На станции «Саут-Кенсингтон» я восстал из глубин и вознесся в верхний мир на эскалаторе. Прошел под сводами аркады, миновал очередь на остановке 14-го автобуса, перебежал дорогу, увертываясь от машин, и двинулся по Экзибишн-роуд, где изнемогали на жаре хот-доги и мягкое мороженое и пустые коляски томились в тоске по своим чадам. Помешанное на подробностях солнце увлеченно перебирало каждую морщинку и пору, каждый усик и прыщик на лицах туристов, поглощающих кока-колу и минералку, кофе и чай, хот-доги и мягкое мороженое, выхлопные газы и культуру.
Принялось солнце и за меня, когда шаги мои слились с шагами поколений – детей, их мам и пап, учителей и прочих, вплоть до тяжкой поступи римских легионов, марширующих со своими штандартами и центурионами по Экзибишн-роуд к Музею Виктории и Альберта и Музею естественной истории и наук, скорей-скорей к динозаврам и вулканам, индийской бронзе, Уильяму Моррису[11] и паровозам. Я не просто готовился к тому, что пустоты во мне вот-вот заполнятся чудесами, – я смутно что-то предвкушал, на что-то втайне надеялся, как будто этот душный воздух так и кишел возможностями.
А вот и Музей наук, увенчанный флагами и могучий знаниями. С облегчением я ступил в его прохладную тень. За прилавком музейного магазинчика в окружении диковин и школьниц стоял юноша продавец и запускал снова и снова крошечный самолетик, раз за разом возвращавшийся прямо в руку. Я прошел через турникет и направился к выставке Марты Флеминг[12] «Анимизм и атомизм». Иллюстрируя идеи своих статей и книг, она расположила по-новому, неожиданно и вызывающе, разные экспонаты из других коллекций музея.
Поглядывая в сопроводительную брошюру, я переходил от стенда к стенду. Я покачивал головой над моделью невольничьего судна, оказавшейся рядом с моделью «Мейфлауэра»;[13] долго стоял в задумчивости над коробкой пастельных мелков Лапуант[14] – на каждом была наклейка с каким-нибудь словом, возможно из снов; погружался в размышления о метафизической подоплеке камеры-обскуры Джошуа Рейнольдса;[15] смотрел как зачарованный на мчащихся без движения лошадей на диске майбриджевского зоопраксиноскопа[16] и воображал, как в полночь диск начинает вращаться, раскручиваясь быстрей и быстрей, пока все эти неподвижные лошади не сольются в одного полночного скакуна, мчащегося по кругу сквозь часы темноты со своим безгласным наездником.
Еще попалась на глаза прекрасная модель шестнадцати дюймов в длину, из слоновой кости, – нагая женщина, простертая навзничь, словно изнуренная любовью. Тело ее было вскрыто; одни органы оставались внутри, другие лежали рядом, снаружи. Было в этой модели что-то не просто медицинское. Словно целая команда крохотных костяных анатомов и философов собралась раз и навсегда разрешить тайну женщины. И вот они ее вскрыли, и залезли ей внутрь, и повытаскивали из нее то да се, и сказали «Ага!» и «Ого!», и покивали глубокомысленно – а тайна так и осталась тайной. Ясно было, что резчик отлично это понимал. Может, эту Фигурку и вырезала женщина? Я представил себе, как она улыбалась за работой.
Время от времени меня захлестывали волны школьников и прочих экскурсантов; волоча за собой целый шлейф звуков и отзвуков и отголосков тишины, я переходил с этажа на этаж, блуждал меж столетий, культур и континентов, пока наконец не застыл на островке безмолвия в море голосов и шагов, перед стендом со всевозможными бутылками Клейна – сверкающим сонмищем изнанок и оболочек, непостижимых моему разумению. Я ощутил какую-то докучливую повторяемость, почувствовал, как нечто беспрестанно проходит и проходит сквозь самое себя.
Чувство это, конечно же, исходило от бутылок Клейна, которые я и прежде рассматривал не раз на картинках в интернете. Вот какое определение бутылки Клейна дает энциклопедия «Британника»:
«Топологическое пространство, названное в честь немецкого математика Феликса Клейна, полученное совмещением двух концов цилиндрической поверхности, изогнутой в направлении, противоположном необходимому для получения тора. Без самопересечений такая поверхность не может быть построена в трехмерном евклидовом пространстве, но обладает интересными свойствами – односторонностью, подобно ленте Мебиуса (см.), и замкнутостью, хотя, в отличие от тора или сферы, не имеет «изнанки»; будучи разрезана вдоль, дает две ленты Мебиуса».
Я и сам не понимал этого определения. Бутылки Клейна были для меня загадкой. Загадки я вообще люблю, но именно в этой, похоже, таилась какая-то метафора, что мне и не нравилось. Если эти бутылки имеют что сказать мне, так пускай не виляют, а возьмут и скажут прямо в глаза.
В интернете тьма-тьмущая сайтов, посвященных бутылке Клейна, – и с рисунками, и с анимацией. Вот картинка с одного из них:
«Встроить бутылку Клейна в трехмерное пространство нельзя, но погрузить ее туда можно», – говорилось на этом сайте. Мне это понравилось. А на другом было сказано: «В трехмерном пространстве бутылка Клейна непременно должна где-то проходить сквозь саму себя». Здорово!
Невозможность построить бутылку Клейна в трехмерном евклидовом пространстве не помешала некоторым прикипеть душой к этой странной штуковине. Вариации на тему бутылки Клейна, красующиеся на стенде, изготовил стеклодув Алан Беннет. Я попытался представить, как он проходит губами все эти затейливые изгибы, – и не смог. Я перевел взгляд на табличку:
Эти бутылки Клейна изготовил для музея в 1996 г. стеклодув Алан Беннет Беннета интересовала связь между бутылкой Клейна и лентой Мебиуса, односторонней поверхностью, представленной на стенде № 17. Он старался строить такие бутылки Клейна, из которых при разрезании получались бы ленты Мебиуса, перекрученные несколько раз. Обнаружилось, что достаточно свернуть горлышко спиралью, чтобы при разрезании выходили ленты Мебиуса, перекрученные соответствующее число раз. Разрез бутылки Клейна по определенным линиям дает многократно перекрученные ленты Мебиуса. Как ни удивительно, Беннет также нашел способ преобразовать бутылку Клейна в одну ленту Мебиуса.
Далее следовали описания всех двадцати девяти бутылок, бесстыдно щеголявших своими метафизическими кишками перед всяким встречным. Рассматривать их меня никто не заставлял, так что я попросту взял и отвернулся. Но это не помогло – я чувствовал их затылком, словно за спиной у меня стоял ящик с кобрами.
Я опять уставился на них и вновь увидел свое отражение – и целиком в стеклянной крышке стенда, и по кусочкам в стенках Клейновых бутылок. И тут рядом с моим лицом появилось другое. Я развернулся. Она стояла передо мной, все в той же футболке, джинсах и парусиновых туфлях, и смотрела на меня задумчиво. Наяву она оказалась красивее и вовсе не такой тощей, как мне помнилось. Ее сновиденный облик вполне мог бы выйти из-под кисти Эдварда Мунка[17] не в самый веселый денек, но въяве это была совсем другая женщина. Волосы темнее, чем во сне; бледность не изможденная, а как у прерафаэлитских нимф на полотнах Джона Уильяма Уотерхауза;[18] и сложена так же изящно; и такое же точеное личико, как у них, и большие невинные глаза, глядящие грустно и покаянно, словно она понимает, сколько от нее может быть неприятностей, но сожалеет об этом всей душой. Поразительно, как это получалось, что при всем несходстве с образом из сна не узнать ее было невозможно.
Она сняла с плеча и шмякнула на пол тяжелую сумку.
– Ну вот, – сказала она, – вот и мы.
– Это вы! – воскликнул я. – Я видел вас во сне!
– А я – вас, но почему вы не сели в автобус?
– Не знаю, – соврал я. – Просто не сразу решился, а потом вдруг проснулся.
– Неправда, – возразила она без нажима, чистым голосом, нежным и благозвучным, как у персонажа из постановки Джейн Остин на «Би-би-си». – Чего вы испугались?
– А вы, я вижу, очень прямолинейны.
– Вы же американец. Я думала, американцам нравится прямота.
– Ничего я не испугался.
– Опять неправда. Я вас чем-то отпугнула?
– О господи, – вздохнул я. – Вы, я вижу, если уж вцепитесь, так мертвой хваткой.
– А зачем вообще вцепляться, если собираешься отпустить? Ну так что же? Я, значит, сама чем-то вас отпугнула?
– Ничего подобного! – возмутился я. Сказать, чтобы она от меня отстала, я не мог, слишком она была красива – Говорю же, я просто проснулся, потому и не сел в автобус.
– Ладно, как хотите. – Она разглядывала меня, словно игрок, оценивающий лошадь перед скачками. – Но мне нужно, чтобы вы побыли со мной подольше. Чтобы не просыпались так скоро.
– Не просыпался так скоро? Ну и ну! О таком меня еще никто не просил. Хотите, чтобы я побыл с вами подольше во сне? Ничего не понимаю. Не понимаю, как вам удалось пробраться в мой сон. Наяву-то я вас ни разу не видел.
– Это был мой сон, а не ваш. Я настроилась на вас и затащила в свой сон. Правда, я не была уверена, что установила связь, пока вы не объявились на «Бальзамической».
– На «Бальзамической»? Звучит так, будто вы это место неплохо знаете.
– Даже слишком.
– Значит, вы часто дожидаетесь там этого автобуса на Финнис-Омис?
Она скрестила руки на груди и обхватила себя за плечи, словно ей вдруг стало холодно.
– Чаще, чем хотелось бы, – проговорила она, глядя сквозь меня.
– Значит, вы затащили меня в свой сон, потому что одной вам было скучно? Хотелось общества? Так, что ли?
– Не хотелось ехать в том автобусе одной.
– Почему?
Я уже ездила в нем одна, и мне не понравилось.
– Не понравилось? Что именно?
По-прежнему избегая моего взгляда, она сказала:
– Хватит пока что, ладно? Отвечать на все эти вопросы – все равно что раздеваться в холодной комнате.
– Ладно. Тогда, может, расскажете, как вам удалось на меня настроиться, установить связь?
– Вы много времени тратите на поиски того, чего здесь нет?
– Я много времени трачу на поиски того, что здесь есть. Это моя работа.
– В смысле?
– Я художник, но какое отношение это имеет к настройке?
Она закрыла глаза и еще крепче обхватила себя за плечи.
– А вот я трачу на поиски того, чего здесь нет, очень много времени.
Теперь она стояла ко мне вполоборота. Округлость ее щеки словно молила сжалиться, не судить слишком строго.
– Как я на вас настроилась? Я три ночи подряд дожидалась во сне этого автобуса, хотя садиться в него совсем не хотела, и перспектива провести за этим занятием еще одну ночь была не из приятных. Но вчера вечером я проходила по «Саут-Кенсингтон» и увидела вас на платформе Дистрикт-лайн западного направления. Вы читали Лавкрафта,[19] в том же издании, что и у меня, – вот я и подумала: попытка не пытка. Взяла и настроилась на вас. Вы что-нибудь почувствовали?
Я попытался вспомнить. Странных ощущений, странных мыслей у меня всегда предостаточно. Может, и было там, на платформе, какое-то мгновение, когда на меня ни с того ни с сего вдруг нахлынула ужасная печаль. Но такое со мной часто случается.
– Точно сказать не могу, – ответил я. – Каким же образом вы настроились?
– Ну, просто направила на вас свои мысли.
– Значит, просто направили на меня свои мысли и установили связь, а потом втянули в свой сон. На такое, знаете ли, не каждый способен.
– До сих это обычно не шло мне на пользу.
– И часто вы такое проделываете?
– Я что, похожа на шлюху?
– Да что же вы так сразу обижаетесь! Если я и ляпнул не то, уж не обессудьте – для меня это все внове и очень странно.
– Новое и странное может оказаться куда лучше старого и привычного.
Я хмыкнул и покачал головой – это, мол, еще как посмотреть.
– Говорите, вы три ночи подряд ждали во сне этого автобуса? И при том что даже не хотели в него садиться? Так зачем было ждать? Вас что, заставляли?
Она взглянула на меня раздраженно, разве что ногой не топнула.
– Этот сон всегда начинается на автобусной остановке. Помните, какие там места вокруг? Уйти пешком оттуда некуда, все слишком ненастоящее. – Ее передернуло. – И такси там не поймаешь, и машину не застопишь – по этой дороге вообще больше ничего не ездит.
– Должно быть, за этим что-то кроется?
Она вдруг замкнулась, словно ушла в себя.
– Что еще вам нужно знать?
– Больше, чем вы рассказываете.
– Можно я не буду выкладывать все разом?
– Все и не требуется. Мне просто нужно узнать побольше о вас и об этом автобусе.
Она метнула на меня взгляд исподлобья, довольно-таки неприязненный.
– Обо мне, значит. И об автобусе. Что ж, пожалуйста. Как только начинается этот сон, я оказываюсь на этой автобусной остановке и застреваю. Если автобус подъезжает, я уже не могу не сесть в него: выбора нет. Я не хочу в него садиться, но приходится. Так уж устроен этот сон. Ну что, довольны?
– Не сердитесь. Вы же хотите, чтобы я поехал с вами на этом автобусе? Ну так и не удивляйтесь, что я хочу разузнать побольше.
– О господи, неужели так трудно просто побыть со мной рядом? Я что, стала такой уродиной?
– Вы красавица, и, должно быть, просто неотразимая, когда не сердитесь, и я был бы счастлив составить вам компанию, но почему вы выбрали меня? У вас ведь наверняка есть родные или друзья. Почему вы не обратитесь к ним?
– Нет таких родных и друзей, которых я могла бы привести в этот сон.
– Но меня-то привели!
– Послушайте, если для вас это все чересчур, так и скажите. Найду кого-нибудь другого.
– Нет-нет, не чересчур… просто у меня ум за разум заходит. Только не обижайтесь, пожалуйста, но вы… вы, часом, не вампир, а?
– Я что, похожа на вампира?
– Вы похожи на прерафаэлитскую нимфу, но одно другому не мешает.
– Ну что ж, пить вашу кровь я не намерена… если именно это вас беспокоит. – Она отвернулась от стенда. – Не люблю бутылки Клейна, – сказала она. – От них начинает казаться, что все бессмысленно.
– Однако же вы пришли сюда, к этим бутылкам. Вы что, заранее знали, что найдете меня здесь?
– Предполагала. Ну ладно, мне пора. – Она подняла сумку и перекинула ремень через плечо.
– А кофе не желаете?
– Можно. – По губам ее скользнула улыбка.
Я взял у нее сумку, а она тотчас подхватила меня под руку, как старого знакомца. Ну и чудеса. Мы вышли из музея и направились по Экзибишн-роуд обратно, к метро. Она даже двигалась по-прерафаэлитски, будто на ней не футболка с джинсами, а какие-то мифологические одеяния, мало что скрывающие. Давненько мне не доводилось идти с женщиной под руку; грудь ее касалась моего локтя, и я бы не отказался шагать вот так рядом с ней весь день до вечера и дальше, хоть до самой «Бальзамической». Она казалась такой беззащитной, пока молчала. Когда она поворачивалась взглянуть на что-нибудь, я вновь замечал эту округлость щеки и задыхался от желания защитить и оберечь ее. Защитить – от чего? Перед глазами мелькнуло на миг лицо Ленор, и я отвернулся. Интересно, а эта чем добывает себе на кусок хлеба?
– Я преподаю по классу фортепиано, – сообщила она, не дожидаясь вопроса.
– Это у вас Шопен на футболке?
– Мазурка номер сорок пять, ля-минор.
– Моя любимая.
– Правда?
– Правда.
– Играете на чем-нибудь?
– Нет, просто недавно слушал ее на диске.
– В чьем исполнении?
– Идил Бирет[20] – она вносит в эту вещь танец и тени.
– А ну-ка напойте! – Она прикрыла ладонью нотный стан на футболке.
– Могли бы и не прятать – я все равно не разбираюсь в нотах.
– Напойте. Или насвистите.
Я насвистел, докуда смог, а когда умолк, она проворчала: «Все мимо нот», – но кивнула, и по выражению ее лица я понял, что прошел испытание.
– У меня есть эта запись, – сказала она так, словно только что прослушала ее по-настоящему. – А почему сорок пятая – ваша любимая?
– Она словно призрак самой себя, словно живет сразу и в прошлом, и в настоящем.
– Сочится сквозь себя бальзамом.
– Что вы сказали?
– Проходит.
– Сквозь себя саму?
– Ммм…
Коляски и туристы, мягкое мороженое и хот-доги наплывали и откатывали волнами. Сгустился вечер, серый и душный, но рядом с ней свет и воздух преображались, как будто камера, отснявшая тот сон, запечатлевала сейчас и нашу прогулку. У самого метро мы завернули в кафе «Гринфилдз», где были «сандвичи на любой вкус», как явствовало из вывески, и столики на открытом воздухе, под навесом. Моя спутница заняла столик, я зашел внутрь и взял нам по чашечке кофе, а потом мы сидели и смотрели друг на друга, покуда мир с супругой и чадами тек мимо нас, потрясая фотокамерами, картами и бутылками минералки и оглашая улицу разноязыким гомоном. Вот прошагал мужчина в шортах и сетчатой майке, напевая в мобильник: «I love you, I love you, I love you…»
– Питер Диггс, – представился я, протягивая руку.
– Амариллис. – Чуть склонив голову набок и рассеяно пожимая мне руку, она следила за моей реакцией.
«Амариллиде кудри не трепал…»[21] – припомнил я, но решил все-таки не цитировать ей Мильтона, а сказал лишь:
– Подходящее имя. Не каждая женщина смогла бы такое носить.
Она кивнула, точно я выдержал очередную проверку. Я почувствовал себя актером на пробах и вынужден был напомнить себе, что не я все это затеял.
– А фамилия? – спросил я.
Она отдернула руку, будто готова была выскочить из-за столика, но тут же успокоилась.
– Еще не время, – сказала она, смахивая несуществующие крошки со столешницы. – Вы верите в призраков?
– Только не в тех, которых вечно пытается сфотографировать эта паранормальная публика.
– В каких же?
– В тех, что обитают в сознании, незримо для прочих. И повторяют то, что они когда-то говорили и делали, снова и снова.
– Почему?
– Может, потому, что им не удалось сразу сделать это правильно.
– А что, вы многое не сумели сделать правильно сразу?
– Да. А вы? Верите в призраков?
– Я бы не верила, да вот они, похоже, верят в меня. – Она старалась не смотреть мне в лицо, как, впрочем, и на протяжении всей беседы. – Давайте о чем-нибудь другом поговорим.
– Давайте. Вам никогда не приходило в голову, что люди состоят по большей части из прошлого? Каждый новый миг мгновенно становится прошлым, и все мгновения будущего рано или поздно постигнет та же участь. Не так уж много остается на долю «сейчас».
– Хм-мм… – пробормотала она и покачала головой, то ли просто так, то ли с сочувствием.
– Куда вас повез вчера этот Финнис-Омисский автобус? – спросил я.
– Не знаю. Я поднималась по ступенькам, пока не проснулась.
– От страха?
– Нет, просто захотелось в туалет. Ну, я, пожалуй, пойду.
– Вы торопитесь?
– Мне нужно все обдумать. А то я вечно суюсь в воду, не зная броду. А потом жалею. – Она привстала и потянулась за сумкой.
– И сейчас жалеете?
– Пока нет, – ответила она уже на ходу. – Только не идите за мной.
– Я не знаю вашей фамилии. Вы не дали мне ни телефона, ни адреса. Как же я вас найду теперь?
– Может, на «Бальзамической»? – бросила она через плечо, исчезая в воротах станции.