать не любил на перине, простая койка — самое хорошее для него ложе. А вот Мартын Лацис чуть ли не утонул в кресле. Положив обе руки на подлокотники, он подался вперед, будто хотел лучше вглядеться в лицо Подвойского.
— Вот ты народный комиссар по военным делам, — сказал он после долгой паузы, когда закончил деловой разговор.
— Ну и что? — спросил Подвойский.
— А то, что ты по заслугам нарком. Ты готовился, ты изучал… А я…
— Что ты? — не понял Подвойский.
— А я, я могу народным комиссаром?
— Ты? Какого наркомата?
— Внутренних дел! Понимаешь, внут-рен-них!
— Кто тебе предложил?
— Ленин и Свердлов!
— Какие же могут быть колебания? Они-то разбираются, кому доверить!
— Но у меня самого нет уверенности, — настаивал — Лацис.
Подвойский встал со своего неказистого стула, обошел стол, остановился напротив Мартына.
— Как, по-твоему, знаю я твое нутро?
— Как говорят латыши: до волоска в ухе.
— Тогда слушай! Дело не в том, что ты не веришь в себя, дело в твоей дурацкой скромности. Ты спросишь: почему я разрешаю себе называть ее дурацкой? Отвечу: бывают такие ситуации, когда революционер должен пойти наперекор ей. Ты помнишь ночь двадцать седьмого октября?
Лацис кивнул: еще бы не помнить! Красновцы заняли Гатчину. Антонов-Овсеенко, командовавший войсками, приехал в Петроград и, войдя в штаб, еле стоял от безмерной усталости. Казалось, прислонится к стене и мгновенно уснет. Пятые сутки подряд он не смыкал глаз. В два часа ночи в штаб прибыл Владимир Ильич. Он сразу понял: на фронте творится неразбериха, а казаки продолжают наступление на Петроград.
Ленин сказал, что нужны экстренные и решительные меры. Тогда Подвойский попросил у него разрешения собрать в соседней комнате работников «военки». Там он заявил:
— Антонов-Овсеенко больше не выдержит такого напряжения. Кто из товарищей считает возможным взять на себя командование фронтом? — Все молчали. Тогда снова заговорил Подвойский: — В такой момент скромность гибельна. В данной обстановке не может быть места неловкости, связанной с самовыдвижением. Считаю своим партийным долгом взять на себя тяя^елую ответственность, а вы мне поможете.
Все поддержали его. Полностью согласился и Владимир Ильич.
— Если помнишь, то сделай вывод.
Лацис поднял голову, посмотрел ему в глаза и вспомнил, каким мертвенно-серым было в ту ночь лицо Подвойского. Для всех для них то были дни такого высокого напряжения, какого в обычной обстановке не смог бы выдержать ни один человек. Сутки за сутками, сутки за сутками, светает ли, наступают сумерки, обрушивается ли темень, никто не замечал. Время мчалось настолько быстро, что все сливалось в какое-то бесцветье, а возможно, время так искрилось, что и темнота цвела.
Мартын подумал: подобное напряжение возможно лишь в священные часы революции. В эти часы можно поступить, как Подвойский, а сейчас речь идет о годах. Он не знал точно, что движет им: скромность ли, о которой говорил Николай, или действительно неуверенность в себе, но наркомовский пост ему не по плечу. И, продолжая глядеть в глаза Подвойскому, сказал:
— Самое большее, что мне под силу, — портфель товарища наркома[1].
— Ну что ж, если это твое категорическое утверждение, так и решай. — Подвойский протянул Лацису руку.
Когда Ванюха Покотилов вступил в большевистскую партию и в Красную гвардию, он перестал называть отца тятей.
— Не подходит как-то, — сказал, смущаясь, молодым своим баском. — Ты — большевик, я — большевик, ты — красногвардеец, я — красногвардеец. Буду тебя величать Иваном Ивановичем.
Отец коротко глянул на сына и согласился. Однако добавил:
— Для полной справедливости и мне тебя Ванюхой кликать несподручно. Права у нас с тобой одинаковые, за одну правду стоим. Так что стану тебя тоже величать Иваном Ивановичем.
Сначала они обращались друг к другу по имени-отчеству только при людях, а потом и наедине привыкли.
Сегодня отец и сын Покотиловы патрулировали на улицах Петрограда. Неожиданно услышали они громкие возгласы женщины и мужчины:
— Оставьте меня в покое! Оставьте!
— Пойдем со мной! Чего ломаться?
— Не трогайте мой саквояж!
— Не кричи, хуже будет! А чей чемодан, еще нужно доказать.
Бросившись к месту происшествия, Покотиловы увидели франтовато одетого молодого человека, который держал за руку пытавшуюся вырваться девушку. У их ног на тротуаре лежал саквояж.
— В чем дело? — спросил Покотилов-старший.
А Иван Иванович-младший сразу заметил: до чего же девушка хороша. Его удивило, что он это заметил, так как в теперешнее революционное время считал зазорным присматриваться, у кого какая мордашка.
— Так в чем дело? — повторил Покотилов.
Оба сбивчиво, перебивая друг друга, начали объяснять. И нельзя было понять, кто виноват, кто прав. Девушка уверяла: мужчина к ней пристал, пытался отнять саквояж. Молодой человек настаивал, что девица пристала к нему с известными намерениями, а увидев красногвардейцев, позарилась еще на саквояж.
— Так мы до утра не разберемся! — прервал их Покотилов-старший. — Шагайте в Смольный и там расследуем по справедливости: чей чемодан и кто говорит истину, кто громоздит лжу.
— Зачем мне с вами? Не пойду! — запротестовал молодой человек.
— Никуда не денешься. Пошли! — приказал Покотилов-старший, которому вся эта история показалась очень подозрительной.
— Спасибо за помощь! — девушка наклонилась, подняла саквояж. — Я очень спешу по делу, и дома меня ждут, волнуются.
— Нет, и ты с нами!
Иван Иванович-младший, вежливо сказав: «Разрешите, барышня!», взял саквояж.
В Смольном на третьем этаже, в комнате № 75, размещался Комитет по борьбе с погромами. Ленин требовал, чтобы в него вошли абсолютно надежные члены партии. Сто человек выделили рабочие питерских заводов и солдаты воинских частей. «Русский Рено» направил сюда отца и сына Покотиловых.
Комиссары — так назывались все члены комитета, в том числе и Покотиловы, — посменно дежурили в семьдесят пятой комнате круглые сутки. В какую бы пору ни пришло известие о погроме, дежурный немедленно вызывал группу солдат или матросов и вместе с ними мчался на место происшествия.
Сейчас в комнате за столами, которые не так давно занимали дворянки-институтки, сидели четыре человека, и все они удивленными взглядами встретили девушку, которую ввели Покотиловы. Разных доставляли сюда людей: офицеров и штатских контриков, пьяных солдат, несознательных рабочих, буянивших баб, но такую барышню — впервые. Молодой франт удивления не вызвал. Иван Иванович-младший поставил саквояж на стол.
— Так чей же это? — спросил Покотилов-старший.
— Мой! — поспешно ответил молодой человек.
— Он к саквояжу не имеет никакого отношения, — перебила девушка. — Несла его я, хотя он и не мой. Меня просили его передать.
— Наверно, там что-то особенное, — заметил один из комиссаров.
— Ну-ка, посмотрим, — Покотилов глянул на сына. Иван Иванович открыл саквояж и увидел, что он полон листовок. Взял целую пачку, выложил на стол.
— Прокламации! — зазвучали возгласы.
— Это ее саквояж! Ее! — вскрикнул молодой человек.
— Контрреволюционные, думаешь? — Покотилов-старший метнул на него взгляд. Быстро поднес одну из листовок к глазам: — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — прочел вслух. Посмотрел на сына, на товарищей. — Наши же, большевистские прокламации! И в конце все правильно! Вон какими крупными буквами: «Долой империализм и его лакеев! Да здравствует рабочая революция и всемирный пролетариат!» Бери, милая, — обратился к девушке, — и доставляй, куда назначено!
— Тяжел для барышниных рук, да и увели мы ее далече… Может, подмочь? — смущаясь, спросил Иван Иванович у отца.
— По справедливости — следовало бы, — согласился тот.
Тем временем начальник ночной их смены большевик с двенадцатого года, работавший на заводе «Старый Парвиайнен», кандалами гремевший до самого Нарыма и вызволенный Февральской революцией, с распространенной фамилией Петров, читал всю прокламацию от начала до конца. Вдруг вскочил, ткнул листок прямо под нос Покотилову-старшему.
— Ты что ж, только крупным буквам обучен?! Тот ничего не понял.
— На таких простачков вражеский расчет! Выхватил Покотилов-старший из рук Петрова листовку. Через минуту прошептал:
— Мать честна! — Так поражен был, что прошептал, а не воскликнул: — Между большевистских лозунгов — самая вредная контрреволюция… Самое злое подстрекательство на погромы… Хороши мы были бы с тобой, парень, — с горечью заметил сыну. — Дальше некуда, как хороши…
Кажется, за всю жизнь не испытывал он такого позора. Еще бы, своими руками его собственный сын потащил бы полный саквояж с вражьей отравой.
Иван Иванович-старший резким движением достал из кармана свой мандат, шагнул к Петрову, положил перед ним на стол.
— Не имею права на дальнейшее полномочие! Передай товарищу Бонч-Бруевичу. А в заводской партячейке особо доложусь.
Петров взял мандат, подержал и протянул обратно.
— Винишься правильно, а вычеркивать себя никакого резона. Ты же сейчас, товарищ Покотилов, за короткий этот момент столько ума-разума набрался, что и с другими поделишься.
Казус с листовкой настолько занял всех комиссаров, что они совсем забыли о девушке. Но она сама напомнила о себе:
— Я же говорила, говорила: меня просили передать. Что в нем — я не знала!
Тут уж Иван Иванович-младший не выдержал. Не то что со злостью, с яростью воскликнул:
— Хватит над нами изгаляться!
Не так-то просто довести его до такого состояния. Нельзя, правда, сказать, что характер у Ивана Ивановича-младшего очень спокойный, но с подростковых лет приучил он себя держать чувства в узде. Даже радость привык прятать. Разве что улыбнется чуть-чуть и сразу спешит погасить улыбку. Всем он казался точной копией отца. Внешне так оно и было. Но внутренняя их жизнь шла по разным колеям. У Ивана Ивановича-старшего, что на сердце, то и на лице, что в груди родилось, язык сразу вещает людям. А сын больше держит при себе. Может, и у него была бы душа нараспашку, да иначе сложилась судьба: детских забав почти не знал, с малолетства — среди взрослых, вот от стеснения перед ними, уважения к ним все больше помалкивал.
А сейчас не сдержался. При всех комиссарах, при начальнике их, старом большевике-каторжанине, в короткой фразе излил свой гнев. За себя, а главное — за отца. В самое пиковое положение вогнала контрреволюционная барышня отца. Каково ему класть на стол мандат, каково прилюдно каяться, что не имеет права на дальнейшее полномочие. Самое большое имел он полномочие — штурмовал Зимний, а тут вдруг такой конфуз через эту контрреволюционную барышню. А для него самого? Как обрадовался за нее! Такая красивенькая… Ему редко нравились девушки, а эта сразу приглянулась. Потому и возликовал, когда отец решил, что наша она, потому, забыв о стеснительности, предложил проводить ее. Да не просто проводить, поднести саквояж с погромными прокламациями. А какая тому причина? На хорошенькое личико засмотрелся. Захотелось, чтобы при таком личике и душа хорошая. А нужно сначала в душу заглянуть, а потом уже на личико пялить глаза.
Так пристрастно отчитывал себя Иван Иванович-младший.
— Я правду говорю! — снова и снова повторяла девушка.
— Правду мы выясним, — сказал Петров. Распорядился, чтобы один из комиссаров увел молодого человека, установил его личность и в зависимости от обстоятельств задержал или отпустил. Взял в руки карандаш, обратился к девушке: — Имя, отчество, фамилия?
— Ангелина Львовна Корсакова.
— Так вот, Ангелина Львовна, выкладывайте все, как на духу. Откуда чемодан? Откуда листовки? Кому должны были доставить?
Не колеблясь, девушка начала рассказывать. И хотя, волнуясь, перескакивала с одного на другое, в ее голосе, в ее открытом взгляде ощущалась искренность.
Есть у нее подруга Нина. Она и попросила. Вместе они учились на Высших женских курсах. Бестужевских. Там и подружили. Как отказать подруге? Сегодня пришла к ней, а Нина больна. Попросила отнести саквояж. Не сказала, что в нем, а спрашивать — нетактично. Она и согласилась. Если бы знала… если бы знала, что в нем…
— Фамилия подруги? Где живет? Куда несли?
Тут девушка замолкла.
Петров понимал ее состояние. Негромко, даже участливо заметил:
— Знаю, какое слово застряло в горле: предательство! Как же — дорогую подружку выдам. А я скажу тебе: предательство — укрыть ее! Пусть и дальше сеет злое семя, пусть подстрекает темных людей? Вот нынче иа Екатерининском канале начали погром с винного погреба, а перешли на частные квартиры. Пьяные громилы убили женщину. Так же они и твою матушку могут.
Ангелина Корсакова вздрогнула, а длинные ее ресницы, то опускавшиеся, то взлетавшие вверх, застыли.
— Да и какая это тебе подруга? Разве посвятила тебя в свое подлое дело? Значит, обманула. Это она тебя предала! Вот так. У тебя своя голова — решай!
Ангелина шевельнула губами, чуть приоткрыла рот. Должно быть, сразу родился ответ, но она сплела пальцы, крепко-крепко сжала их и этим усилием задержала его. Еще раз взглянула в лицо пожилого комиссара.
— Я поеду вместе с вами. Пусть она посмотрит мне в глаза.
Ангелина сообщила, что саквояж должна была доставить на Садовую, 32, второй этаж, журналисту господину Новицкому. А подруга Нина — племянница известного приват-доцента Громова.
— Громова? Все понятно — один из лидеров черносотенного «Союза русского народа»! Его каинова печать на листовках.
Петров вызвал автомобиль и сказал Ивану Ивановичу-старшему:
— Выправляй, товарищ Покотилов, свою промашку! Бери наследника, бери матроса товарища Тюникова, потому как не исключено вооруженное сопротивление, захвати девушку и дуй на квартиру ученого контрреволюционера! А на Садовую к господину Новицкому сейчас другую группу отправлю.
Иван Иванович-младший обрадовался. Обрадовался за себя, а за отца — особенно. Сами напортачили, сами и исправят. Срамотища, если б Петров других послал.
В автомобиле Иван Иванович-старший посоветовал Ангелине самой позвонить в квартиру Громова, назвать себя, и тогда их всех беспрепятственно впустят. Корсакова понимающе кивнула.
Автомобиль остановился на Невском, за Казанским собором. Все четверо поднялись на третий этаж, где на двери медная табличка гласила: «А.А. Громов. Приват-доцент».
Все произошло, как и было задумано: на звонок откликнулась горничная. Голос Ангелины она узнала, дверь открыла немедля. Иван Иванович-старший приложил палец к губам, чтобы та не пикнула.
— Из Смольного. Веди к барину!
— Барин с мадам в спальне, — от страха чуть слышно промолвила горничная и показала на вторую дверь по коридору.
Ангелину и горничную попросили остаться в прихожей.
Иван Иванович-старший постучал и приоткрыл дверь спальни. Широченная кровать под балдахином. На тумбочке тлел ночник.
— Комиссары из Смольного! — громко сказал он. — Гражданин Громов, выходите!
— Кто дал вам право врываться ночью! — взъерепенился тот.
— Революция дала право!
Громов поднялся. На нем была длинная ночная рубаха. Протянул руку, взял с тумбочки очки. Он не сомневался: неспроста нагрянули к нему комиссары. Мелькнула мысль о прокламациях, но постарался прогнать ее.
— Чем обязан тому, что ваша революция, — Громов сделал ударение на слове «ваша», — остановила на мне свое око? — Снял со спинки кресла халат, надел его, завязал пояс на полном животе.
— Шагайте в свой кабинет. А ты, Иван Иванович, — обратился к сыну, — постой у двери спальни.
— Это же зачем? — не понял юноша.
— То, что мы ищем, могли и здесь спрятать. Попросим мадам одеться. Тогда зайдешь и поищешь.
Когда вошли в кабинет и Громов зажег свет, Покотилов показал ему листовку.
— Знаю наперед: скажете, что видите в первый раз. Громов взял ее, глянул, снял очки и поспешил подтвердить:
— Вы правы! Да и сами подумайте: громить винные подвалы не собирался, в тех местах не прогуливаюсь, кто же мне вручит подобную прокламацию?
Иван Иванович-старший сел за письменный стол, повысил голос:
— Нам доподлинно известно: часа полтора назад из вашей квартиры вынесли саквояж, набитый этими прокламациями.
— Так же бездоказательно, как это ваше утверждение, могу заявить: они вынесены из вашей квартиры. Я юрист и очень опытный! — Громов старался преодолеть страх и подавить этого мастерового своей ученостью.
Однако Иван Иванович-старший знал, что делать. Вышел в коридор, где ожидала Ангелина.
— Следуй за мной, барышня, и выведи на чистую воду заядлую эту вражину!
Когда Покотилов-старший ввел Ангелину в кабинет, Громов вперил в нее взгляд и начал очень пристально разглядывать, так пристально, словно колебался — знает ли ее или нет. Подошел к ней ближе, снял очки, отступил назад. Ангелина молчала, удивленно наблюдая за ним.
__ Не прикидывайся, барин, — сказал Иван Иванович-старший с нарочитой грубоватостью. — Не пробуй мне глаза замазывать, будто первый раз ее видишь.
— Нет, почему, почему, — пробормотал тот, — приходилось, раз-другой была в нашем доме.
В это время в двери показалась девушка в капоте. Не было сомнения — племянница Громова.
— Могу совершенно точно сообщить, когда у нас была Ангелина Корсакова, — на удивление спокойным голосом заговорила она. — Двадцать третьего октября. Это день моего рождения, и она приходила поздравить меня. Подтверди, Лина.
— Нет! Сегодня была. И ты просила меня отнести саквояж!
— Это бессовестная ложь!
— Фу, стыдись! — брезгливо бросила Ангелина. Хотела еще что-то добавить, однако гнев так вскипел в ней, что она повернулась спиной.
— Что вы теперь запоете? — спросил Покотилов-старший.
Неизвестно, кто из них и что сказал бы, но в кабинет вошел Иван Иванович-младший, остановился рядом с отцом и что-то прошептал ему на ухо.
— Ты не шепчи, ты громко, на полный голос, — и, не дожидаясь, сам возвестил: — Тайник! — поднял вверх указательный палец. — Тайник Иван Иванович выстукал. Говори, Иван Иванович, рассказывай!
— А что рассказывать? Просто подумал: не под подушкой же листовки прячет. Может, потайное место имеется? Вот и начал стенку выстукивать. И сразу повезло: выстучал за спинкой кровати. — Вдруг он почувствовал, что говорит отцу, а смотрит на Ангелину, и от смущения умолк.
Покотилов-старший протянул к Громову руку, потребовал:
— Ключ!
Тот испуганно стянул пальцами ворот халата.
— Выбирайте, гражданин: ключ и немедля, тогда одного вас задержим, иначе и родственников придется доставить в Смольный.
— Можете! Мы готовы хоть на Голгофу! — выкрикнула Нина.
Громов подошел, обнял ее, с наигрышем сказал:
— Я один понесу свой крест! — он имел в виду символический крест, а сам снял с шеи золотой нательный крест, на одной цепочке с которым висел ключик.
Все направились в спальню.
Иван Иванович-младший присел у стены на корточки, ткнул пальцем в замочную скважину. Громов опустился рядом с ним, довольно долго прицеливался ключом и наконец отпер дверцу.
Иван Иванович-младший проворно засунул руки в глубокое чрево тайника и вытащил толстую стопу листовок.
Не видел он, с каким удовольствием наблюдает за ним отец.
— Правильный у тебя подход, многие руками ищут, голова к ним довесок, а ты — головой. Справедливо!
Ангелина пристально глядела на расторопного юношу.
Не очень стойким оказался один из главарей черносотенного союза. Если дома он еще кое-как сдерживал страх, то в Смольном, когда его привели в семьдесят пятую комнату, сразу раскис и начал упрашивать, чтобы приняли во внимание его чистосердечное признание.
Нет, он не главный организатор кампании погромов. Он не снимает с себя некоторой доли вины, но всему голова — князь Кекуатов! Не кто иной, как князь Кекуатов, пригласил его к себе и показал текст прокламации. Он спросил, если ли у Громова возможность организовать печатание прокламаций и их распространение. На подобный вопрос он не мог ответить отрицательно, ибо возможности приват-доцента Громова всегда были весьма широкие. Совещание закончилось определенным соглашением: он принял на себя обязанности найти типографию и людей для распространения прокламаций. На расходы получил две тысячи рублей.
В ту ночь так и не пришлось сомкнуть глаз ни Петрову, ни отцу и сыну Покотиловым. Вместе с Громовым поехали за князем Кекуатовым.
Штабс-капитан Ян Судрабинь не только состоял членом офицерского союза, организованного полковником Карлом Гоппером, но был одним из самых близких к нему людей и жил с ним на одной квартире. Они занимали две комнаты на Пятой линии Васильевского острова. Сюда спешил Судрабинь. Подгоняли не только ветер и мороз, он знал: полковник встревожен. Один из товарищей видел, как его задержали двое красногвардейцев, и, несомненно, доложил Гопперу.
Кто же этот латыш, отпустивший его? Наверно, какой-то большевистский начальник. Самое странное, что показался знакомым. Во всяком случае, что-то знакомое улавливалось в голосе, в облике… Хотя за такой бородищей и усами, к тому же в темноте, облика не разглядишь. Скорее всего из латышских стрелков, из тех, кто давно выкрасился в красный цвет. Полковник Гоппер, да и он, как штабной офицер, давно имели сведения, что в полках есть большевики и их сторонники, но лишь после отречения государя императора узнали, сколь значительно их число. Особенно это выявилось в мае семнадцатого года во время II съезда латышских стрелков. Полковник Гоппер очень резко выступил тогда против тех, кто разлагал армию. Он надеялся, что его авторитет возымеет действие на делегатов съезда. Но подавляющим большинством они выразили прямое недоверие Временному правительству. Больше того, послали телеграмму Ленину, в которой приветствовали его как величайшего тактика пролетарской революции и выражали желание видеть в своих рядах.
Полковник Гоппер, он, Ян Судрабинь, да и другие офицеры голосовали против, но их оказалось немного. Остальные пошли за большевиками.
Вот и сейчас в Петрограде — сто двадцать офицеров и унтеров, верных Временному правительству. А большой сводный отряд латышских стрелков охраняет Смольный. И все полки перекрасились в красный цвет.
Ну, до поры до времени. Вот соберется Учредительное собрание, тогда решительный удар нанесут войска, поддерживающие Керенского. Страх — единственное чувство, которое может держать в повиновении то, что называется пародом. Не имеет значения, рота ли это солдат или тысяча крестьян, а тем более мастеровых. Полковник Гоппер тоже придерживается такого мнения. Это их сблизило. Настолько сблизило, что разница в возрасте и чинах не помешала стать друзьями. Он сказал бы — товарищами, но как испохабили большевики такое высокое слово! Теперь только и слышишь на каждом шагу: «товарищ, товарищ». «Господин я вам, а не товарищ!» Товарищами могут быть лишь избранные. Среди почти тридцати тысяч латышских стрелков у него лишь один друг-товарищ — полковник Гоппер. Пусть он командует сейчас не бригадой, а всего лишь ста двадцатью преданными ему людьми, Гоппер — полководец. Не потому лишь, что обучен военным премудростям, а оттого, что таким рожден. И в политике не профан. Он установил связь с теми, кто так удачно организовал погромы.
Ему, Судрабиню, сначала показалось унизительным подстрекать грязную солдатню, но Гоппер легко доказал: погромы не хуже картечи крушат большевиков. Здесь, в Петрограде, сейчас нет военных действий, но с обоих флангов берут их в клещи: с одной — эти самые погромы, с другой — саботаж чиновников.
Пусть Ленин и его ближайшие приспешники — образованные люди, но где возьмут они полчища красных чиновников, без которых не в состоянии обойтись ни одно государство…
Так размышлял Ян Судрабинь, крупными шагами ступая по темным линиям Васильевского острова. Совсем пустынно, остров не просто казался вымершим, охватывало ощущение, что здесь вообще давным-давно никто не живет: появились когда-то люди, выстроили дома, даже повесили на них различные вывески, но это всего лишь декорации, люди сыграли один спектакль и навсегда исчезли.
Полковник Гоппер открыл Судрабиню дверь и заключил его в объятия. Без восклицаний, охов и ахов, молча, по-мужски. Судрабинь был выше ростом и обнял полковника за плечи. Так они простояли не меньше, чем полминуты. Потом Ян разделся, а полковник прошел в комнату и сел за стол, на котором рядами лежали игральные карты. Гоппер любил раскладывать пасьянс, и, вполне возможно, даже без всяких сомнений, пасьянс должен был дать ответ на вопрос о судьбе Судрабиня. Но и усевшись в кресло, Гоппер не задал ни одного вопроса. Проведя рукой по темным усикам, прикрывавшим коротковатую губу, он поднял глаза на Судрабиня и ждал доклада. Да, они друзья, но известная субординация сохранялась. Яна это нисколько не обижало. Он и не желал быть с Гоппером запанибрата. Панибратство загрязнило бы их дружбу: старший должен быть старшим, а младший — младшим. Ив то же время — полное равенство в высказывании своих мыслей, в отстаивании взглядов. В главном — полное равенство!
Ян рассказал Гопперу обо всем, что с ним случилось. Когда он закончил, полковник заметил: у него такое ощущение, что, возможно, этот бородатый латыш выручил Судрабиня. Нужно все же вспомнить, кто он, тем более если бородач какой-то начальник у красных. Вдруг удастся как-то использовать.
— Какое же это знакомство? — удивился Судрабинь.
— Вы же сами говорите, что он вам кого-то напомнил. Вот и нужно вспомнить — кого и попытаться возобновить или установить знакомство.
Но как ни напрягал Ян память, припомнить не мог.
— Кстати, — заметил Гоппер, — завтра мы с вами ужинаем у Палкина.
Судрабинь знал, что деньги у них на исходе, о том, чтобы пойти в такой дорогой ресторан за свой счет, не могло быть и речи.
— Кто приглашает? — спросил он.
— Сами вполне сможем расплатиться. Завтра я получу у приват-доцента Громова кругленькую сумму.