Этим утром я думаю о позавчерашнем столь замечательном видении. Но я уже вспоминаю о нём менее эмоционально; оно уже немного удалилось из моего сердца, ибо прошёл целый день. Неужели она умрёт, а я так ничего для неё и не сделаю?
Меня охватывает одно желание: написать ей, окончательно зафиксировать все подробности того, что я ощущал, чтобы с течением времени они бы не рассеялись походя, как пыль.
Но тотчас белизна бумаги вызывает у меня забвение того, что я собираюсь высказать, лёгкое помрачение, в котором расплывается точность моих воспоминаний.
Благодаря напряжённому и без конца восстанавливаемому вниманию, несмотря на возрастающую усталость позади глаз, я пишу, пишу всё. Я прихожу в возбуждение. Полагаю, что излагаю всё точно как было на самом деле. Затем я перечитываю, — и это всего лишь слова, распростёртые передо мной.
Чрезвычайное стеснение в груди, трагическое простодушие, напряжённая и душераздирающая гармония — где всё это? Моя писанина не является живой. Это решётка из слов о том, как всё было, вот фразы, чёрные и равномерные, через весь лист бумаги, подобные звеньям цепи.
Как сделать так, чтобы из этих мёртвых знаков возникла истина?
Я попытался обойти эту трудность. Искал подробности типичные, выразительные… Вспоминая впечатление, произведённое ею на меня, когда я её с самого начала увидел в свете окна, я хотел этого добиться: «На ней было нечто в голубых, зелёных, жёлтых тонах.» Такого никогда не было; эта детская пачкотня не есть истина, я её уничтожаю… Очень важно описать её тело. Я со всей тщательностью погружаюсь в это, делаю сравнения с античной статуей. Перечитав написанное мною, я в гневе одним росчерком уничтожаю эту мазню.
Я пытаюсь употреблять резкие выражения, более энергичные, как мне кажется, и постепенно дохожу до того, что выдумываю подробности для достижения остроты восприятия: «Она принимала похотливые позы…».
Нет! нет! Это неправда!
Всё это инертные слова, которые допускают существование величия того, что было, не соприкасаясь с ним; это бесполезные и напрасные звуки; это как лай собаки, шум ветвей при дуновении ветра.
Я раскрыл ладонь, выпустив из неё покатившуюся ручку, будучи подавленным бессилием, поражением, мрачным безумием.
Как это случилось, что невозможно рассказать об увиденном? Как это случилось, что истина проносится мимо нас, словно это не была истина, и что, несмотря на свою искренность, невозможно быть искренним? В памяти не воскрешается что-либо, когда оно названо своим именем. Слова, слова, напрасно их знают с детства, неизвестно, что же это такое.
Мой трепет, моя меланхолия, моё отчаяние утрачены. Я приговорён к забвению. Передо мной будут проходить, не глядя на меня или не видя меня. Никого не будет заботить то, что я мог бы таить в себе. Мне придётся быть на земле лишь верующим.
*
Несколько дней я пребывал, ничего не видя. Эти дни были жаркими. Вначале небо было серым и дождливым; теперь сентябрь пламенел, завершая пятницу… И вот уже целую неделю я в этом доме!
Однажды после плотного завтрака, сидя на стуле, я, в полудреме, всецело предавался ощущению сказки о феях.
… Опушка леса; в лесной чаще, на ковре тёмно-изумрудного цвета, солнечные круги; там, у края равнины, холм, а над курчавящейся листвой, жёлтой и тёмно-зелёной, виднеются часть поверхности стены и башенка, и всё это расположено в шахматном порядке, как на стенном ковре… Приближался паж, одетый как птица. Жужжание мух. Это был отдалённый шум охоты Короля. Скоро произойдёт нечто необычайно приятное.
*
Назавтра, после полудня, опять было солнечно и знойно. Я вспомнил, как было так же после полудня много лет тому назад, и мне показалось, что я живу в это исчезнувшее время, — как если бы разразившаяся жара стирала время, душила всё остальное под своим покровом.
Соседняя комната была почти тёмной… Там закрыли ставни. Через двойные шторы, сшитые из тонкой ткани, я видел окно, расчерченное поперечными блестящими линиями, наподобие решётки угольной топки.
В знойной тишине дома, в замкнутой всеохватывающей дремоте, тщетно раздавались один за другим отдельные смешки; голоса невозможно было расслышать, как вчера, как всегда.
Из этого отдалённого шума чётко выделился звук шагов. Они направлялись ко мне. Я прислушался к этому нарастающему звуку… Дверь открылась, произведя ослепляющее впечатление, будто сам поток света её распахнул, и появились две щуплые тени, как бы подточенные светом.
Казалось, что их кто-то преследует. Они заколебались на пороге, совсем маленькие, в то же время будто бы вставленные в раму, затем вошли.
Я услышал, как закрылась дверь; комната была живой. Я вглядывался в пришельцев; различал я их слабо сквозь красное и тёмно-зелёное сияние, которым наполнила мои глаза вспышка света при их входе; девочка и мальчик двенадцати или тринадцати лет.
Они сели на канапе и, с их почти одинаковыми лицами, молча смотрели друг на друга.
*
Послышался голос одного из них, прошептавший:
«Видишь, никого нет».
И рука указала на кровать без постельного белья, на пустые вешалки для одежды, на пустой стол: тщательная пустота незанятых комнат.
Затем, на моих глазах, эта рука начала дрожать как лист. Я услышал биение моего сердца. Раздались голоса.
«Мы одни… Нас не видели.
— Подумать только, мы впервые одни.
— Однако мы всё время знаем друг друга…»
Раздался тихий смешок.
Казалось, что для них необходимо было это уединение, первый этап тайны, к которой они шли вместе. Они скрылись от других; они освободились от окружавших их других. Они создали защищённое уединение. Но было ясно видно, что, однажды найдя это уединение, они не знали, чего же ещё добиваться.
*
Тогда я услышал лепет, произнесённый со значительным содроганием, почти отчаянием, почти рыдание:
«Мы очень любим друг друга…»
Потом раздалась произнесённая с трепетом, подбирая слова, нежная фраза, неуверенная, напоминающая очень маленькую птичку:
«Мне хотелось бы любить тебя больше».
Видя их настолько приближенными друг к другу в этом тёплом окружающем их сумраке, который скрывал их возраст, отражённый на их внешности, можно было подумать, что видишь двух любовников, которые льнут друг к другу.
Два любовника! Они и мечтали стать ими, не зная, что это такое.
Одним из них было произнесено это слово: впервые. Впервые им представлялось, что они были одни, хотя они жили рядом.
Это, возможно, даже несомненно, впервые, когда два друга детства хотели выбраться из дружбы и из детства. Эго впервые, когда жажда желания удивляла и тревожила два сердца, которые спали вместе…
*
В какой-то момент они поднялись, и тонкий луч солнца, тянувшийся над ними и падающий к их ногам, осветил их внешность, залил светом их лица и волосы таким образом, будто их присутствие осветило комнату.
Собирались ли они уйти, покинуть меня? Нет, они снова сели; всё опять впало в сумрак, в тайну, в истину.
… Созерцая их, я ощущал смутную смесь моего прошлого и прошлого рода людского. Где они были? Повсюду, потому что они были… Они были на берегу Нила, Ганга или реки Кидн[1], на берегу вечного течения эпох. Это Дафнис и Хлоя около миртового куста, при греческом рассвете, все освещённые зелёным блеском листвы, и их лица отражаются друг в друге. Их пространный небольшой диалог шелестит как два пчелиных крыла вблизи прохлады фонтанов, при жаре, истребляющей поля, в то время как вдали движется повозка, гружёная снопами и лазурью.
Открывается новый мир; трепещущая истина здесь. Они в смятении, они боятся внезапного появления какого-либо божества, они несчастны и счастливы; они в такой близи, какая возможна, принеся друг другу столько, сколько смогли. Но они не догадываются о том, что они приносят. Они слишком малы, слишком молоды, они ещё недостаточно существуют; каждый из них для самого себя является подавляемым секретом.
Как все существа, как я, как мы, они хотят того, чего у них нет, они выпрашивают подаяние. Они просят милосердия у самих себя, они просят помощи у своей сущности и у своей личности.
Он, уже мужчина, уже истощённый этим спутником женского рода, обращённый к ней, влачащийся за ней, протягивает к ней свои еле различимые и неловкие руки, даже не осмеливаясь на неё посмотреть.
Она, уже женщина, запрокинула голову назад, на спинку канапе, откуда виднелось её лицо с сияющими глазами, она слегка полновата и вся порозовевшая, её сердце вогнало её в краску и остудило; кожа её шеи, атласная и напряжённая, трепещет между её лицом и грудью, это драгоценное и нежное место её пульсации. Полузакрытая, внимательная, немного сладострастная, в той мере, в какой из неё уже исходит сладострастие, она кажется розой, которая вдыхает собственный аромат. Из-под платья, охватывающего её тело, превращаемое таким образом в своего рода букет, видны до колен её стройные ноги, в нитяных жёлтых чулках.
Я же не мог оторвать глаза от их движений и упивался этим зрелищем, представляя собой фигуру, присосавшуюся к их группе как вампир.
*
После длительного молчания, он прошептал:
«Ты хочешь, чтобы мы говорили друг другу «вы»?.
— Почему?…»
Казалось, что он погрузился в усиленное размышление.
«Чтобы снова начать», — сказал он наконец.
Он повторил:
«Вы хотите?»
Услышав эту новую форму его речи, она явно вздрогнула при слове: «вы», как при своего рода первом поцелуе.
Она отважилась:
«Как будто это что-то прикрывавшее нас, и что снимают…»
Теперь он больше не осмеливался:
«Вы хотите, чтобы мы поцеловались в губы?»
Со стеснённым дыханием, она не смогла полностью улыбнуться.
«Я хочу», — сказала она.
Они схватились за руки, за плечи и протянули друг к другу губы, назвав друг друга совсем тихо, будто их рты были птицами.
«Жан…
— Элен…»
Это первое, что они придумали. Поцеловать того, кто целует, — не это ли самая нежная небольшая ласка, которую можно найти, и наиболее тесное слияние? И потом, это настолько запретно!..
Мне во второй раз показалось, что их группа больше не имела возраста. Они были похожи на всех любовников, когда держались за руки, с тесно прижатыми друг к другу лицами, трепещущие и ослеплённые, во мгле поцелуя.
Однако, они остановились, оторвались от ласки, пользоваться которой они ещё не умели.
Они разговаривали, и их рты продолжали оставаться такими невинными. О чём? О прежнем, об этом прежнем, столь близком, столь коротком.
Они выходили из рая детства и неведения. Они говорили о доме и о саде, где оба жили.
Этот дом их всецело занимал. Он был окружён стеной сада; причём таким образом, что с дороги виднелся лишь верх его крыши, не видно было, что в нём делалось.
Они пробормотали:
«Комнаты, когда мы были маленькими, казались такими большими…
— Шагать там было менее утомительно, чем в любом другом месте.»
Если им поверить, то между теми стенами имелось нечто спасительное и невидимое, распространённое повсюду; нечто вроде доброго Бога прошлого… Она вполголоса напела музыкальную мелодию, слышанную там, и сказала, что музыка вспоминается лучше, чем люди.
Они опять впали в прошлое из-за естественной нежности их физической крепости; они хладнокровно копались в памяти.
«Недавно, накануне отъезда, со свечой в руке, совсем один, я прошёл по квартире, которая едва просыпалась, чтобы посмотреть, как я иду…»
В саду, столь ухоженном и столь разумном, думали только о цветах и лишь о них. Всматривались и видели пруд, крытую аллею, и вишнёвое дерево, которое зимой, когда лужайка белая, кажется покрытым цветами.
Ещё вчера они были в этом саду, как брат и сестра. Теперь же казалось, что жизнь вдруг стала серьёзной, и что они больше не умели играть. Было видно, что они хотели убить прошлое. В старости прошлому позволяют умереть, когда же молоды и сильны, прошлое убивают…
Она выпрямилась, сказав:
«Я больше не хочу вспоминать.»
Он добавил:
«Я больше не хочу, чтобы мы были похожими. Я больше не хочу, чтобы мы были как братья.»
Постепенно у них открываются глаза:
«Трогать друг друга только руками! — прошептал он с дрожью.
— Быть братьями, это ерунда.»
Пришло время превосходных волнующих решений и запретных плодов. Прежде ни он, ни она не принадлежали друг другу; пришло время, когда они принялись отрекаться от всего, чтобы сделать из себя то, что им хотелось.
Они уже немного стыдились и осознавали самих себя.
Несколько дней тому назад, к вечеру, они испытали огромное удовольствие неповиновения, выйдя из сада вопреки запрету своих родителей.
«Бабушка пришла, чтобы с высоты нашего серого крыльца позвать нас обратно…
«Но мы ушли вместе; мы проникли за ограду в том месте, где обычно кричит птица и где имеется проход. Птица улетела вместе со своим криком. Нет ветра и почти нет света. Ветви деревьев молчали, несмотря на их чувствительность. Пыль на земле была неподвижной. Тень нас обволокла собой так нежно, что мы почти разговаривали с ней. Мы были испуганы, видя, как наступает ночь. У предметов больше не было цвета, лишь немного светлого в темноте; цветы, дорога, даже колосья были серебряными… И это был тот раз, когда мой рот ближе всего придвинулся к вашему рту.
— Ночью, — сказала она, — душа возвышена в излиянии красоты, ночь лелеет ласки…
— Я взял вас за руку и понял, что вы вся живая.
«Прежде я говорил «моя кузина Элен», но я не знал, что я имею в виду, говоря так. Теперь, когда я скажу: она, это будет всё…»
Они снова соединили губы. Их рты и их глаза были как у Адама и Евы. Я воскресил в памяти бесконечный прародительский пример, из которого святая история и человеческая история вытекают как из фонтана. Они бродили в пронизывающем свете рая, ничего не зная; они существовали так, будто их не было. Когда же, — в результате триумфа любопытства, запрещённого, однако, самим Богом, — они узнали секрет, открыли несущее ласки разделение полов и смутно осознали великую жажду плоти, небо померкло. Уверенность в горестном будущем снизошла на них; ангелы, подобно грифам-санитарам, их изгнали; они скитались по земле, день за днём, но они создали любовь, заменили божественное изобилие бедностью существования друг с другом.
Эти два ребёнка заняли определённую позицию в вечной драме. Они поговорили между собой и возвратили обращению на «ты» всю его вновь завоёванную важность:
«Я бы хотел любить тебя больше… особенно хотелось бы любить тебя сильнее, но я не знаю, как… Я хотел бы сделать тебе больно, но я не знаю, как.»
Они больше ничего не говорят, как если бы у них больше не было слов. Они довели друг друга до предела, и видно между ними их дрожащие руки.
Они повинуются этому вдохновению их рук; они идут наощупь к странному и трагическому счастью, к счастливой ошибке, совершаемой в то же время, к сплетению, которое ведёт к тому, что два существа возобновляют жизнь, будучи в интимном смешении, подобными единому бесформенному существу.
Я не видел это отчётливо… мне показалось, что он возложил свои руки на неё, в то время как она, с сияющими глазами, ждала. Мне показалось, что в жгучем сумраке, который их прятал, он был наполовину раздет, и что среди развороченной, раздвинутой одежды выступала её нагота… Цветок странный, глубокий, который то же самое, что её чрево, что вся её плоть и что её сердце, и который существует между ними как живая тайна, как чудо, как дитя.
…Несомненно, он приподнял её платье, ибо я воспринял эти совсем тихо излившиеся из него слова, сбивчивые, приглушённые, благоговейные, произнесённые в необыкновенной тишине:
«Это твой настоящий рот.»
*
Я же был весь охвачен трепетом, глядя на них, в то время как эта пугающая любовь, поразительная любовь, истинная, терзала моё тело на стене… Им было страшно, как будто эта захватывающая дух безудержность их сжигала, сводила с ума, и они поднялись. С этим было покончено. Мучительно-сладостное приключение, прелюдия к которому была случайно разыграна на моих глазах, должно было как продолжиться, так и закончиться в другом месте.
Лишь только они поднялись, открылась дверь. Входит и наклоняется над ними их старая бабушка. Она приходит из серопризрачного прошлого. Она ищет их, будто они заблудились. Она зовёт их вполголоса… По необычайному совпадению, гармонирующему с их состоянием, она придала своей интонации бесконечную нежность, почти — о чудо! — грусть.
«Вы здесь, мои дети?»
Она говорит с лёгкой усмешкой, без задней мысли:
«Что это вы здесь делаете?… Пойдёмте, вас ищут…»
Она старая, увядшая; но у неё ангельский облик в этом её платье, закрытом до шеи. Рядом с ними, готовящимися к необъятной жизни, она отныне стала как ребёнок: бездеятельная, бесполезная…
Они бросаются ей в руки, поднимают свои лбы к её покинутому святому рту. Кажется, что они прощаются с ней навсегда.
*
Она уходит. И через мгновение уходят они: соединённые невидимой и величественной связью зла; настолько соединённые, что они больше не держатся за руки, как при входе. Но на пороге они смотрят друг на друга.
И пока комната как своего рода убежище была пуста, я думал об их взгляде, об их первом любовном взгляде, который я увидел.
Никто до меня не смог увидеть этот первый взгляд. Я был рядом с ними, но далеко от них. Я понимал и читал его, не будучи ни вовлечённым в головокружительное действие, ни растерянным от впечатления. Именно потому я видел этот взгляд. Они же не знают ни когда он начался, ни что он именно первый; потом они его забудут; важные успехи развития их сердец скоро разрушат эти прелюдии. Больше невозможно знать свой первый взгляд, как невозможно знать свой последний взгляд.
Я буду помнить, когда они больше не вспомнят.
Мне же не помнится мой первый взгляд, мой первый любовный дар. Однако это было. Это божественное простодушие исчезло из меня. Боже мой, что же, однако, равноценное ему я сохраняю у себя! Маленькое существо, которым я был, полностью умерло на моих глазах. Я его пережил, но забвение меня мучило, затем победило, печаль жизни меня погубила, и я не знаю ничего из того, что оно знало. Я вспоминаю что бы то ни было, наобум, но самое прекрасное и самое нежное ушло в небытие.
Ну что же, этот слишком нежный гимн, который я только что прослушал, весь полный бесконечного и бьющий через край новыми улыбками, эту драгоценную песнь я беру, я имею, я сохраняю. Он бьётся в моём сердце. Я украл, но я спас истину.