В Москве, на вокзале, спускаясь со ступенек вагона на перрон, Мартын увидел Антонию. Она стояла в десяти шагах от него. Не больше. Широкополая шляпа, приколотая большими булавками к волосам, затеняла верхнюю часть лица, и из-под нее сверкали фиалковые глаза. Правда, краски на ее лице не горели, как в юности. В одежде совсем ничего яркого: блузка со стоячим воротничком — белая, длинная юбка — черная.
Они не виделись два с половиной года. Антония на знает даже, что он в Москве. Кого-то встречает. Поворачивает голову направо, налево…
Как поступить? Подойти, поздороваться? Тактичней, пожалуй, незаметно пройти мимо. Но Мартын вдруг шагнул в сторону, остановился и снова стал смотреть на девушку.
Вот уж такого никогда с ним не случалось. С чего бы это? Ну конечно, давняя знакомая… Собственно, слово «знакомая» не подходит, товарищ по партии. Знает ее много лет — еще до Октябрьской революции, еще до Февральской, до ссылки, до того, как скрылся из Латвии…
С какого же года? С девятьсот десятого? Вот-вот, с тысяча девятьсот десятого…
Он тогда был скороходом, как, шутя, называли товарищи. Пропагандист подпольного ЦК Социал-демократии Латышского края пешком шагал из волости в волость, из уезда в уезд. На явку в маленьком местечке пришел в домотканой одежде, с собой — инструмент столяра. В сумке под рубанком, стамеской, долотом — нелегальные брошюры. Его встретила девушка. Настолько юная… Будто вчера еще бегала подростком, а сегодня — первый день в девичестве. Тоненькая, но крепенькая, румянец во всю щеку, темные волосы заплетены в две косы, и глаза словно фиалки.
Она проводила Мартына в сенной сарай на самой окраине местечка. Там его ждал руководитель подпольного кружка кузнец Фрицис. Девушка, которая назвала себя Антонией, осталась с ними, и он невольно обрадовался, что она не ушла.
— Завтра воскресенье, — начал Мартын, — в вашей церкви будет богослужение.
— Нас это не касается. Мы в церковь если и ходим, так только для виду, — поспешил заверить пропагандиста Фрицис.
— А завтра всех членов кружка собери для дела. Верующие со своими песнопениями, органом и проповедью будут внизу, а мы — на хорах. Там я вам кое-что расскажу, а когда богослужение закончится, мы выйдем со всеми прихожанами и запоем.
— Запоем? — не сдержала удивления Антония.
— Мотив псалма «Пробудись, о Иерусалим!» знаете?
— А как же!
— На этот мотив, а слова — наши:
Проснись, тяжелый гнев народа!
Уже горит заря свободы,
Довольно пота пролито!
Мартын вынул из своей объемистой сумки тексты песен на церковные мотивы. Одновременно передал Фрицису подпольную литературу.
— Пусть члены кружка выучат слова. А завтра затянем во весь голос. Пастору покажется, что это псалом, а люди узнают, что революционеры действуют и призывают к борьбе.
— Ох, как хорошо! — обрадовалась Антония. — У меня сильный голос, я запою — далеко услышат!
— Это завтра, — продолжал Мартын. — А сегодня… У вас сегодня есть танцы?
Кузнец удивленно переспросил!
— Танцы?
— А как же! — отозвалась Антония. — Но мы туда не ходим.
— Греха в танцах нет. Где проводят? В волостном доме?
Фрицис подтвердил.
— Идите туда. А я там выступлю.
— Прямо на танцах? — восторженно воскликнула Антония, восхищенно глядя на пропагандиста.
— Одного парня поставьте во дворе, чтобы предупредил, коль появится стражник, а остальные пусть останутся со мной.
Вечером Мартын вошел в зал волостного дома. Под звуки скрипки, гармоники и барабана кружились пары. И первой среди танцующих Мартын увидел Антонию.
«Какая красивая», — подумал невольно.
С трудом протолкался на середину зала. Поднял руку, громко крикнул:
— Товарищи! Внимание!
Три музыканта разом оборвали мелодию. Перестали кружиться и парни с девушками.
— Поплясали, теперь послушайте немного. Веселье — штука хорошая, тем более после тяжелой трудовой недели. Но нужно и о главном подумать. Недолго подышали мы воздухом свободы, царские каратели схватили нас ра горло, а богатеи еще больше пригнули к самой земле. Никто нас не подымет, если не выпрямимся сами.
Мартына слушали внимательно. Были тут и хозяйские сынки, но их ошеломил неизвестный оратор.
— Танцуйте, развлекайтесь, это не чуждо природе человека. Мы, социалисты, боремся за лучшее, за веселое, за радостное будущее. Но само оно к нам не придет, хотя бы мы лбы разбили, молясь. Его нужно завоевать! За-во-евать!
Когда Мартын кончил, сын лавочника крикнул:
— Держи его!
Обычно Лацис не обращал внимания на подобные возгласы и уходил. Но на этот раз, возможно, повлияло присутствие Антонин, подошел к крикуну — высоченный, плечистый, пронзил взглядом.
— Попробуй! Нас не задержишь, не остановишь! — и спокойно вышел.
Второй раз они встретились в Риге на совещании. Антония была в городском платье и выглядела еще красивей и старше, будто целый год прошел после первой встречи. Должно быть, это городское платье подчеркивало ее тоненькую талию и высокую грудь.
Антония, увидев Мартына, бросилась к нему — его одного знала из рижских товарищей.
Несколько часов просидели рядом. Минут на двадцать покинул ее Мартын, когда выступал. Вернулся, Антония порывисто пожала ему руку.
— Как хорошо вы говорили!
Вскоре Мартын уехал из Латвии. В девятьсот пятнадцатом году, когда германцы подступили к Риге, в Москву эвакуировались самые крупные заводы, переехало много латышей. Неожиданно в университете Шанявского Мартына разыскала сестра Антонии. Он не переписывался с Антонией и, кажется, забыл о ней. Но она каким-то образом узнала, что Мартын в Москве, и попросила сестру передать ему, что приезжает и просит встретить ее.
— Обязательно! — заверил он.
В первое мгновение Мартын не узнал Антонию — из вагона вышла настоящая городская барышня. Они долго трясли друг другу руки, потом Антония сказала, что со своей бородищей он похож на Перкуна[8]. У нее оказался огромный чемодан, увесистый, как сундук.
Сестра Антонии встретила их возгласом:
— О, и жених, и приданое!
Эта шутка смутила Мартына. Антония, как ни одна другая женщина, волновала его.
Но вскоре его арестовали и сослали в Сибирь. А затем такие события… Эти два с половиной года — как два с половиной века…
И вот Антония стоит перед ним. Молодая, красивая.
Сзади к Мартыну подошел Иван Иванович-младший. Он решил, что товарищ Дядя заметил какую-то контрреволюционерку. Коротко шепнул:
— Что мне делать?
Мартына удивил этот вопрос.
— Что делать? Идти домой.
Тем временем на перроне становилось все меньше людей. Из вагонов выходили последние пассажиры. Антония повернулась, пошла в противоположную от Мартына сторону.
Теперь, действительно, нечего ему здесь торчать. А ноги словно вросли в перрон. Антония остановилась у паровоза и повернула назад.
Сам не зная зачем, Мартын направился ей навстречу.
Она увидела его, когда между ними было шага полтора.
— Мартын? Здравствуйте, Мартын! — протянула руку.
— Вы кого-то встречали и не встретили?
— Да, свою знакомую, но она почему-то не приехала. Я очень рада, что встретила вас.
— Спасибо. Я тоже очень рад.
— Правда?
— Вы это знаете, Антония.
— Что же я могу знать? Где вы сейчас живете?
— В Москве. С марта.
— Но разве вы сделали хотя бы один шаг, чтобы разыскать меня?
— У меня не было времени сделать полшага.
— А найдись время?
— Не могло найтись. И все же вы знаете, что я сказал правду.
— Да, — призналась она. И, словно оправдываясь, добавила: — Вы совсем не такой, как другие.
С вокзала Мартын собирался идти прямо в ВЧК. Да и что ему делать в это время дома? Дома он не жил, только приходил спать. Пришел, разделся, лег. Встал, оделся, ушел. Вот и все. Он называл это «мертвый антракт».
Однако Антония повернула в противоположную от Лубянки сторону, и Мартын, тот самый Мартын Лацис, который утверждал, что год складывается не из месяцев, даже не из дней, а из минут — так он их берег, — повернул вслед за ней, да еще спросил: нельзя ли проводить ее домой?
— Я сама хотела вас попросить, да постеснялась.
— Мы же старые друзья!
— Где же работает мой старый друг?
— В Чрезвычайной комиссии…
— Я так и подумала.
— А вы?
— В Комиссариате продовольствия. Декрет ВЦИК и Совнаркома от девятого мая знаете?
Мартын знал этот декрет о борьбе с продовольственным кризисом. Он был как крик души народа: голодают Москва, Петроград, целые губернии, а в тех губерниях, где выращивают хлеб, большие запасы. Не обмолочены даже урожаи шестнадцатого и семнадцатого годов…
— Так мы с вами почти рядом, Антония! Борьба со спекуляцией, особенно хлебом, тоже наше дело. — Он обрадовался, это как-то оправдывало его, что вот так, ни с того ни с сего, среди бела дня, он идет лишь с одной целью — проводить девушку домой. Нет, Антония не какая-нибудь хорошенькая барышня, она боец на фронте, на таком же важном, как военный, на продовольственном фронте!
Мартын договорился с Антонией, что завтра позвонит ей, а в самые ближайшие дни они встретятся, отправятся куда-нибудь погулять, они оба так мало бывают на свежем воздухе. И вообще, надо же вырывать для себя лично хотя бы кусочек дня.
Только Мартын простился с Антонией и крупными шагами поспешил на Лубянку, как сомнения, а потом откровенные угрызения совести одолели его.
Дзержинскому известно, что он сегодня приедет. Мог узнать, когда приходит поезд. Вполне возможно, ждет его. А он… Да и как он вырвет время для встреч с Антонией? Был ли у него день, когда хотя бы полчаса просидел без дела? Свидания, прогулки… Может быть, еще цветы? Не хватает только цветов, — Мартын уже явно издевался над собой.
Прежде чем направиться к Дзержинскому, Лацис зашел в комнату сотрудников его отдела. Застал там обоих Покотиловых. Иван Иванович-младший, насупившись, стоял у стола, а старший нервно ходил и что-то сердито выговаривал сыну. Увидев Лациса, остановился.
— Что придумал? Нет, вы только послушайте, товарищ Дядя, что придумал! Рассудите по справедливости, потому как в моем сердце сплошное клокотание.
Впервые, сколько Мартын знал Покотиловых, услышал, что старший возмущался младшим.
— Про то, что я отец, не напоминаю, отцы всякие случаются. Но мы же первые приверженцы и борцы за Советскую власть, оба приписали себя к большевистской партии еще при царско-жандармском режиме, красногвардейские ружья взяли в одночасье, в ЧК мы вроде на равных, и доверия мне вроде не меньше. Или, может, меньше, товарищ Дядя?
— Ни в коем случае, товарищ Покотилов!
— Тогда на каком таком, обидном для моей пролетарской гордости, основании он закрывается от меня тайной?
— О чем речь? — удивился Мартын.
— Спросил я, как оно положено не то что меж сродственников, а и промеж просто знакомцев: хорошо ли, мол, съездил? «Хорошо», — отвечает. Задаю ему следующий вопрос: расскажи мне в подробностях, как да что? И представьте себе, какой ответ слышу от родного сына, от большевика, с которым рядком стоим в одной партийной шеренге, от такого же, как я, чекиста? Нет у него, слышу я, прав без особого разрешения что-нибудь рассказывать. Секретная тайна!
За все время витиеватой речи отца Иван Иванович-младший не приподнял головы. Он чувствовал себя смущенным, ведь обидел самого близкого человека. И в то же время ни от одного своего слова, сказанного несколько минут назад, не мог отказаться. Так он понимал свою работу, свои обязанности.
«Какой неожиданный конфликт, — думал в это время Мартын. — Хотя неминуемо он должен был возникнуть. Необязательно между Покотиловыми, но все же лучше, что именно между ними. Нужно обсудить этот конфликт с сотрудниками отдела, а если согласится Дзержинский, то и всей ВЧК. Это та сторона работы, которая важна для каждого чекиста. Но не сталкивать же на собрании сына с отцом. Ни в коем случае! Фамилии даже не упоминать. Нельзя обижать их!»
Мартын оперся руками на спинку стула и приблизил дицо к старшему Покотилову.
— Понять вашу обиду понимаю, а вот сторону беру — сына. Сразу становлюсь на его сторону.
— Не может быть! — обескураженный Покотилов-старший отмахнулся рукой.
— Больше того, доволен я, что он сам пришел к очень важному выводу. Разве вопрос в том, что вас он не хочет посвятить в оперативный секрет? В этом, товарищ Покотилов? — обратился к младшему.
Тот посмотрел в глаза отцу.
— Ни тебя, ни мать родную, будь она жива, ни верного товарища, никого!
Не удержался Мартын, положил руку ему на плечо.
— Неужто не согласны? — повернулся к старшему Покотилову.
Тот промолчал.
Мартын спросил младшего:
— Вы с докладами когда-нибудь выступали?
— Нет.
— Нужно выступить: о хранении тайны. Учтите доклад — не две-три фразы. Обдумайте. Для верности можно написать конспект: пункт первый, пункт второй, третий и так далее. Сначала общее вступление — о значении секретности в работе чекистов, затем примеры, как может быть разглашена тайна, к каким это может привести последствиям; и выводы — тщательно хранить тайну, ибо она не только наша, чекистская, — государственная! А вас, — обратился к отцу, — как опытного оратора, прошу помочь. Не просто помочь, доклад должен быть ваш общий, а выступит пусть с ним сын, чтобы набрался опыта. Чекист все обязан уметь!
Поздно вечером Мартын спустился с Лубянки, вдоль Китайгородской стены, в Охотный ряд. Он мог поехать домой на автомобиле, но решил пройтись пешком. Слишком редко теперь тешил себя любимой ходьбой, поэтому, как только появлялась возможность, он крупным шагом устремлялся по московским улицам.
Над городом висело высокое небо, словно пшеном посыпанное мелкими звездами. Часы показывали начало одиннадцатого — тут уже ночь, а в Латвии в эту пору совсем светло — отблески белых ночей до двенадцати держат потемки за высоким порогом дня. На Рижском взморье солнце сейчас лишь начинает погружаться в море. Как огромная красная медуза висит оно на тонкой проволоке горизонта. А вокруг бесшабашнее буйство закатных красок: алые, розовые, багряные, коралловые, оранжевые, желтые, синие, фиолетовые… Смелая кисть солнечных лучей без удержу гуляет по небу, красит, перекрашивает облака, наслаивает один слой на другой… Горит горизонт, полыхает вода — розовый дым застилает всю западную стену неба.
Быстро дошагал Мартын до Тверской. Тут бы ему повернуть направо и пойти по главному столичному проспекту до самой Страстной площади, а ноги понесли прямо, мимо Манежа, в Александровский сад, что тянулся вдоль Кремлевской стены. По широкой аллее, не спеша, шествовали парочки. Лишь Мартын шел один, да к тому же так быстро, словно спешил куда-то. Вот такая быстрая ходьба и приносила ему истинное удовольствие.
Сколько событий вместил в себя нынешний день: возвращение поездом в Москву; неожиданная встреча на перроне, еще более неожиданный шквал чувств; потом ЧК, сколько там дел…
Когда Мартын остался вдвоем с Дзержинским, Феликс Эдмундович подошел к карте, висевшей на стене. Лацис последовал за ним.
— Знаю наизусть, — сказал Дзержинский, — и все же смотрю ежедневно. Она — как сигнал бедствия.
Мартын поглядел на большую карту бывшей Российской империи. Подумал: «Точно сказано: «как сигнал бедствия».
Лишь сравнительно небольшой участок карты заштрихован красным карандашом. На севере он начинался ниже Кольского полуострова, ниже Архангельска; на западе за красной чертой оставались Белоруссия, вся Прибалтика; на юго-западе — Украина; к югу территория совсем сужалась и граница доходила только до Дона и Кубани, а ниже лежали земли Закавказья — Грузии, Армении, Азербайджана; направо простиралась огромная Закаспийская область; на востоке красная штриховка подступала к Казани, а дальше — «Временное сибирское правительство», «Дальневосточный комитет активной защиты родины и Учредительного собрания», «Совет Союза казачьих войск»; от Волги до Владивостока прямоугольниками обозначены эшелоны пятидесятитысячного корпуса чехословаков, командный состав которого был куплен французами и поднял солдат на мятеж против Советской власти. Крохотные кораблики начертаны в прибрежных водах Тихого океана и Северного моря, на самом деле — это боевые крейсеры англичан, французов, американцев, японцев. Интервенты высадили войска, давали деньги, оружие, снаряжение Деникину, Колчаку, другим генералам, атаманам, правителям. А германцы одной рукой подкармливали своих марионеток, другой — обирали оккупированные края. И все союзы, центры, «правительства», все иностранные их покровители засылали в красную Россию агентов, создавали контрреволюционные гнезда, устраивали бунты, восстания, саботажа. Везде, куда доставали их руки, убивали, вешали. Дзержинский показал Мартыну приказ командира одной из частей донского атамана генерала Краснова, вывешенный в Юзовке: «Настоящим объявляю полученные мною телеграммы: 1. Рабочих арестовывать запрещаю, а приказываю расстреливать или вешать… 2. Приказываю всех арестованных рабочих повесить на главной улице и не снимать три дня…»
В красных же городах, где пулей не достать и веревку не намылить, население старались задушить голодом, спекуляцией.
— Надежда на нас, чекистов! — Феликс Эдмундович приложил ладонь к красному пятну на карте, словно пытаясь прикрыть, защитить его. — Чрезвычайные комиссии должны быть всюду, в каждой губернии. Настало время созвать Всероссийскую конференцию ЧК. Вам предстоит принять деятельное участие в ее подготовке.
Мартын кивнул в знак согласия.
Феликс Эдмундович вернулся к столу, достал из ящика исписанный лист бумаги.
— Я набросал объявление о созыве конференции. Суть его в необходимости создания на всем пространстве Советской России сильных, специально приспособленных органов, которые повсеместно, в тесном контакте смогли бы вести самую беспощадную борьбу со всеми врагами Советской власти.
«На всем пространстве Советской России!» — мысленно повторил Мартын.
— Конференцию думаю созвать десятого июня, чтобы в губернских и областных Совдепах, где нет Чрезвычайных комиссий, начали их формировать…
Сейчас Мартын шагал и думал, что все вопросы, которые должна обсудить конференция, важные, основополагающие, но самое главное — люди! Люди, которые работают и будут работать в Чека. Не по душе ему, что в комиссии входят левые эсеры. Они щедры на сверхреволюционные фразы, а демагогия — главное их оружие. После IV съезда Советов, ратифицировавшего Брестский мир, левые эсеры в знак протеста ушли из Совета Народных Комиссаров, но остались во ВЦИКе и остались в ЧК. При первой же возможности надо добиться, чтобы их убрали из ВЧК. Революцию могут охранять только верные люди. Так думал Мартын, потому что всегда привык думать о деле.
Рядом бежала невидимая отсюда река. Усталый ветерок нес в Александровский сад неполные пригоршни прохлады и, как мог, остужал воздух, землю, кирпичи Кремлевской стены от дневного зноя. К прохладе тянулись и парочки.
Мартын вспомнил: когда-то на этой аллее звенели офицерские шпоры, благоухали духи дам… Мастеровой не шел сюда со своей ухажеркой. Теперь тут полно рабочих парией, красноармейцев с девушками, которых раньше презрительно называли кухарками. Только и тогда и теперь он, Мартын, гулял один.
Остановился, запрокинул голову к небу. Над ним особенно ярко сияла Кривая повозка, как латыши называли Большую Медведицу.
У Мартына давняя привычка, еще с детских лет, когда стал пастушком: утром проснулся, тут же вскакивай с постели. Ни на мгновение не разрешай себе понежиться. Сегодня его пробудило имя, которое вынырнуло из сна: Тоня…
— Тоня, — пробормотал он и улыбнулся.
Должно быть, лишь после этого окончательно осознал, что произнес имя Антонии. Опустил веки, повернулся на правый бок, подложил ладонь под голову. Самая любя-мая поза.
Но Мартын уже отдал себе приказ: большое сильное тело одним рывком взлетело с кровати.
По дороге в ВЧК он вдруг подумал о розах для Тони. Что за дикость? Тоня же партийка. Обидится. Словно какой-нибудь барышне-мещаночке. Правда, он слышал и читал, будто цветы любят все девушки и женщины. Без исключения. Да и Дзержинский рассказывал, как когда-то в горах, где он один раз в жизни целую неделю отдыхал с женой, рвал для нее розы. Но одно дело рвать в горах, другое — идти специально в магазин… А как нести по улицам?
На следующий день в шесть часов пополудни, когда Антония заканчивала работу, Мартын позвонил в гараж.
— Говорит Лацис, — сказал в трубку, — подайте, пожалуйста, мотор! — Мотором многие называли автомобиль.
Мартын спустился, сел в автомобиль, но стоило шоферу задать самый обычный вопрос: куда ехать? — почему-то смутился.
— Понимаете… Мне нужно… Но я не знаю… Никогда не приходилось… А вот сейчас… Вообще-то на первый взгляд безделица… Хотя может показаться…
Шофер не вытерпел:
— Что-то не пойму, товарищ Лацис, о чем вы?
— Мне нужен цветочный магазин. Понимаете, цветочный!
— Чего-чего, а этого добра… Если бы хлебный, а цветочный… На Тверской, к примеру…
— Тогда на Тверскую.
Продавщица сразу признала в нем солидного клиента.
— Самый шикарный сейчас — букет из роз. Сегодня получены, — защебетала она. — Если девушке, рекомендую белые.
— Давайте белые, — поспешил согласиться Мартын. — И заверните. Так, чтобы не видно было.
Мартын сел в автомобиль, назвал шоферу адрес Антонии. Букет прямо-таки жег ему руки. Он не мог себе представить, как появится с ним перед Антонией, как будет вручать его, что станет говорить.
Дверь открыла соседка, сказала, что Антония еще не пришла с работы. Мартын преодолел смущение и попросил разрешения зайти, чтобы оставить вот это (так и сказал: «вот это»).
Соседка затараторила:
— Конечно! Конечно! Заходите! Заходите! Может, подождете? Она скоро придет.
Ждать Мартын не стал, написал записку:
«Антония! На дворе весна. Мне так хочется, чтобы и в Вашей комнате была весна. Поэтому и оставляю вам эти розы. С товарищеским приветом, Лацис».
Закрыл Мартын за собой дверь, начал спускаться по лестнице и почувствовал, как сразу ему стало тоскливо. До чего обидно, что не застал Антонию.
Выйдя на улицу, сказал шоферу:
— Я пойду пешком.
На другой день с самого утра раздался телефонный звонок.
— Кабинет товарища Лациса? — спросил женский голос.
Мартын с первого звука узнал Антонию.
— Слушаю вас, — сухо ответил он.
Откуда эта сухость? Ведь он рад, что она позвонила.
— Здравствуйте, Мартын! Я так благодарна вам, что вы принесли в мою комнату весну! Я еще никогда в жизни не получала цветы… Вы, наверное, сейчас заняты? Не так ли?
— Как обычно.
— Я отнимаю у вас время… Извините. Еще раз большое спасибо!
Сейчас она повесит трубку. Сейчас, сию минуту. Повесит, и Мартын потеряет всякую возможность… Она постесняется снова позвонить…
— Эти дни я все время помнил о вас… Поэтому и цветы… эти розы…
— Правда?
— Да, да! Я скорее скажу меньше, чем больше. Вы же знаете меня… Вы разрешите мне еще раз зайти к вам?
— Почему «раз»?
— Это так, к слову. Не возражаете, если приду… — он собирался сказать «сегодня» (зачем откладывать?), но сказал: — Завтра. Между половиной седьмого и семью. Если не случится что-нибудь неожиданное.
— Да, да, понимаю… Но вдруг действительно что-нибудь случится, позвоните мне.
— Обещаю. Хотя надеюсь, что все обойдется и завтра я вас увижу.
Теперь когда все было сказано и договорено, Мартын повеселел. Вот как замечательно, что он не отмолчался!
Мартын раскрыл папку, которая лежала перед ним. Самая простая картонная папка с черными тесемками, единственное ее достоинство — объемиста, много входит бумаг. Бумаг, действительно, в ней полно. «Дело эсеров (правых и центра) и меньшевиков». Не первый день хранится эта папка у Лациса, не первый день складывает он в нее бумаги, а каждая из них — свидетельство контрреволюционной деятельности этих партий.
Сверху лежали последние донесения. Первое из Петрограда. На Николаевской улице прошло нелегальное заседание военной комиссии эсеровского Центрального комитета во главе с Леппером. Все десять участников арестованы. На допросах установлено: комиссия собирала сведения о численности, расположении, моральном уровне частей Красной Армии; под руководством комиссии шла вербовка добровольцев и отправка их в районы мятежей для участия в военных действиях против Советской власти; она же издавала антисоветские листовки, изготовляла поддельные документы, пользовалась похищенными печатями и бланками учреждений и частей Красной Армии.
Следующее донесение из Москвы. В клубе Александровской железной дороги состоялось так называемое «беспартийное собрание». Насколько оно «беспартийное», свидетельствовал его состав: из пятидесяти девяти участников — сорок четыре меньшевика и эсера, в том числе секретарь Московского комитета меньшевиков Кучин. Организаторы сборища, наименовавшие его «Чрезвычайным собранием представителей фабрик и заводов Москвы», выступали с антисоветскими речами, требовали созыва Учредительного собрания и призывали к забастовкам.
Перед этим подобное же собрание прошло в Пстрограде. На нем была принята антисоветская декларация.
Мартын снова перечитывал один за другим пронумерованные документы. Вот постановления VIII совета партии правых эсеров, который проходил с 7 по 14 мая 1918 года. Совет провозгласил главной задачей партии подготовку вооруженного восстания против Советской власти. И тут же: считать приемлемым в стратегических целях «приглашение в Россию войск Антанты».
Справа от папки лежал лист бумаги. Мартын кратко конспектировал факты о действиях эсеров и меньшевиков в Сибири и на Дальнем Востоке. Там, во главе с правым эсером Дербером, они сформировали «Временное Сибирское правительство», «Западносибирский комиссариат», «министерский аппарат», объявляли их единственной властью в автономной Сибири. Вступали в контакты с адмиралом Колчаком, управляющим Китайско-Восточной железной дороги генералом Хорватом, атаманом Забайкальского казачьего войска есаулом Семеновым. А по приказу того же Семенова изуродованных убитых рабочих депутатов в запломбированном вагоне издевательски отправили в адрес Читинского Совета.
В папке лежало много документов, связанных с чехословацким мятежом. Он усилил антисоветскую деятельность и меньшевиков и эсеров. В Самаре создана уже не краевая, а «всероссийская власть» — Комитет членов учредительного собрания (Комуч), где верховодят эсеры. Сформирована «народная» армия. При Комуче обосновались американская, английская, французская, японская миссии.
Завтра обо всем этом от имени ВЧК Мартын доложит на заседании Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета. Давно уже партии эсеров и меньшевиков ведут откровенную борьбу с Советской властью, и в то же время их представители до сих пор входят в Советы. Даже в центральный орган Советов — ВЦИК.
Нет ничего удивительного, что Лацис, возглавлявший отдел борьбы с контрреволюцией, обратил на это внимание. Оказалось, что и Дзержинского тревожила несуразность такого положения. Обсудили вместе со Свердловым и решили вынести этот вопрос на заседание ВЦИК. Доклад поручили Лацису.
Вот и склонился Мартын над папкой с черными тесемками, готовя доклад на завтра.
Заседание начиналось в двенадцать, Мартын заблаговременно вышел из здания ВЧК на Лубянке. Ему хотелось встретиться и хотя бы коротко пообщаться со старыми друзьями — с Подвойским, с Григорием Ивановичем Петровским, Уншлихтом. Каждый теперь так занят, что о хождении в гости не могло быть и речи, вот и виделись на заседаниях да совещаниях.
Доклад получился обстоятельным. Недаром Мартын так тщательно готовился, недаром изо дня в день заполнялась документами вместительная папка. Каждый факт был настолько неопровержим, что велеречивые эсеры, вкупе с меньшевиками, ничего не могли возразить. Да и что опровергать? Почти в каждой контрреволюционной организации, раскрытой ЧК, участвуют меньшевики и социалисты-революционеры. А там, где с помощью иностранных оккупантов расплодились всякие «правительства»?.. Разве господин Роговский, председатель Комуча, разве он не член партии эсеров? А премьер-министр «Сибирского правительства» Дербер? Или не в одной упряжке эти партии с Колчаком?
Нечего опровергать! Даже левые эсеры голосовали вместе с большевиками.
ВЦИК постановил:
«Исключить из своего состава представителей партий социалистов-революционеров (правых и центра) и меньшевиков, а также предложить всем Советам рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов удалить представителей этих фракций из своей среды».
До чего же отлично все сложилось: никаких дел не пришлось комкать — после заседания Мартын успел еще прийти поработать в ВЧК и к шести часам освободился.
Антония уже ждала его. Она была одета в полосатую шелковую блузку и юбку из синего бостона. Должно быть, лучший ее наряд.
— Какая вы красивая! — невольно воскликнул Мартын.
Антония не впервые слышала эту фразу. Но от Мартына, застенчивого и сдержанного Мартына, она была особенно желанной. К тому же он вынул из-за спины букет красных роз. Правда, не протянул ей, а положил на стол.
— Как вы добры, Мартын! — обрадовалась Антония.
— Там мотор, — Мартын кивнул в сторону окна.
— В Сокольники? Не так ли? Сейчас только поставлю цветы. У меня еще те не увяли. — Она показала на тумбочку у кровати, где стояли в вазе белые розы.
В Сокольниках простирался настоящий заповедник прохлады. С первых дней весны Москву, да и не только Москву, почти всю Россию затопила жара. Солнце жгло с таким азартом, что за ночь не успевали остыть раскаленные кирпичные стены домов, железные кровли, даже булыжники мостовой. Москва-река превратилась чуть ли не в ручей, а беспощадные лучи старались выпить ее до последней капли. Антония воскликнула:
— Как легко здесь дышать! Я будто окунулась в море. Просека врезалась в глубь леса.
— Мы не заблудимся?
— Я здесь почти каждый кустик знаю.
— Значит, вы часто бываете здесь? Не так ли?
— Что вы, такая прогулка впервые. Такая! — повторил он. — Много раз бывал здесь на подпольных собраниях,
Мартын остановился перед кустами сирени, стоявшими плотно, как стена.
— Здесь было последнее собрание.
Он раздвинул ветви, пропустил Антонию и за ней пролез сам. Лужайка надежно пряталась за живой изгородью. Дойдя до середины лужайки, они остановились Друг против друга. Широкополая шляпа, приколотая длинной булавкой к волосам, заслоняла почти все лицо Антонии. Она откинула голову, лицо ее открылось, и Мартын увидел яркие губы. Еле заметное трепетное движение жило в них. Как загипнотизированный, он не мог оторвать взгляда от этих губ и, сам того не замечая, стал медленно склоняться к ним…
Мартын сам не ожидал от себя такого. Он резко поднял голову и неожиданно для самого себя спросил:
— Хотели бы вы жить в таком лесу?
— Как в лесу?
— В доме, окруженном лесом. Мы с товарищами снимаем дачу. И для вас может быть отдельная комната. Здесь, в Сокольниках.
— Я, право, не знаю…
— Да чего же здесь знать… Лучшего не придумаешь. Для вашего здоровья особенно. И мы сможем видеться каждый день или почти каждый.
Лицо Тони стало серьезным. Мартын ждал ответа, но она молчала…
Встречаясь, старые товарищи по тюрьмам, ссылкам, эмиграции, по Октябрю редко говорили о личном. Конечно, не без того, чтобы кто-то воскликнул: «А помнишь?!» Глубоко личным стало все, чем жила республика. Поэтому Подвойский так удивился, когда Мартын, позвонив ему, сказал:
— Гулак, ты нужен мне по личному делу!
Гулак — одна из подпольных кличек Подвойского. Мартын не сразу узнал ее происхождение. Оказалось, что это фамилия украинского композитора Гулак-Артемовского. А Подвойский обладал прекрасным голосом, в студенческие годы не только отлично пел, но и руководил, как в ту пору говорили, малороссийским хором. Хор был очень популярен, нередко давал концерты под безобидной вывеской: «В пользу устройства санатория в Крыму для недостаточных студентов», но сбор шел товарищам, которые попадали в тюрьму. Так вот и родилась у Николая Ильича Подвойского необычная кличка.
Услышав просьбу Мартына, Подвойский невольно переспросил:
— Как это по личному? Что ты имеешь в виду?
— Именно то, что говорю: дело касается лично меня.
— Тебя одного?
— Ну, может быть, еще одного человека…
— Несомненно, женского пола? — с усмешкой подчеркнул Подвойский, хорошо зная, что Мартын не привязан ни к одной женщине.
Тот промолчал.
— Я обещал Нине быть дома не позже половины двенадцатого ночи. Приходи!
Мартын, конечно, знал Нину — жену Николая. Ее многие знали: член партии с девятьсот второго года, одна из руководителей Северного союза РСДРП, она испытала все, что уготовано революционеру, — и тюрьму, и побег, и эмиграцию, но это не помешало ей быть очень хорошей матерью, верной подругой мужа. И сейчас Николай влюблен в нее. Влюблен, будто они недавно повстречались. И не скрывает этого от товарищей. Мартын редко видел их вместе, но, кажется, не было у него с Николаем беседы, чтобы тот не нашел повода вспомнить о жене.
Мартын познакомился с ней в самое горячее время подготовки к Октябрьскому восстанию — она работала в Военно-революционном комитете, вела многие протоколы заседаний. Держалась очень скромно, всегда была спокойна, всегда пунктуальна, нарочито одевалась так, чтобы выглядеть менее женственно, но была настолько женственна от природы, что строгая, порой даже мешковатая одежда делала ее еще милей.
Без двадцати двенадцать Мартын постучал в дверь квартиры Подвойских. Он не сомневался, что у них квартира, ну хотя бы две комнаты на такую большую семью. Дверь открыл Николай.
— Какая-то стожильная женщина! — выкрикнул прямо с порога, — Звонит мне: «Ты поезжай домой, я еще задержусь». Предлагаю зайти за ней. «Нет, нет, поезжай сам, ты же гостя ждешь».
Мартын шагнул в комнату, освещенную керосиновой лампой, висевшей под потолком над большим обеденным столом. Широкий абажур отбрасывал на скатерть светло-медовый круг. Дальше, за пределы стола, свет пробивался с большим трудом. Мартын без расспросов понял: вся их квартира — одна эта комната. В ней стояли еще письменный стол, кровати, этажерка с книгами, комод и рукомойник. Вот и вся мебель. Более чем скромная обстановка не удивила Мартына, у него самого не богаче, несправедливо только, что он один занимает комнату, а тут — и взрослые и детвора.
Ростом Подвойский лишь немного уступал Мартыну, но в плечах был значительно уже, весь куда тоньше, стройнее.
— Садись к столу, я сейчас самовар поставлю.
Мартын запротестовал: он лишь час тому как поужинал — целая таранка, кусок хлеба и большая кружка кипятку. Николай развел руками:
— Сам знаешь наши пайки, и у меня то же самое.
— Вот если бы сибирские пельмени, — мечтательно промолвил Мартын.
— «Не искушай меня без нужды, — тихо, чтобы не разбудить детей, пропел Николай. — Хотя могу тебя заверить: пельмени — это лишь бледное подобие вареников. Ты пробовал хотя бы раз в жизни вареники?
— Как говорят латыши: глаз не видел, нос не нюхнул, язык не лизнул.
Подвойский вскинул руки.
— Боже ты мой! Украинские вареники… Да создал ли человек за всю свою историю что-нибудь лучшее?! Вареники с творогом, вареники с картошкой, с капустой, вареники с мясом, а с вишнями… Это — вершина, апогей! Хотя бы ночью приснились… И все же прополощем кишки горячей водицей. — Николай направился в угол комнаты, где стоял самовар, но Мартын остановил его:
— Не трать времени. Нам же не только потолковать нужно, но и поспать хотя бы немного.
Подвойский вернулся, сел, подпер ладонью щеку, приготовился слушать.
Мартын откинулся на спинку стула, потом положил локти на стол, снова откинулся. С чего начать? У Гулака даже в мыслях нет, что он пришел к нему, чтобы в это трудное для Советской России время толковать о девушке. А Мартын именно для этого пришел.
«Но о чем конкретно я хочу с ним говорить?» — задал себе вопрос. До этого он не спрашивал себя так четко и прямо, как-то расплывчато думал: посоветуюсь с Гулаком… И вот сейчас Гулак сидел перед ним и ждал, а Мартын не знал, с чего начать. Речь должна идти об Антонии. Она решилась переехать на дачу в Сокольники. Каждый день им, конечно, не удавалось встречаться, слишком Мартын был занят, но как только выпадал свободный вечер, они отправлялись гулять. Он больше не робел, не терялся, как в ту первую прогулку, им было о чем говорить.
— Скажи, пожалуйста, как ты женился? — совсем уж неожиданно для Подвойского спросил Мартын. — Ну, как возникла любовь? Как ты решился? Ведь подполье… каждый на острие ножа…
Подвойский удивился:
— Позволь, ты же сказал, что пришел поговорить о твоем личном…
— Совершенно верно!
— Но это же — мое.
— Как тебе объяснить? Чтобы решить свое личное… Да, чтобы решить… Я хотел бы, чтоб ты рассказал…
Николай Ильич задумался, встал, подошел к письменному столу, вынул листок бумаги.
— В день рождения Нины я ей написал… Понимаешь, есть такое, что устно не выразишь, и я ей написал, написанное ведь можно хранить всю жизнь, написал, чтобы она всегда помнила, всегда была уверена. Сам понимаешь, это предназначено лишь ей одной, но тебе как другу я прочту. Тут вся наша история — от первого до сегодняшнего дня… И до нашего самого последнего. — Подвойский посмотрел на лист, молча пробежал по нему глазами и дрогнувшим вдруг голосом начал: «Лучше, милей, чище, сильней, святей я не знал жены, матери, друга, товарища. Ты всегда передо мной стоишь такой, какой стояла тогда, когда развевалось красное знамя на массовке Первого мая тысяча девятьсот пятого года в лесу около Ярославля. Всегда помню, как приходила ко мне в больницу в Ярославле, как шла с револьвером к «корзинковцам», как говорила мне о молодых «корзинкинских» рабочих революционерах, как везла меня в Кострому, как вырывалась с работы, чтобы сводить меня на прогулку. Перед тобой я постоянно стою так, будто смотрю высоко-высоко на греющее солнце».
Подвойский читал почти шепотом, чувствовалось, как старался приглушить свою взволнованность и не мог. Эта взволнованность передавалась Мартыну: несколько фраз, всего несколько, а наполняла их такая любовь…
— Расскажи еще хоть немного, — попросил он.
— Я тебе сказал: тут вся наша история. Впервые я увидел ее в березовой чаще. Нина была в красной блузке, словно олицетворяла Первое мая. Она вынула спрятанный на груди кусок красной материи, встряхнула его, кто-то протянул березовую палку, она прикрепила к ней материю и подняла высоко над головой знамя. Всю маевку Нина держала его в руках и под ним выступали ораторы… За лесом рыскали жандармы. Нина стояла спокойно, мужественно. Я все больше любовался и гордился ею. Тогда, наверно, и зародились во мне любовь к ней и гордость за нее. Сколько за собой я знаю промахов, ошибок, за ней — не знаю. Убей меня — не знаю! Никогда ни малейшей рисовки и всегда на высоте. Ну, вот возьми — мягкий характер, олицетворение доброты, но в решительный момент… В девятьсот пятом она входила в состав боевой дружины на Корзинкинской мануфактурной фабрике в Ярославле. Девятого декабря с красной повязкой на рукаве шла с товарищами во главе семитысячной колонны демонстрантов; на них набросились казаки, врезались в толпу, начали избивать нагайками. Дружинники сомкнулись вокруг красного знамени, и Нина первая опустилась на колено и открыла огонь из револьвера. Кто-то убил есаула, а она тяжело ранила казака. И те отступили. Повернули своих коней и наутек. — Подвойский сделал короткую паузу и горячо спросил: — А кто меня выходил после того, как всего изрешетили, искололи? Представляешь, из тюрьмы выпустили как безнадежного и неспособного к дальнейшей политической деятельности. Разрешили выехать за границу для лечения. Значит, жандармы не сомневались, что подохну. А Нину в это время сослали на пять лет на Крайний Север. И что же, она совершила побег и вместе со мной, под видом медицинской сестры, отправилась в Берлин, а оттуда в Швейцарию. Если я по сей день топчу мать сыру землю…
У дверей раздались шаги, и Подвойский оборвал свой рассказ.
— Нина, — прошептал. — Страсть как не любит, чтобы я при ком-нибудь восхвалял ее. Как будто я восхваляю — отдаю должное…
Вошла хрупкая, светловолосая женщина с такими синими глазами, что и в полутемной комнате Мартын сразу увидел их сияние. Он встал, подошел к ней. Лицо у нее было очень усталым, да и немудрено, она вывезла по заданию Петроградского Совета целый эшелон голодающих детей в восточные, более обеспеченные продовольствием губернии. А вскоре восстание белочехов, жену красного наркома арестовали, отправили в Уфу, об этом узнал Свердлов и поручил уфимским подпольщикам освободить ее. Нину перебросили через линию фронта, а через несколько дней она уже работала в политсекретариате Высшей военной инспекции.
Все, что услышал о ней Мартын, по-новому осветило и то, что знал прежде. Он как бы снова услышал слова Николая: «Перед тобой я постоянно стою так, будто смотрю высоко-высоко на греющее солнце». Он протяну-Нине широченную свою ладонь, посмотрел в ее синие пресиние глаза и неожиданно для самого себя нагнулся и поцеловал ее руку.
Об Антонии Мартын ничего не сказал. И все же он получил совет!