XII

Теперь мужчина только лежит. Вокруг него передвигаются с осторожностью. Он делает едва уловимые жесты, произносит редкие слова, просит пить, улыбается, молчит под наплывом мыслей.

Этим утром он принял вид передающего наследство, сложил вместе руки.

Его окружили, на него смотрят.

«Вы хотите священника?

— Да… нет…» — говорит он.

Присутствующие вышли; и несколько мгновений спустя, как будто он ждал за дверью, человек в тёмной одежде оказался тут. Они были одни.

Умирающий повернул лицо к вновь пришедшему.

«Я скоро умру, — сказал он ему.

— Вы какой религии?» — спросил священник.

*

«Религии моей страны, православной.

— Прежде всего следует отречься от ереси. Истинной является лишь католическая римская религия.»

Он продолжил:

«Исповедуйтесь… Я вам отпущу грехи и вас окрещу.»

Мужчина не ответил. Священник повторил:

«Исповедуйтесь. Расскажите мне, что плохое вы совершили — кроме того, о ваших ошибках. Вы раскаетесь и всё вам будет прощено.

— Плохое?

— Вспомните… Нужна ли моя помощь?»

Он указал головой на дверь.

«Кто эта особа, которая там?

— Я женат на ней» — сказал мужчина, поколебавшись.

Это не ускользнуло от лица, склонившегося над ним, напрягая слух. Священник почуял что-то:

«Давно ли?

— Уже два дня.

— О! уже два дня! А до этого вы грешили с ней?

— Нет, — сказал мужчина.

— А!.. предположим, что вы не лжёте. И почему вы не согрешили? Это не естественно. Ибо, наконец, — настоял он — вы же мужчина…»

И, поскольку больной волновался, растерялся:

«Не удивляйтесь, мой сын, если мои вопросы прямые и откровенные до такой степени, что заставляют вас протестовать. Я вас допрашиваю со всем прямодушием, и под прикрытием высочайшего прямодушия моего ведомства. Отвечайте мне столь же откровенно — и вы поладите с Богом, — добавил он не без добродушия.

— Это девушка, — сказал старик. — Она помолвлена. Я дал ей приют, когда она была совсем ребёнком. Она разделила тяготы моей жизни в путешествиях, ухаживала за мной. Я женился на ней перед смертью, потому что я богат, а она бедна.

— Только для этого? И ничего другого, ничего?»

Он пристально и внимательно смотрел на лицо напротив, как допросчик, с требовательным взглядом. Затем он сказал «а?», улыбаясь своим раскрытым ртом и поощряюще подмигнув глазом, почти как сообщник.

«Я её люблю, — сказал мужчина.

— Наконец вы сознаётесь!» — воскликнул священник.

*

Он продолжил, глядя прямо в глаза умирающего, задевая его дуновением при произнесении им слов:

«Итак, вы возжелали эту женщину, плоть этой женщины, и мысленно совершали, на протяжении длительного времени, ведь так, — да, на протяжении длительного времени грех?…

«Скажите мне, во время ваших совместных путешествий, как вы устраивались в гостиницах с комнатами, постелями?

«Вы говорите, она ухаживала за вами. Что ей приходилось делать для этого?»

Эти несколько вопросов, которыми святой человек пытался проникнуть в горести того, кто угасал тут, отталкивали его от священника как оскорбления. Их лица теперь внимательно рассматривали друг друга, будучи настороже, и я видел, как возрастало недоразумение, в котором увязал каждый из них.

Умирающий замкнулся, стал резким и недоверчивым перед этим иностранцем с заурядным лицом, в устах которого слова Бога и истины приобретали поразительную манеру комика, и который хотел, чтобы ему открыли своё сердце.

Однако он сделал усилие:

«Если я согрешил мысленно, говоря вашими словами, — сказал он, — это доказывает, что я не грешил, и зачем мне раскаиваться в том, что было просто-напросто страданием?

— О, не нужно теорий. Мы не для этого находимся здесь. Я же вам говорю, вы поймите, что ошибка, совершённая мысленно, совершена намеренно, и что, следовательно, это действительная ошибка, и что необходимо исповедаться и искупить её. Расскажите мне, при каких условиях желание вас подтолкнуло к преступной мысли; и скажите мне, сколько раз это произошло. Опишите мне подробности.

— Но я устоял, — простонал несчастный, — это всё, что я могу сказать.

— Этого не достаточно. Грязь — вы теперь убеждены, я считаю правильным этот термин, — грязь должна быть смыта истиной.

Ладно, — сказал умирающий, побеждённый. — Я признаю, что я совершил этот грех, и я в нём раскаиваюсь.

— Не в этом заключается исповедь и это не есть моё дело, — возразил священник. — При каких обстоятельствах, точно, вы поддались, в отношении этой особы, внушениям духа зла?»

Мужчину потряс приступ возмущения. Он наполовину поднялся, облокотился, устремив взгляд на иностранца, который на него также смотрел, они глядели друг другу в глаза.

«Почему я имею в себе дух зла?» — спросил он.

*

«Все люди имеют его в себе.

Тогда именно Бог дал им его, потому что как раз Бог их создал.

— А! вы же спорщик! Будь по-вашему. Я отвечу. Человек имеет одновременно дух добра и дух зла, то есть, возможность делать одно или другое. Если он поддаётся злу, он проклят; если он его побеждает, он вознаграждается. Чтобы быть спасённым, ему следует это заслужить, борясь изо всех своих сил.

— Каких сил?

— Добродетель, вера.

А если у него нет достаточно добродетели и веры, разве он виноват?

— Да, ибо тогда, значит, у него в душе слишком много греховного и заблуждения.»

Собеседник повторил:

«Кто же именно вложил в его душу свою дозу добродетели и свою дозу греховного?

— Бог дал ему добродетель, он также дал ему возможность совершать зло; но он в то же время дал ему свободную волю, позволяющую ему выбирать по своему усмотрению добро или зло.

— Но если у него больше плохих инстинктов, чем хороших, и если они сильнее, то как же для него будет возможно обратиться в сторону добра?

— Посредством свободной воли, — сказал священник.

— Ведь это лишь хороший инстинкт — свободная воля, а если…

— Человек стал бы хорошим, если бы так хотел этого. К тому же, мы никогда не перестанем обсуждать бесспорное. Всё, что можно сказать, заключается в том, что всё бы пошло иначе, если бы Люцифер не был проклят и если бы первый человек не согрешил.

— Несправедливо, — сказал больной, воодушевлённый этой борьбой, и которому, вероятно, вскоре вновь будет тяжко от приступа болезни, — что мы делим на части наказание Люцифера и Адама.

«Но особенно чудовищно, что они были прокляты и наказаны. Если они не устояли, так это потому, что Бог, который извлёк их из небытия, понимаете, из небытия? то есть, который дал им всё, что было в них, им дал больше порока, чем добродетели. Он их наказал за то, что они пали там, где он их бросил!»

Мужчина, продолжавший облокачиваться и державшийся за подбородок рукой — худой и чёрной, посмотрел широко раскрытыми глазами на своего собеседника и выслушал его как сфинкс. Священник повторил, как будто он не понимал ничего другого: «Они могли бы быть непорочными, если бы захотели; именно это есть свободная воля.»

Его голос был почти приятным. Он не казался задетым целой серией богохульства, высказанного человеком, которому он пришёл помочь. Его не интересовала эта богословская дискуссия, в которой он участвовал необходимыми словами, по привычке. Но он, возможно, ожидал, что его оппонент устанет говорить.

И поскольку тот медленно дышал, будучи измождённым, он заставил его услышать, он высказал эту чёткую и бесстрастную фразу, подобную надписи на камне:

«Злые несчастны; добрые или раскаявшиеся счастливы на небе.

— А на земле?

— На земле добрые несчастны как другие, больше других, ибо чем больше страдают здесь, внизу, тем больше вознаграждены там, наверху.»

Человек снова приподнялся, вновь охваченный гневом, который изнурял его как лихорадка.

«А! — сказал он, — в большей степени, чем первородный грех, в большей степени, чем предопределение свыше, страдание добрых на земле является отвратительным. Ничто его не извиняет.»

Священник смотрел на бунтовщика пустым взглядом… (Да, я это хорошо видел, он ждал!) Он изрёк очень спокойно:

«Как без этого испытывать души?

— Ничто этого не извиняет! Даже этот детский довод, основанный на неведении, где должен бы быть Бог истинного качества души. Добрые не должны бы были страдать, если бы справедливость была где-либо установлена. Они не должны страдать, даже немного, даже мгновение в вечности. «Нужно страдать, чтобы быть счастливым.» Как происходит, что никто так никогда и не поднялся, чтобы осудить этот дикий закон?»

Силы его оставляли… Его голос становился хриплым. Его сдавленное тело задыхалось; были разрывы в его фразах…

«Ничего нельзя будет ответить на этот обвиняющий голос. Вы напрасно будете рассматривать со всех сторон, во всех смыслах божью милость, покрывать её патиной и обрабатывать её, вы не сотрёте с неё пятно, наносимое на неё незаслуженным страданием.

— Но счастье, обретённое через страдание, это всеобщее предназначение, общий закон…

— Именно потому, что этот закон общий, он заставляет сомневаться в Боге.

— Замыслы Божьи непостижимы.»

Умирающий выставил вперёд свои худые руки; его глаза ввалились. Он крикнул:

«Ложь!»

*

«Хватит, — сказал священник. — Я терпеливо выслушал ваши разглагольствования, о которых я сожалею; но дело не во всех этих рассуждениях.

Вам нужно готовиться предстать перед Богом, вдали от которого, как мне кажется, вы прожили. Если вы страдали, вы будете утешены в его лоне. Пусть это вас удовлетворит.»

Больной лежал, вытянувшись. Он оставался некоторое время неподвижным под складками белой простыни, словно мраморная статуя с бронзовым лицом, покоящаяся в гробнице.

«Бог не может меня утешить.

— Сын мой, сын мой, что вы говорите?»

Его голос вновь оживляется;

«Бог не может меня утешить, потому что он не может мне дать то, чего я желаю.

— Ах! моё бедное дитя, как вы погрязли в заблуждении… А бесконечное могущество Бога, что вы с этим поделаете?

— Я ничего с ним не делаю! — сказал мужчина.

— Что? Человеку пришлось бы биться в свою защиту всю свою жизнь, мучаясь от горя, и совсем ничего не будет для его утешения! Что же вы можете ответить на это?

— Увы, это не вопрос, — сказал мужчина.

— Почему вы послали за мной?

— Я надеялся, я надеялся.

— На что? на что вы надеялись?

— Я не знаю, всегда надеются лишь на то, чего не знают.»

Его ладони блуждали в пространстве, затем опустились.

Они оба хранили молчание, оставаясь каждый при своём мнении… Я чётко сознавал, что в их головах стоял вопрос о самом существовании Бога. Неужели Бог не существует, неужели прошлое и будущее мертвы… Несмотря на всё, несмотря на всё, имелось большое сближение, период просветления между этими двумя людьми, сильно озабоченными одной и той же мыслью, между этими двумя упрашивающими друг друга, между этими двумя несходными братьями.

«Время идёт» — заметил священник.

И, возобновив диалог с того места, где он его только что остановил, как будто с тех пор ничего не произошло, сказал:

«Расскажите мне об обстоятельствах вашего плотского греха. Расскажите… Когда вы были одни с этой особой, бок о бок, совсем рядом, вы разговаривали или вы молчали?

— Я вам не доверяю», — сказал мужчина.

Священник нахмурил брови.

«Покайтесь и скажите мне, что вы верите в католическую религию, которая вас спасёт.»

Но мужчина, сильно взволнованный, отрицательно покачал головой и полностью отверг своё счастье:

«Религия…», — начал он.

Священник резко прервал его речь.

«Вы опять начинаете! Замолчите. Я с ходу отметаю все ваши словесные уловки. Начните верить в религию, вы увидите потом, что это такое. Я предполагаю, что вы в неё не верите, потому что она вам может понравиться? Именно поэтому ваши слова неуместны, и я как раз пришёл, чтобы вас заставить поверить.»

Это была дуэль, ожесточённая. Оба человека смотрели друг на друга на краю могилы как два врага.

«Нужно верить.

— Я не верю.

— Это нужно.

— Вы хотите изменить истину угрозами.

— Да.»

Он подчеркнул начальную определённость своего приказа:

«Будучи убеждённым или нет, веруйте. Речь не идёт о несомненности, речь идёт о вере. Нужно верить с самого начала, иначе рискуют не верить никогда. Сам Бог не соблаговолит убеждать неверующих. Больше нет времени чудес. Единственное чудо — это мы и это вера. «Веруй и «Небо тебя сделает верующим.»

Веруй! Он непрерывно бросал в него одно и то же слово, как камни.

«Сын мой, — продолжил он, более торжественно, стоя, подняв свою большую круглую ладонь, — я требую от вас акта раскаяния.

— Убирайтесь», — сказал мужчина, полный ненависти.

Но священник не двинулся.

Подгоняемый срочностью, подталкиваемый необходимостью спасти эту душу вопреки ей самой, он стал беспощадным.

«Вы скоро умрёте, — сказал он, — вы скоро умрёте. У вас лишь несколько мгновений жизни. Покоритесь.

— Нет», — сказал мужчина.

Человек в чёрной одежде схватил его за обе руки.

«Покоритесь. Никаких стремлений к дискуссии, подобной той, где вы только что потеряли драгоценное время… Всё это не имеет важности. Собака лает — ветер носит… Мы одни, вы и я, с Богом.»

Он покачал головой с маленьким выпуклым лбом, с выступающим вперёд и круглым носом, расширяющимся двумя влажными и тёмными ноздрями, с тонкими жёлтыми губами, словно связывающими, наподобие шнурков, два выдающихся вперёд и как бы изолированных во мраке зуба; его лицо словно исчерчено линиями вдоль лба, между бровями, вокруг рта и покрыто серым слоем на подбородке и на щеках; и он сказал:

«Я представляю Бога. Вы находитесь передо мной, как будто вы бы находились перед Богом. Скажите просто «Я верую»: вот и всё. Остальное мне безразлично.»

Он всё больше и больше наклонялся, почти прижав своё лицо к лицу умирающего, стремясь придать своему отпущению грехов как бы форму пинка.

«Просто произносите со мной: «Отче наш, иже еси на небеси.» Я не буду требовать от вас чего-то другого.»

Лицо больного, судорожно сведённое отказом, проявляло жест отрицания: Нет… Нет…

Вдруг священник встал с торжествующим видом:

«Наконец! вы это сказали.

— Нет.

— А!» — проворчал священник сквозь зубы.

Он сжимал ему руки, казалось, будто он обхватывал его руками, чтобы обнять, чтобы задушить его, что он бы убил его, если бы его хрипение должно было стать признанием — настолько он был переполнен желанием убедить его, вырвать у него слово, которого он пришёл добиться от его уст.

Он выпустил иссушенные руки умирающего, зашагал взад и вперёд по комнате, как хищный зверь, вернулся, чтобы стоять перед кроватью.

«Подумай, что ты скоро умрёшь, сгниёшь, — пробормотал он умирающему… Ты скоро будешь в земле. Скажи: «Отче наш», только эти два слова, ничего больше.»

Он стоял над ним, зорко следя за его ртом, скрючившийся и мрачный, как демон, подстерегающий душу, как вся Церковь над всем умирающим человечеством.

«Скажи это… Скажи это… Скажи это…»

Его собеседник попытался освободиться, и яростно прохрипел, совсем тихо, во всю оставшуюся силу своего голоса: «Нет.

— Сволочь!» — крикнул ему священник.

*

«Ты умрёшь по крайней мере с распятием в когтях.»

Он вытащил из кармана распятие и тяжело положил его ему на грудь.

Умирающий зашевелился в смутном ужасе, как если бы религия была заразной, и сбросил этот предмет на пол.

Священник наклонился и пробормотал оскорбления: «Гниль, ты хочешь околеть как собака, но я нахожусь здесь!» Он поднял крест, оставил его в руке и, со сверкающими глазами, уверенный, что переживёт другого и подавит его, в последний раз подождал.

Умирающий задыхался, полностью теряя силы, измученный. Священник, видя, что тот в его власти, снова положил распятие ему на грудь. На этот раз умирающий его сохранил, будучи в состоянии лишь смотреть на него ненавистными и полными погибели глазами; и его взгляды не дали ему пасть в бою.

Когда чёрный человек отбыл во мраке, и когда его собеседник постепенно пришёл в чувство после него, освободился от него, я подумал, что этот священник, со всей своей жестокостью и грубостью, был страшно прав. Плохой священник? Нет, хороший священник, который не перестал разговаривать сообразно своей совести и своей вере, и который старался просто применить свою религию, такую, какая она есть, без лицемерных уступок. Невежественный, неловкий, неотёсанный — да, но честный и даже логичный в своём отвратительном посягательстве. В течение получаса, когда я его слышал, он старался, всеми средствами, используемыми и рекомендуемыми религией, применить на практике свою специальность по вербовке верующих и по отпущению грехов; он сказал всё, что священник не может не сказать. Весь догмат проявился, в чистом виде и определённо выраженный, через грубую вульгарность служителя, раба. В какой-то момент, растерявшийся, он простонал с истинным страданием: «Так чего же вы ещё хотите, чтобы я сделал!» Если мужчина был прав, то и священник был прав. Ведь это священник, безропотный скот религии.

*

…Ах! это нечто, которое не шевелилось, прямое, около кровати… Это большое высокое нечто, которого только что здесь не было — преграждающее скачущее пламя свечи, поставленной около больного…

Я нечаянно издал шум, опираясь на стену, и, очень медленно, это нечто повернуло ко мне лицо со страхом, который меня испугал.

Я знал это смутно видимое лицо… Ведь это был не кто иной, как хозяин гостиницы, человек со странными манерами, которого мало видели…

Он слонялся в коридоре, ожидая момента, когда больной, в суматохе этого заведения, останется один. И он стоял около заснувшего или объятого слабостью мужчины.

Он протянул руку к дорожной сумке, стоящей около кровати. Делая это движение, он смотрел на умирающего и расположился таким образом, чтобы его рука в два приёма достала бы до этого предмета.

Раздался какой-то треск с верхнего этажа, и мы вздрогнули. Стукнула дверь; он поднялся, словно стараясь остановить вскрик.

…Он медленно открыл дорожную сумку. А я, я, больше не узнавал себя, я боялся, что у него не хватит на это времени…

Он вытащил из неё пакет, который тихо прошуршал. И, когда он внимательно рассматривал в своей собственной руке пачку банкнот, я увидел необычайное озарение, излучаемое его лицом. Все любовные чувства были в нём смешаны: обожание, мистицизм, а также зверская любовь… — своего рода сверхъестественный экстаз, а также грубое удовлетворение, уже заключавшее в себе непосредственные радости… Да, все виды любви мгновенно отпечатались в глубине человеческой природы этого образа вора.

…Кто-то сторожил за приоткрытой дверью… Я увидел, как его поманила рука.

Он вышел на цыпочках, медленно, ускоряя шаг.

Я ведь честный человек, и однако я задержал дыхание в то же время, как и он; я его понял… Напрасно мне себя защищать от этого: с ужасом и братской радостью за своих, я украл вместе с ним.

…Все кражи увлекательные, даже та, которая подлая и вульгарная. (Его взгляд, полный неутолимой любви к внезапно схваченному сокровищу!) Все правонарушения, все преступления являются посягательствами, совершёнными из-за огромного желания украсть, которое есть сама наша сущность и форма нашей обнажённой души: иметь то, чего не имеешь.

Но тогда следовало бы оправдывать преступников, и наказание является несправедливостью?… Нет, нужно от этого защищаться. Нужно — потому что общество людей держится на честности — их карать, чтобы добиваться их бессилия и особенно чтобы вселять в них страх и останавливать других в начале совершения дурного деяния. Но не нужно, установив вину, искать для неё весомые оправдания, из опасения оправдывая её всегда. Нужно её заранее осуждать, на основании принципа застывшей бесстрастности. Правосудие должно быть бесстрастным как оружие.

Это не есть, как представляется по его названию, своего рода добродетель; это устройство, достоинством которого является то, что оно бесстрастно; оно не обеспечивает заглаживание вины. Оно не имеет никакого отношения к искуплению. Его роль заключается в том, чтобы воспитывать назиданиями: превращать виновного в своего рода пугало, вводить в размышление о том, кто склоняется к преступлению, довод о его жестокости. Никто, ничто не имеет права вынуждать к заглаживанию вины; впрочем, никто этого не в состоянии сделать; отмщение слишком обособлено от деяния и, так сказать, задевает другое лицо. Стало быть, искупление есть слово, не имеющее никакого вида использования в мире.

Загрузка...