В течение дня комната оставалась пустой. Дважды у меня была большая надежда, затем разочарование.
Ожидание стало моей привычкой, моим ремеслом. Я откладывал свидания; отсрочивал мероприятия, старался выиграть время с риском поставить под угрозу моё положение; я организовывал свою жизнь как для новой любви. Я покидал мою комнату лишь для того, чтобы спуститься к общему столу, где ничто меня больше не развлекало.
На следующий день я увидел, что комната была приготовлена для приёма нового постояльца; она была в ожидании. Я сделал тысячу предположений насчёт того, кем мог бы быть этот гость, в то время как она хранила свой секрет, как некто мыслящий.
Наступили сумерки, затем вечер, который её увеличил, ничего в ней не меняя, и я уже начал приходить в отчаяние, когда во мраке приотворилась дверь, и я заметил на пороге силуэт человека.
*
Он был плохо различим на фоне вечера.
Чёрная или с чёрным оттенком одежда; будто обтрёпанные манжеты молочной бледности, откуда свешивались серые ладони; белый воротник, немного более яркий, чем всё остальное. На его круглом и сероватом лице словно вырыты тёмные углубления глазных впадин и рта; под подбородком тенистая выемка; лоб золотистого цвета смутно блестел; скула подчёркивалась тёмной чертой. Можно было сказать, что это скелет. Кем было это существо, облик которого представлял собой такую чрезмерную простоту?…
Он приблизился, стал более живым. Я увидел, что он был красив.
Он имел привлекательное и серьёзное лицо, окружённое небольшой чёрной бородой, блестящие глаза и высокий лоб. Его размеренные движения были отмечены высокомерной грацией.
Он продвинулся вперёд на два шага; затем обернулся к двери, оставшейся приоткрытой. Тень от двери подрагивала, обрисовался некий силуэт, который стал более объёмной фигурой; маленькая рука в чёрной перчатке вцепилась в створку двери, и вопросительно глядящая женщина проникла в комнату.
Она, судя по всему, на улице шла за ним в нескольких шагах позади. Они не хотели войти вместе в эту комнату, где они оба укрывались, чтобы избежать какого-то преследования.
Она толкнула дверь, налегла всем телом на закрывшуюся створку, чтобы замкнуть её плотнее, словно во имя своей жизни. И медленно повернула к нему голову, будучи, как мне показалось, на минуту парализованная страхом, что это был не ом… Они пристально посмотрели друг на друга; и между ними пронёсся страстный и продолжительный возглас, почти безмолвный, прокатившийся от одного к другому, которым будто вновь открылась их общая рана.
«Это ты!
— Это ты!»
Она была почти в обмороке. Она рухнула ему на грудь, словно повергнутая на него бурей. У неё было как раз столько сил, чтобы упасть ему на руки. Я увидел две большие бледные руки мужчины, раскрытые, слегка сжатые, поддерживающие спину женщины. Что-то вроде отчаянного трепетания овладело им, будто в комнате находился огромный ангел, который бесконечно бился и тщетно пытался бежать; и мне казалось, что эта комната, переполненная вечером, слишком мала для этой пары.
«Нас не видели!»
Это была та же фраза, которая на днях произнесена двумя детьми.
Он сказал ей: «Иди сюда». Повёл её к дивану около окна. Они сели на красный бархат. Были видны их руки, соединяющие их как оковы. Они остались там, как бы погружённые вглубь дивана, собрав вокруг себя всю тьму мира, возрождаясь там, вновь начиная существовать, вновь обретя друг друга в их стихии ночи и уединения.
Какое начало, какое начало! Какой натиск проклятия!
Когда замысел супружеской измены предстал перед моими глазами, с появлением на пороге женщины, очевидно преследуемой на пути к нему, я подумал, что буду присутствовать при безмятежной радости, не без красоты в её изобилии, при дикой и животной радости, значительной как сама природа. Напротив, это свидание походило на душераздирающее прощание.
«Мы так и будем всегда бояться?…»
Она была с трудом им немного успокоена, и сказала это, глядя на него, как если бы он в самом деле вскоре ответил.
Она вздрогнула, объятая тьмой, сжимая и лихорадочно массируя своей ладонью руку мужчины, — её бюст приподнят, обе руки напряжены. Видно было, как её грудь поднималась и опускалась подобно морю. Они держались друг за друга, соприкасались друг с другом; но остаток страха устранял у них мысль о ласках.
«Всегда страх… всегда страх… всегда… Вдали от улицы, вдали от солнца, вдали от всего… Я же так хотела светлой участи и яркого дневного света!» — сказала она, глядя на небо; и её профиль наполовину озарился, пока звучали эти слова.
Они боятся. Страх влияет на них, их пронизывает. Их глаза, их нутро, их сердца охвачены страхом. Особенно боится их любовь.
… Хмурая улыбка скользнула по лицу мужчины; он внимательно посмотрел на свою подругу и пробормотал:
«Ты думаешь о нём…»
Прижав к щекам руки, облокотившись на колени, с выступающим вперёд напряжённым лицом, она теперь не ответила.
Да, будучи пылкой, повинующейся, как малое дитя, она смотрела вдаль, в направлении того, кого здесь не было,
Она сгибала плечи перед этим образом, как если бы она его умоляла, отводя глаза, и получала от него божественный отсвет. Тот, которого нет здесь, тот, которого обманывают и который существует. Оскорблённый, раненый, господствующий. Тот, который повсюду, за исключением того места, где находятся они, который занимает необъятность внешнего мира и имя которого заставляет их согнуть шею; тот, из-за которого они терзаются.
Будто их стыд и страх были из тьмы, ночь опускалась на этого мужчину и эту женщину, которые скоро тщательно скроют своё объятие в этой комнате как в могиле, где обитает потусторонний мир.
*
Он сказал ей: «Я люблю тебя!»
Мне были отчётливо слышны эти великие слова. Я люблю тебя! Я вздрагивал всю мою жизнь, встречая такие замечательные слова, которые высказывались этими двумя уже почти соединившимися существами. Я люблю тебя! Слова, предлагающие сердце и плоть, полностью откровенный клич сотворённого существа и процесса сотворения: Я люблю тебя! Я видел любовь лицом к лицу.
Затем мне показалось, что искренность исчезала в торопливых бессвязных словах, которые он произнёс потом, подойдя и вплотную прильнув к ней. Можно было предположить, что он хотел отделаться от необходимых фраз и что инстинктивно он торопился, как мог, приступить к ласкам.
«Видишь ли, мы рождены друг для друга… Между нашими душами имеются узы братства, которое неизбежно должно победить. Невозможно больше нам мешать познать друг друга и принадлежать друг другу, как невозможно будет помешать нашим губам соединиться в момент, когда они приблизятся друг к другу. Какое нам дело до моральных условностей, социальных разделений… Наша любовь создана из бесконечности и вечности.»
Она сказала: да, будучи убаюканной его голосом.
Но я, который их слушал внимательно, я точно услышал, что он лгал либо он запутался в словах… Любовь становилась идолом, вещью. Он кощунствовал, напрасно ссылался на бесконечность и вечность, которую он презрительно чтил, с повседневной совершенно заурядной молитвой
Они прекратили изрекать банальности… После пребывания в задумчивости, женщина подняла голову и ею были произнесены слова извинения, восхваления; более того: слова истины:
«Я была слишком несчастной…»
*
«Вот уже давно…», — начала она.
Это было её произведение искусства, это её поэма и её молитва — снова и снова повторять эту историю, тихо и торопливо, как в исповедальне… Чувствовалось, что это удавалось ей естественно, без перехода, настолько это её всю переполняло в моменты, когда они были одни.
… Она была одета просто. Сняла свои перчатки, жакет и шляпу. На ней была тёмная юбка, красная блузка, на которой сверкала позолоченная цепочка.
Это была женщина лет тридцати, с правильными чертами лица, с тщательно уложенными шелковистыми волосами; мне казалось, что я её уже знал или что я её бы не узнал.
Она громким голосом стала говорить о себе, вспоминать крайне тяжёлое прошлое.
«Что за жизнь я вела! какое однообразие, какая пустота! Маленький городок, дом, салон, тут и там расставленная в определённом порядке мебель, которая никогда не меняла места, подобно надгробным камням… Однажды я попыталась иначе расположить стол в середине. Я не смогла.»
Её лицо побледнело, стало светлее.
Он слушал её. На его столь утончённом лице блуждала терпеливая смиренная улыбка, которая скорее походила на слегка мучительную усталость. Ах! он был в самом деле красив, хотя и немного озадачивающим, с его большими глазами, которые, как чувствовалось, были обожаемы, с его висячими усами, с его томной отрешённой наружностью. Он казался одним из этих приятных личностей, которые слишком много думают и которые причиняют зло. Казалось, что он считал себя выше всего и был способен на всё… Немного рассеянно он слушал то, что она говорила, но однако, возбуждённо желая её, он смотрел на неё с выжидательным видом.
… И внезапно с моих глаз спала пелена, действительность обнажилась передо мной: я увидел, что между этими двумя людьми имелось огромное различие, представляющее собой бесконечное разногласие, воспринимаемое мной с возвышенным чувством по причине его глубины, но столь хватающее за душу, что это мне терзало сердце.
Его побуждения заключались лишь в том, что он желал её, её же побуждением была единственная потребность выбраться из своей жизни. Их чаяния не были одинаковыми; их пара, на вид вроде бы единая, на деле таковой не являлась.
Они не говорили на одном языке; когда они разговаривали об одних и тех же вещах, то совершенно не слышали друг друга, и, на моих глазах, их союз оказался таким разобщённым, словно они никогда не знали друг друга.
К тому же он не говорил то, что думал; это чувствовалось по звучанию его голоса, даже по обаянию его интонации, по его манере произносить нараспев слова: он считал, что нравится ей, и он лгал. У него было явное превосходство над ней, но она его превосходила своего рода гениальной искренностью. В то время как он был хозяином своих слов, она своими словами приносила себя в жертву.
… Она описывала окружающую действительность своей прошлой жизни.
«Из окна спальни и из окна столовой я видела площадь. В центре фонтан с тенью у его подножья. Я там смотрела целый день на эту маленькую площадь, белую и круглую как циферблат.
«… Почтальон регулярно бездумно проходил через неё; перед воротами арсенала солдат ничего не делал… И больше никого не было, когда звонили в полдень, наподобие похоронного звона. Я особенно помню этот похоронный полуденный звон: середина дня, высшая степень тоски.
«Ничто, ничто со мной не случалось. Ничто со мной не происходило. Будущее больше не существовало для меня. Если мои дни должны были так продолжаться, то ничто не отделяло меня от моей смерти — ничто! Ах! ничто!.. Тосковать это значит умереть. Моя жизнь была мертва, но однако следовало её прожить. Это было самоубийство. Другие убивают себя из оружия или ядом; я же убивала себя минутами и часами.
— Любимая! — воскликнул мужчина.
— Тогда, благодаря тому, что я видела, как дни рождаются утром и поглощаются вечером, мне было страшно умирать, и этот страх был моей первой страстью… Часто, во время моего пребывания в гостях, либо ночью, либо когда я возвращалась к себе после прогулок, вдоль стены женского монастыря, я была охвачена трепетом от надежды по причине этой страсти!
«Но кто бы меня вытащил оттуда? Кто бы меня спас от этого невидимого крушения, которое я сама замечала лишь время от времени? Вокруг меня был своего рода заговор, состоящий из зависти, из злобы и из необдуманности… Всё, что я видела, всё, что я слышала, пыталось меня подтолкнуть на правильный путь, на мой жалкий правильный путь.
«… Госпожа Марте, ты знаешь, моя единственная немного мне близкая подруга, старше меня лишь на два года, говорила мне, что надо довольствоваться тем, что имеешь. Я ей отвечала: «Тогда это конец всего, если следует довольствоваться тем, что имеешь. Смерти больше нечего делать. Разве вы не понимаете, что эти слова заканчивают жизнь?… Вы в самом деле верите в то, что вы говорите?» Она ответила: да. Ах! гнусная женщина!
«Но было недостаточно бояться, мне следовало ненавидеть эту тоску. Как произошло, что я заимела эту ненависть? Я не знаю.
«Я больше себя не узнавала, я больше не была собой, столь велика была у меня потребность в чём-то ином. Я даже больше не ведала, как меня звали.
«День тому назад, я помню (однако я не злая), когда я с наслаждением мечтала, чтобы мой муж умер, мой бедный муж, который мне ничего не сделал, и чтобы я стала свободной, свободной, такой же замечательной, как всё в целом!
«Это не могло продолжаться. Я не могла долго до такой степени ненавидеть однообразие, опустошение, привычку. Ох! привычка, это самая истинная из всех теней, а ночь не является ночью, сравнительно…
«Религия? Не с религией заполняют пустоту своих дней, а со своей собственной жизнью. Мне следовало бороться не с верованиями, с идеями, а именно с самой собой.
«Тогда я нашла лекарство!»
Она почти кричала, резким хриплым голосом, будучи восхитительной
«Зло, зло! Преступление против тоски, предательство, чтобы разрушить привычку. Зло, чтобы быть новой, чтобы быть другой, чтобы ненавидеть жизнь сильнее, чем она меня ненавидела, зло, чтобы не умереть!
«Я встретила тебя; ты творил стихи и книги; ты отличался от других, у тебя был голос трепещущий и создающий впечатление красоты, и тем более, что ты был тут, в моём существовании, передо мной; мне стоило лишь протянуть руки. Тогда я полюбила тебя изо всех моих сил, и это можно назвать словом «любить», мой бедный мальчик!»
Она говорила теперь тихо и торопливо, со стеснённым дыханием и воодушевлением, и теребя кисть руки своего спутника как какую-нибудь вещицу.
«А ты также меня, естественно, любил… И когда мы проскользнули однажды вечером в гостиницу — в первый раз, — мне показалось, что дверь туда сама открылась, и я поблагодарила себя за то, что я взбунтовалась и разорвала свою судьбу как платье.
«И с тех пор! Ложь — от которой иногда страдают, но которую больше не ненавидят, когда подумают, — риски, опасности, которые добавляют вкуса к часам жизни, осложнения, которые умножают жизнь, эти комнаты, эти тайники, эти мрачные тюрьмы, которые придали взлёт имевшемуся внутри меня солнцу!
«Ах!» — добавила она.
Мне показалось, что она вздохнула так, как если бы после этого вздоха перед ней не было больше ничего столь красивого.
Она собралась с мыслями и сказала:
«Вот что мы такое… О! Возможно, я также верила в то время во что-то вроде любви с первого взгляда, в сверхъестественное и фатальное влечение, из-за твоей поэзии. Но на самом деле я пришла к тебе — теперь мне это ясно — сжав кулаки и закрыв глаза.»
Она добавила:
«Много лгут по поводу любви. Она почти никогда не является тем, что о ней говорят.
«Возможно, имеются превосходные силы притяжения между мужчинами и женщинами. Я не говорю, что такая любовь не может быть между двумя существами. Но как раз мы не являемся этими двумя существами. Мы всегда думали лишь о самих себе. Я прекрасно знаю, что я люблю себя с тобой. С твоей стороны то же самое. У тебя имеется влечение, которое не существует для меня, потому что я не ощущаю удовольствие. Видишь, мы заключаем сделку, мы взаимно доставляем друг другу один — мечту, другая — наслаждение. Всё это не есть любовь.»
Он сделал жест, — сомнения, протеста; он не хотел говорить. Однако, едва слышно произнёс:
«Так происходит всегда; даже при самой чистой любви, невозможно выйти за пределы самого себя.»
«О!» — ответила она, повысив голос с благоговейным протестом, горячность которого меня удивила, — «это, однако, не то же самое; не говори так, не говори так!»
Мне показалось, что в её интонации преобладало сожаление, в её взгляде была мечта о новой мечте.
Она отвлеклась от этого, с сомнением качнув головой.
«Как я была счастлива! Я чувствовала себя помолодевшей, новой. Я испытывала возобновление душевной чистоты. Помню, что я больше не осмеливалась показать мысок моей ноги из-под платья: я доходила до заботы о благопристойности моего лица, моих рук, моего имени…»
Тогда мужчина перехватил это воспоминание с того места, на котором она остановилась, и стал говорить о времени начала их союза. Он хотел приласкать её этими словами, постепенно увлечь её фразами, заключить её в объятия благодаря воспоминаниям.
«Первый раз, когда мы были одни…»
Она посмотрела на него.
«Это было на улице вечером», — сказал он. — «Я взял тебя за руку. Ты всё больше опиралась на меня. Я постепенно почувствовал весь вес твоего тела, я почувствовал твою возрастающую плоть. Мир кишел вокруг, но казалось, что наше одиночество расширяется. Всё вокруг нас превращалось в простую, естественную пустыню… Мне казалось, что мы оба принялись шагать по морю.»
«Ах!» — сказала она. — «Как ты был хорош! В этот наш первый вечер у тебя не было того лица, которое ты имел потом, даже в лучшие моменты…»
— Мы разговаривали о том и о сём, и пока я держал тебя перед собой, крепко прижав, как цветы, ты мне что-то говорила о людях, которых мы знали, о дневном солнце и о свежести вечера. Но в действительности ты мне говорила, что ты добивалась меня… В твоих словах я чувствовал слова признания, и, если ты их мне не говорила, ты мне их выказывала.
«Ах! каким значительным всё кажется в самом начале! Начало никогда не имеет мелочей…»
«Однажды, когда мы оказались в саду, и когда я провожал тебя обратно в конце дня через предместья… Дорога была такой спокойной и тихой, что казалось, будто наши шаги тревожили всю природу. Неподвижная нежность замедляла наш путь. Я нагнулся и поцеловал тебя».
«Сюда», — сказала она.
Она положила свой палец на шею. Этот жест осветил её шею как луч.
«Постепенно поцелуй стал более глубоким. Он устремился к твоим губам, потом остановился: в первый раз он ошибся, во второй сделал вид, что ошибся… Постепенно я почувствовал под моим ртом…»
Он сказал еле слышно:
«Что твой рот расцветает и расширяется…»
Она опустила голову, и было видно её рот, подобный розовом) бутону и очень нежный.
«Всё это, — вздохнула она, постоянно возвращаясь к своей патетической и нежной озабоченности, — было так прекрасно, посреди держащего меня взаперти надзора!..»
Как она нуждалась, бессознательно или нет, в возбуждении воспоминанием! Воскрешение в памяти прошлых драм и опасностей высвобождало её движения, восстанавливало её любовь. Именно для этого она всё вновь пересказала себе.
И он её подталкивал к нежному безрассудству. Первый восторг вновь возрождался, и теперь их слова искали самые проникновенные воспоминания, прежде чем превратиться в конкретное нечто.
«Это было грустно, когда на следующий день после того, как ты была у меня, я опять увидел тебя в твоём доме во время приёма — недоступную, среди людей. Превосходная хозяйка дома, одинаково любезная как с одними, так и с другими, немного неуверенная, ты расточала перед каждым банальные слова, ты напрасно будто ссужала всем — мне как и другим — красоту своего лица.»
«Ты была в том зелёном платье такого яркого цвета, что по его поводу над тобой подшучивали… Пока ты проходила и я не осмеливался следовать за тобой глазами, я вспоминал, насколько мы были безудержными в нашем первом исступлении; я говорил себе: «У меня вокруг шеи было грандиозное колье из её обнажённых ног; я держал в своих руках её гибкое и напряжённое тело; я ласкал его до крови.» Это было внушительное торжество, но это не было спокойное торжество, ибо в этот момент я желал тебя, но я не мог тебя иметь. Объятие было, несомненно будет, но его не было именно тогда, и хотя всё твоё сокровище предназначалось мне, я был беден в этот момент. И потом, когда чего-то не имеешь, кто знает, будешь ли это иметь опять!»
— Ах! нет, — вздохнула она, объятая возрастающей красотой своих воспоминаний, своих мыслей, всей своей души, — любовь вовсе не есть то, что о ней говорят! Я также была надломлена страхами. Ибо стало необходимым, чтобы я скрытничала, утаивая любой признак счастья, наспех его пряча в своём сердце! Первое время я не осмеливалась заснуть, из страха произнести во сне твоё имя, и часто, воспрянув от охватывавшего меня сонного забытья, я опиралась на локти и оставалась в этом положении, с открытыми глазами, героически заботясь о своём сердце.
«Я боялась, что меня узнают. Я боялась, что увидят чистоту, в которую я была погружена. Да, чистоту. Когда, в разгаре жизни, пробуждаешься от этой жизни, когда всё снова создаётся, я это называю чистотой.»
*
«Ты помнишь безумную поездку в фиакре, в Париже — в тот день, когда он решил, что издали узнал нас, и торопливо сел в другой экипаж, который бросился преследовать наш фиакр?»
Ею овладел взрыв эмоций, экстаза.
«О! да, — прошептала она, — это был потрясающий случай!»
Он рассказывал голосом, полным трепета, голосом, тесно связанным с биением его сердца, и его сердце говорило:
«Стоя на коленях на сидении, ты смотрела в заднее окошко, между тем как я ласкал твоё тело своими ладонями, а ты мне кричала: «Он приближается! Он удаляется… Он исчез… Ах!»
И одинаково единым движением их губы соединились.
Она произнесла на одном дыхании:
«Это единственный раз, когда я получила наслаждение.»
— Мы всегда будем бояться» — сказал он.
Их голоса приближались друг к другу, сливались в объятиях, слова превращались в поцелуи, нашёптываемые всей плотью. Он жаждал её, он привлекал её к себе, его рот призывал её изо всех сил. Их руки были бездеятельны, вся их живость восходила к их губам. И всё отодвигалось в сторону перед этим желанием, восстановленным духом зла.
Да, им было необходимо воскресить их прошлое, чтобы любить друг друга; им непрерывно требовалось собирать его по фрагментам, чтобы помешать их любви исчезнуть в обыденности, — как будто в тени и в пыли, в леденящем замедлении, им приходилось претерпевать старческое подавление, сопровождаемое отпечатком смерти.
Они прижимались друг к другу. Бледные пятна их лиц соединялись друг с другом. Я больше не отличал их одного от другой, но казалось, что я их видел всё лучше и лучше, ибо я замечал значительную глубинную движущую силу их спаривания.
Они замкнулись во тьме; они падали, падали во мрак, в эту бездну, к которой стремились; они увязали в этом демоническом сумраке, которого искали и о котором умоляли на земле.
Он пробормотал:
«Я буду тебя любить всегда.»
Но и она, и я, мы прекрасно понимаем, что он лжёт, как это делал только что; мы в этом не ошибались. Но так что же, не всё ли равно!
Когда её губы были на его губах, она прошептала, как бы придав пронзительной нежности своей ласке:
«Совсем скоро он будет здесь».
В сколь малой степени они смешались друг с другом! Будто в самом деле общим для них является лишь их страх, и, как я понимаю, они его отчаянно разжигают… Но их огромное усилие объединиться хоть в чём-то скоро закончится.
Женщину, с наступлением смутного празднества, начинало охватывать чувство возвышенной значительности, и её лицо, которое улыбалось и сожалело о мраке, наполнялось выражением смирения и самостоятельности.
Больше не имеется слов; они выполнили своё дело возрождения… Теперь это объятия и плоть, теперь вырисовывается великая церемония молчания и пыла; вздохи, неловкие движения, шелесты тканей, похожие на человеческие шумы.
Она теперь стоит; она наполовину раздета; она стала белой… Она ли раздевается, он ли сбрасывает с неё одежду?… Видны её широкие бёдра, её живот, серебрящийся в комнате как луна в ночи… Большая чёрная полоса пересекает этот живот; рука мужчины. Он её держит, сжимает, притиснув к дивану. А его рот находится около губ её половой плоти, и они сближаются для чудовищно нежного поцелуя. Я вижу тёмное тело, стоящее на коленях перед бледным телом — и она бросает на него вожделенные взгляды…
Затем она шепчет радостным голосом:
«Возьми меня… Возьми меня ещё раз после стольких других раз. Моё тело принадлежит мне, и я тебе его даю. Нет? Оно не принадлежит мне. Именно поэтому я его тебе отдаю с такой радостью».
Теперь она была на коленях, распростёртая им… Я думаю, что она была обнажённой; я не различал чётко линии и формы. Но её голова была запрокинута назад в отражении окна, и мне видно это вечернее лицо, где блестят глаза, где рот блестит как и глаза, это лицо, усеянное звёздами любви!
Он, обнажённый мужчина в сумраке, притиснул её к себе, водрузив на себя. Даже среди их взаимного согласия, там произошла своего рода борьба; царило необычайное возбуждение, сокровенное и дикое, и, хотя я этого не видел, я узнал мгновение, когда его плоть вошла в плоть женщины.
Моя продолжительная неподвижность будто расплющивала мне мускулы поясницы и плечей, но я оставался распростёртым на стене, припав своими глазами к отверстию; я распял себя, чтобы насладиться убийственным и торжественным зрелищем. Я старался охватить это видение всем своим лицом, оно было объято всем моим телом. И казалось, что стена мне возвращала удары моего сердца.
… Два притиснутых друг к другу существа трепетали как два слившихся дерева. Свыше законов, свыше всего, даже искренности любовников, сладострастие неудержимо готовило свой шедевр сладости. И это было столь пылкое, столь неистовое движение, что я признал, что Бог не смог бы, по крайней мере, убить этих существ, прекратить то, что ими свершалось. Ничего не смогло бы этого сделать, что заставляло усомниться в могуществе и даже в существовании Бога.
Он поднимал голову над сплетением их тел, запрокидывал её назад, и было как раз достаточно света, чтобы я мог видеть это лицо, рот, открытый для прерывистого и напевного стона, в ожидании наслаждения.
Оно пришло, бьющее через край, неслыханное. Я почувствовал его приход как наступление развязки.
Я сосчитал до четырёх. В этот момент я не отрывал глаз от лица находящегося там мужчины, одна из ладоней которого как бы развевалась в воздухе, а чрево выплёскивало брызги. Он гримасничает, улыбается, багровеет, подобно божественному мученику, архангелу, который одновременно был извалян в грязи и улетал в небеса. Он издаёт короткие изумлённые крики, будто восхищённый чем-то великолепным и неожиданным, как если бы он не подозревал, что это будет столь прекрасно, удивлённый чудом радости, которую содержит его тело.
Они находятся в единении в этот момент. Возможно, она и не ощущает наслаждения, но можно сказать, видно, чувствуется, что она радуется своей утехе; и в этом заключается невыразимое женское чудо.
«Ты счастлив?…»
У меня было удивительное впечатление, что она обращалась именно ко мне… Я был почти прав. Поскольку я находился рядом с её неприкрытым ртом, она разговаривала именно со мной.
Возведя глаза к небу, ещё будучи связанным с ней плотью, он прошептал:
«Я клянусь, что это главное на свете!»
Затем, сразу после этого, так как она чувствовала, что приступ счастья закончен и живёт уже только в воспоминании, что восторг, установившийся на мгновение между ними, ускользнёт, и что её собственная иллюзия изгладится и покинет её, она сказала почти жалобно:
«Слава Богу за то небольшое удовольствие, которое имеем!»
Жалкий возглас, первый сигнал большого грехопадения, богохульная молитва, но, божественным путём, молитва!
Мужчина машинально повторял:
«Главное на свете!..»
… Плотское соединение ослабло. Мужчина насытился. Постепенно я увидел своими глазами, что сожаление, угрызение совести его изнуряло, его отталкивало от такого бремени как эта женщина, которая не понимала своим нутром эту отчуждённость: она была не такой как он, сразу освободившийся от удовольствия и лишённый его.
Но она чувствовала, что он не стремится заглядывать дальше этого и что он завершал свою мечту…
Она, несомненно, уже думала, что это закончится также и для неё и что возобновлённая участь не будет ценнее прежней.
И в этот момент, когда, при моём упорстве обозревателя, почти творца, мне казалось, что я наблюдаю на их лицах исчезновение отчаяния, в атмосфере, ещё полной слов: «Это главное на свете», он простонал:
«А! это пустяки, это пустяки!»
Они были чужими друг другу, но их сопровождала одна и та же мысль.
… Пока она ещё целиком покоилась на нём, я увидел, как он, выворачивая шею, обращает свои взоры к стенным часам, к двери, к уходу. Потом, так как рот его любовницы был около его рта, он осторожно отодвинул своё лицо (я единственный это видел), слабо поморщившись от неудобства, почти отвращения: его слегка касалось дыхание, искажённое всеми поцелуями, только что вложенными в этот рот как в гроб.
Только теперь она изрекает своим бедным ртом ответ на то, что он сказал перед обладанием ею:
«Нет, ты не будешь меня любить всегда. Ты бросишь меня. Но, несмотря на это, я ни о чём не жалею и не буду жалеть. Когда, после нашего «мы», я вернусь к сильной грусти, которая больше меня не оставит на этот раз, я скажу себе: «У меня был любовник!» и я выйду на миг из моего бедственного положения.»
Он больше не хочет, не может больше ничего отвечать. Он бормочет:
«Почему ты во мне сомневаешься?…»
Но они поворачивают свои глаза к окну. Им страшно, им холодно. Они смотрят туда, в выемку между двумя домами, где смутный остаток сумерек уходит вдаль как гордый корабль.
Мне кажется, что окно, рядом с ними, выходит на сцену. Они созерцают его, бледное, огромное, рассеивающее всё вокруг себя. И после тошнотворного плотского напряжения и поганой краткости наслаждения, они пребывают подавленными, как перед видением, перед незапятнанной синевой и некровоточащим светом. Затем их взоры обращаются друг к другу.
«Смотри, мы находимся здесь, — сказала она, — глядя друг на друга как две бедные собаки, которыми мы и являемся.»
Руки разжимаются, ласки прекращаются и терпят крах, плоть ослабляется. Они отдаляются друг от друга. Одним движением его отбросило в сторону от дивана.
Сидя на стуле, с грустным лицом, с открытыми ногами, в небрежно натянутых брюках, он медленно тяжело дышит, весь осквернённый мёртвым и расхолаживающим наслаждением.
Его рот полуоткрыт, его лицо искажается, глазные впадины и челюсть резко очерчены. Можно сказать, что за несколько мгновений он похудел и что он похож на вечного скелета. Любое мучительное и тяжёлое усилие ему не под силу. Кажется, что он кричит и остаётся немым среди праха этого вечера.
И оба вместе наконец похожи друг на друга в этих обстоятельствах, как своим убожеством, так и своим человеческим образом!
… Я их больше не вижу в темноте. Они в ней наконец утонули. Мне даже удивительно, что я до сих пор их видел. Нужно было, чтобы бурный пыл их тел и их душ направлял на эту пару своего рода свет.
*
Где же Бог, где же Бог? Почему он не вмешивается в ужасный и регулярный кризис? Почему он не мешает посредством чуда тому ужасающему чуду, с помощью которого то, чему поклоняются, внезапно или медленно становится невидимым? Почему он не предохраняет человека от безмятежного низведения в траур всех его мечтаний, а также от невзгод этого сладострастия, которое расцветает из его плоти и падает на него как плевок?
Меня особенно приводит в ужас непреодолимое отступление плоти, может быть потому, что я такой же мужчина, как вот этот, как другие, может быть потому, что существующее скотское и неистовое сильнее захватывает моё внимание в этот момент.
«Это главное! Это пустяки!» Эхо этих двух возгласов раздаётся в моих ушах. Эти два возгласа, которые были не выкрикнуты, но изречены совсем тихим голосом, едва различимым, кто назовёт их значимость и расстояние, которое их разделяет?
Кто это назовёт; в особенности кто это узнает? Нужно находиться, как я, над человечеством, нужно находиться одновременно среди существующих и отъединённым от них, чтобы видеть, как улыбка превращается в агонию, радость становится пресыщением, а объятие распадается. Ибо, когда живут обычной жизнью, этого не видят и ничего об этом не знают; слепо движутся от одной крайности к другой. Тот, кто издал эти два возгласа, слышимые мной: «главное! пустяки!», забыл первый из них, когда его завлёк второй.
Кто это назовёт! Мне хотелось бы, чтобы это было сказано, Не следовало бы словам, приличиям, вековому навыку таланта и гениальности останавливаться на пороге этих описаний, как будто это им было запрещено. Нужно говорить об этом в поэме, в шедевре, говорить об этом по существу, до самого низменного, когда это будет делаться только для того, чтобы показать созидающую силу наших надежд, наших чаяний, которые, в самый блистательный их момент, преображают мир, переворачивают действительность.
Какую же милостыню побогаче подать этим двум любовникам, когда снова их радость умрёт между ними! Ибо эта сцена не последняя в их парной истории. Они опять возьмутся за своё, как все живущие. Снова они попытаются, один посредством другого, как смогут, защититься от жизненных поражений, возбудиться, не умереть: снова они будут искать в своих сплетённых телах облегчение и избавление… Их снова охватит великая смертная вибрация от неизбежного греха, который зависит от плоти, подобной плотскому обрывку. И снова в порыве как их мечты, так и таланта их влечения будет сильно встревожена их разлука, что заставит в ней сомневаться, возвысится низость, наполнится ароматом непристойность, освятятся наиболее гнусные и мрачные части их тел, которые также служат мрачным и гнусным функциям, и в один момент наступит конец всему утешению на свете.
Затем, когда они увидят, что напрасно ограничили бесконечность пределами своего влечения, они ещё и ещё будут наказаны за своё возвеличивание.
Ах! Я не сожалею о том, что раскрыл простой и ужасный секрет; возможно, моей единственной гордостью будет то, что я охватил и вместил в себя это зрелище во всём его масштабе, и понял из него, что живая действительность была грустнее и грандиознее, чем я до тех пор был способен предполагать.