Глава 16 Нон-кино

ДЕРЕК. По сути, я изобрел нон-кино. Это совсем новый жанр, целиком отвечающий нашей нигилистической эпохе, жанр, ставший весьма показательной иллюстрацией вырождения того конца века, чьим трудным ребенком я был, — конец цитаты. Нон-фильм — это прежде всего бюджет: нет денег — нет фильма, а значит, в широком смысле, нет и нон-фильма; затем сценарий, придуманный мною, создание параллельной реальности, декорации, конечно, натуральные, но все же декорации, целая армия статистов, и, наконец, глава проекта, т. е. режиссер. Режиссером был я, а Мирко, негодяй, был моим первым помощником, и была еще актриса, красивая, добрая, с пухлыми губами, этой актрисой была Манон.

Этим сходство с кино и ограничивалось, потому что характерная черта нон-фильма — отсутствие камер.

Нон-фильмы стоили не слишком дорого, потому что не было съемочной группы и оборудования, они недорого стоили, но и не приносили ровно ничего, поскольку не предназначались для зрителя. Нон-кино не знало проблемы денег, это было настоящее искусство.

Нон-фильмы не оставляли по себе никакого следа, они были летучими, как попперсы, неумолимыми, как жизнь. Здесь ставили на кон свою судьбу, и не было закрытых показов. Кончались нон-фильмы плохо.

Этот нон-фильм я назвал «Бабл-гам», потому что все в нем выглядело полым, розовым и липким: декорации, слова, чувства, сами персонажи, в том числе и я, были полыми, розовыми и липкими, готовыми лопнуть, и то, за чем они гонялись, все это вожделенное признание, вся эта вожделенная известность в эпоху, когда разворачивалось действие, тоже уже стало полым, розовым, банальным и недолговечным, как жалкий шарик из жвачки, который в конечном счете неизбежно лопается прямо вам в физиономию.

Розовый шарик — это то, чего хотела Манон, что искала Манон, именно ради него однажды вечером, почти два года назад, она продала мне душу.

Это был первый эпизод, вступительная сцена, начало конца. Я нашел девушку, а вернее тему, и купил ее душу под «Paint It Black» The Rolling Stones.

Я привел ее к себе и кое-как трахнул. Я смылся, пока она не проснулась, потому что уже ее не переносил. Мелодия: «Roxanne» The Police.

Назавтра я отправил ее к Шанель со своей кредитной картой и шофером, чтобы не сбежала. Она вернулась в отель с новыми шмотками и угрызениями совести на две копейки. Монолог. Поцелуй.

Мелодия: «Souvenirs» The Gathering (музыкальная тема нон-фильма). Конец экспозиции.

Потом я перекупил агентство «Вэнити», стоявшее на пороге краха. Перекупил и выставил весь персонал за дверь. Потом заставил позвонить Манон и начал кастинг. Мне нужны были двойники, много двойников. Я открыл или перепрофилировал офисы в Париже, Нью-Йорке, Москве, Милане, Лондоне, переманил дорогих скаутов, дал объявления. Пятьдесят человек на полной ставке безостановочно прочесывали улицы, бары, кабаки, модельные агентства, городские парки, школьные дворы и супермаркеты в поисках двойников. По первому варианту сценария я составил исчерпывающий список необходимых двойников. Я отверг четверых Вернеров Шрейеров, пока не нашел то, что надо, он работал в баре для гомосексуалистов в Монреале. Я нашел близняшку Наташи Кадышевой прямо в агентстве самой Наташи, бедняжка была полька и ни разу не снималась, несмотря на свое сходство с Кадышевой — или как раз из-за него. Мне нужны были двойники всей светской фауны из мира моды, телевидения, кино. Мне нужны были модели и статисты. Собрав достаточное количество народа, я отправил их всех в старинный швейцарский пансион, подновленный моими стараниями, где Мирко, с помощью старой преподавательницы танцев на пенсии и стилиста-героиномана, которого вышвырнули от Баленсиаги из-за проблем с наркотиками, учил их «всему-что-нужно-знать», чтобы выглядеть идеальной крошкой из клипа. В программе: релукинг — парни учились, как пользоваться стайлинг-гелем и одеваться в жанре fashion victim,[27] чтобы не иметь при этом слишком дурацкий вид, девушки учились задоверчению и искусству fuck те look;[28] курсы нью-йоркского диалекта, хороших манер — двойники должны были выглядеть непринужденно в любых обстоятельствах, а значит, нам приходилось их учить, как подобающим образом держать нож и вилку, — репетиции фотосессий, тренировки по nаmе dropping,[29] контрольные по литературе: прокомментируйте следующую фразу Брета Истона Эллиса: «Чем ты красивее, тем прозорливее»; обзорные курсы по «общей культуре»: звездные пары, кто с кем трахается в Голливуде, десять фотографов, с которыми вы обязаны мечтать работать, творчество Дэвида Линча, Ларри Кларка и Грегга Араки вкупе с байками со съемочной площадки и рассуждениями общего порядка об андерграундном кино, русских гостиницах, а также за или против войны в Ираке, за или против Бекхэмов, что выливалось в практические занятия по светской беседе, а главное, главное, основной предмет: «Тысяча и одна чушь, которую должна проглотить Манон». Зверушки схватывали быстро и предавались разнузданному разврату в дортуарах, все были полны энтузиазма, усидчивы, счастливы, что находятся здесь, все были уверены, что их снимают скрытой камерой, и только того и хотели. Но съемки не было. Все получали хорошие деньги и подписали договор о строжайшей конфиденциальности. Спустя три месяца все были обучены, все были декаденты, пригодные для любого употребления, настоящие модные и продвинутые зверушки: я мог наконец начать большую игру.

Эпизод четвертый: Нью-Йорк, весна прошлого года. Дневной интерьер — президентский номер в «Пьере» (мой номер): у Манон первые фальшивые съемки. За фотоаппаратом — приблизительная копия Инез ван Ламсвеерде, недавняя выпускница нашей Школы, ассистент — один из самых скверных моих наймитов, бледный двойник Гийома Кане. Паркет завален новой осенне-зимней коллекцией Дольче и Габбаны, всей целиком. Три вентилятора вращаются на полную мощность, грозя разнести к черту все здание. Фальшивая Инез не вполне владеет ситуацией. Манон позирует и свято всему верит. До чего забавно. Я выхожу и отправляюсь в «Нелло» слопать эскалоп по-милански.

Из единственного сносного фото, получившегося из этих чудовищных съемок, я изготовил фальшивый итальянский «Вог». Я откупил заброшенную типографию на обочине богом забытого шоссе на юге и посадил туда расстригу-фальшивомонетчика, старинного, скажем так, делового знакомого Мирко, короче, гениального, циничного и вдохновенного прохвоста, который плодил для меня потрясающие фальшивые журнальные обложки.

Я повторял эту операцию раз в неделю на протяжении почти года, и Манон ничего не заподозрила. Она даже не замечала, что, когда бывала строптива и, ссылаясь на мигрень, избегала вкушать плоды нашего союза, ее букерша (блестящая ученица Школы) едва удостаивала ее телефонного разговора и снимала трубку, только чтобы приказать сбросить еще пять кило, угрожая увольнением, зато когда она была милой, пылкой и соглашалась в постели на всякие sex toys (искусственные члены, хлысты, наручники) и вторжение посторонних участников, вернее, участниц, уже назавтра букерша начинала истерически гоняться за ней, предлагая рекламные кампании имбирной кока-колы или «Вюиттона», с Аведоном в качестве фотографа и Вернером Шрейером, одним из самых удачных моих двойников, в качестве престижного партнера по лежачим играм.

Фальшивый Аведон снимал, фальшивый Вернер позировал, гримерши в полном составе потихоньку хихикали, пока Манон кривлялась, жалуясь, что она нарасхват. Я отправлял негативы в лабораторию, оттуда они попадали на обработку, и в конечном счете все это оказывалось на печатном станке у фальшивомонетчика, который немедленно высылал мне целые связки фальшивых «Эль», фальшивых «Вог», фальшивых GQ, набитых фальшивыми гиперреалистичными рекламами, и, должен признаться, Манон выглядела откровенно неплохо. То же он проделывал и с афишами, и я оплачивал пиратскую расклейку во всех городах, где мы бывали: я посылал расклейщиков лепить лицо Манон повсюду, где она случайно может оказаться, а потом все содрать, покуда другая команда отрабатывала свои деньги ста метрами дальше, и так далее, и так далее, и так далее, и Манон двигалась вперед в декорациях, не подозревая, что декорация движется вместе с ней.

Время шло, и Манон с каждым днем ломалась все больше. Она жила в нон-пространстве, существовавшем только в ее глазах, для ее глаз, благодаря ее глазам, отрезанная от мира в замке из папье-маше, а она думала — из золота и мрамора. Она снималась, на следующий месяц фото появлялись в журналах, когда она шла по улице, всюду красовалось ее лицо, она ходила в бары и ночные клубы, которые я снимал на вечер, на закрытые показы фильмов, вышедших сто лет назад, на презентации несусветных журналов, отпечатанных в двух экземплярах, один для нее, другой для меня, на дни рождения мировых звезд, которые были лишь их жалкими двойниками, она отказывалась давать интервью для 5-го канала, для «Нигде больше» и для «Халифа TV», обедала с неудавшимися манекенщицами, переодетыми в топ-моделей, и они пресмыкались перед ней, потому что таковы были мои указания, флиртовала с Робби Уильямсом, который не был Робби Уильямсом, добивалась увольнения Летиции Каста, несколько слишком преуспевающей, на ее взгляд, но это тоже была не Летиция Каста, разве что суши в тарелках были отчасти реальными, а я, я ликовал, глядя, как Манон тонет в своем безмерно разбухшем «я», довольная собой, одуревшая от кокаина и проплаченной славы, нон-звезда среди таких же нон-звезд, окруженная потрескиванием вспышек популярных нон-фотографов, погруженная в абсолютный бред.

Все это было довольно рискованно. Я жил в постоянном и страшно возбуждающем поначалу страхе, что кто-то из двойников совершит оплошность или, еще того хуже, предательство и разбудит ее подозрения, а главное, поскольку все держалось на полнейшей изоляции Манон в ее нон-пространстве, я больше всего опасался непоправимого вторжения внешнего мира, малейшего столкновения Манон и ее убеждения, что она что-то значит, с реальностью, где она не значила ровно ничего.

Следующий эпизод: Каннский фестиваль, я, воспользовавшись скоплением американских звезд, запускаю под фанфары свой последний проект, это настоящий прием, и на него приглашены реальные люди. Я постарался влепить Манон очередной сеанс нон-съемок на следующий день в восемь утра, накачал ее стилноксом и водкой: по логике, она должна была рухнуть, как сноп, но логика не учитывала ее сопротивляемость алкоголю и порошкам, а сопротивляемость эта значительно усилилась за прошедшие месяцы благодаря регулярному поглощению в немереных количествах всякой и всяческой гадости, и в тот вечер, в одиннадцать часов, Манон, в истерике, выгружается прямо в реальность, в ночной клуб, набитый оригиналами ее придворных двойников, и героически ухитряется не заметить ничего, тем самым открыв мне, насколько удался мой замысел. Манон была готова поверить во все, что угодно, она смотрела и ничего не видела, потому что не хотела ничего видеть. Она болтает пару минут с настоящим Вернером, якобы отснявшим с ней целую рекламную кампанию, он ее не узнает, естественно, потому что видит впервые в жизни, и она немедленно делает вывод, что не с ней самой что-то не в порядке, а что это Вернер притворяется. И если бы все честное собрание забросало ее камнями, крича: «Уходи, ведьма, ты не наша!» — Манон точно решила бы, что они завидуют или что им заплатила Летиция Каста, или, что еще хуже, приняла бы брань за славословие, камни за розы и склонилась бы перед ними, с раной на виске, с разбитой губой, истекая кровью и не чувствуя боли, и говорила бы: «Спасибо, спасибо». Я ловил невероятный кайф, это был незабываемый вечер.

Манон медленно гнила изнутри, постоянно капризничала, слишком много пила, впадала в депрессию, сходила с ума. Она говорила, что ей надоело быть всего лишь топ-моделью, хотела, чтобы ее признали за ту, кто она есть на самом деле: ведь она актриса, актриса! Она хотела сниматься в кино, это была ее самая заветная мечта, понимаешь, Дерек, ее мечта, единственная мечта, кино, блин.

В общем, я сделал так, что она снялась в кино. У моей девки была мечта, и самое малое, что я мог сделать, это осуществить ее. Это было смешно и упоительно — нон-фильм в нон-фильме: на дальней площадке студий «Чинечитта», на шаткой веранде картонной усадьбы, нон-актриса под большой дозой лития декламировала Чехова на фоне раскрашенной холстины, перед камерой, в которой не было пленки.

На съемках в стельку пьяный старший брат Каренина терзал всю группу, выплескивая фрустрацию, разбившую ему жизнь: нелегко быть братом гения и притом неудачником. Я повстречал его на съемках «Суперзвезд», где-то на Малхолланд-драйв. Я принял его за Каренина, настоящего: то же телосложение, то же лицо, та же борода, он ошивался на площадке, пользуясь поразительным сходством с братом, чтобы сойти за него и оспорить его указания. Из-за него мы потеряли целый съемочный день стоимостью триста тысяч долларов. Он был круглый дурак. Я вежливо выпроводил его с площадки, и мы отправились выпить в бар какого-то сомнительного отеля на Сансете, в итоге всю ночь мы просидели на тротуаре перед отелем: оттуда нас выставили за курение в общественном месте. Он был бесталанный пианист, точно такой же, как я, и в тот вечер мы связали друг друга нерушимой связью, играя в четыре руки одну из прелюдий Баха на импровизированном ксилофоне, сооруженном из пустых бутылок. Короче, какая-то шлюха-меломанка, проходя мимо, заявила, что наше исполнение — это какофония и имя ему никак. Но нам оно слышалось иначе: прелюдия звучала в наших душах. Местная полиция настоятельно посоветовала нам разойтись по домам, что мы и исполнили, прихватив с собой шлюху. Отличный был вечер.

Каренин II был целиком поглощен идеей нон-съемок чеховской «Чайки». Он обрел себя в этой пьесе, а главное, в идее создать из нее нон-фильм, он видел в ней аллегорию абсурдности собственной жизни, роковое повторение одной и той же схемы, новый мотив — по окончании съемок обернуться назад и спросить себя: «Что я сделал в этой жизни?» — и ответить: «Ничего».

Нон-режиссер у меня был, предстояло сколотить ему группу. Я извлек черный список своей киностудии и обзвонил весь провинившийся технический персонал, какой там значился: всех, кто воровал камеры и портил пленку, эротоманов и слабаков всякого рода, даже одного режиссера-наркодилера, который, впрочем, на нон-съемках оказался на редкость полезным. Я вытащил их из безработицы и тюрем, отправил в Школу на короткий инструктаж, а затем репатриировал в «Чинечитта». Они знали свое дело и обладали запасом непрошибаемого цинизма, позволявшего им считать скверную шутку с Манон весьма забавной: мне не раз приходилось мылить им шею, чтобы они прекратили хором ржать при каждой команде «Мотор!».

Оставалось найти главного нон-актера. Мне нужна была знаменитость, кто-то такой, о ком Манон, глядясь в зеркало перед сном, сказала бы себе: «Блин, я снимаюсь с Самим, я партнерша Самого, мое имя на афише рядом с именем Самого, я звезда, настоящая звезда, как Сам». К тому же речь шла не о светском нон-приеме, где до того темно, что в трех метрах ничего не видно, и где все решает макияж, не о несчастной фальшивой фотосессии, где все решает общий стиль и брюшной пресс, Манон будет рядом с двойником ночью и днем, в резком студийном освещении, она будет подавать ему реплики, будет флиртовать с ним в гримерной, они будут делиться сэндвичем во время перерыва, будут встречаться в гостиничном спа, придется зубрить текст и играть, как играют актеры, а в конце так даже покончить с собой. Я не мог доверить подобную ответственность невесть кому, тем более кретину двойнику, наскоро отобранному в родимом бидонвиле или провинциальном баре с бильярдом и отформатированному под уникальную звезду в моей импровизированной швейцарской школе. Мне нужен был настоящий парень, точная копия, конечно, но и нечто большее, как Каренин II, чье сходство с братом было лишь вторичным критерием по сравнению с безумием проклятого артиста, которое жило в нем, делая его более подлинным, чем Каренин натуральный. Именно на этом этапе размышлений мне припомнился первый и, впрочем, единственный гомосексуальный опыт, о котором у меня сохранились смутные, однако приятные воспоминания — с Константином, братом Станисласа, этого зеленоглазого урода, но, в отличие от него, в здравом уме. Константин был бездомным басистом в какой-то группе этно-хеви-метал, жил в Лондоне в пустующей квартире, отверг свое элитарное воспитание, учебу на финансиста и всяческие общественные условности. Он был транссексуал и любил цитировать Оскара Уайльда. Несмотря на славянскую блондинистость, он был абсолютным двойником Эдриана Броуди, которого три года назад в Каннах я на миг принял за Константина, сменившего имидж. Все сходилось одно к одному, тем более что персонажа Чехова тоже звали Константин, а прадедушка Константина был близко знаком со Станиславским — где-то на Востоке, около 1870 года. По всем этим веским причинам Коста согласился сыграть злодейскую роль, в любом случае разницу между добром и злом он представлял себе ровно настолько, чтобы не игнорировать мораль, но со знанием дела опровергать ее своими поступками. По крайней мере, так он объяснял мне в «Гарри», прежде чем заставить благообразного пожилого господина съесть свою сигару. Учитывая, что примерно такова и была ориентация текстов его группы, откликавшейся на весьма разумное название And then what?[30] и что музыка, на которую все это перелагалось, была вполне соответствующей и по форме, и по содержанию, не удивительно, добавил он, что And then what? никак не может найти хорошего продюсера, и я, кстати, думаю, что мое обещание финансировать им сингл сыграло не последнюю роль в его решении поработать со мной. Так что мы записались к Джону Нолле, чтобы утрясти проблему предательской блондинистости, и я сам, в качестве друга детства, будущего продюсера, экс-партнера и пр., взялся репетировать с этим гением и его роль Эдриана Броуди, и его роль в роли неудачника Треплева, в чьей шкуре ему нетрудно было себя почувствовать.

Что было хорошо в Чехове, это что каждый находил в нем себя. Каждый — кроме Манон, которая за все время нон-съемок даже не заподозрила никаких аллюзий. Нет-нет, Манон принимала таблеточки, которые позволяли ей стоически переносить всеобщую травлю, играла плохо, пила слишком много, ругалась с Карениным, который ее на дух не переносил. Меня же начинала доставать доверчивость и покорность Манон. Каренин разбивал мегафон о ее голову? Она всего лишь требовала извинений. Я запрещал ей разговаривать с операторами и Костой; она смирялась и только спрашивала дрожащим голосом, можно ли ей хотя бы дружить с гримершей… По вечерам мы со всей нашей ублюдочной группой, Карениным II и Костой запирались в номере Каренина II, смотрели футбол и курили косяки, а Манон я говорил, что мы просматриваем отснятый материал. Она стенала: «Мне можно прийти?» — и я отвечал: «Невозможно, Каренин не хочет». Никакого материала не было. Она недовольно ворчала и ужинала в одиночестве или с гримершей на террасе отеля, накачиваясь «беллини». Каренин II, изобретавший по пакости в день, запрещал ей мыть голову. Она перестала мыть голову. Он заставлял ее разыгрывать сцены истерики, где ей полагалось орать, топать ногами и пускать слюни; она пускала слюни со всем возможным изяществом. Ее оскорбляли. Ей было ни жарко ни холодно. Именно во время нон-съемок она стала блекнуть, теперь она уже была ни на что не похожа, в часы отдыха сидела, уставившись в одну точку, с немного растерянным видом, от нее осталась одна тень. Как и было задумано. Все оказалось слишком просто, и когда я ощущал, как давит на меня бремя абсурдности происходящего, то уезжал со съемочной площадки и отправлялся в Рим, в Сикстинскую капеллу. А потом Коста застрелился из-за Манон, а она не усмотрела в этом никакого зловещего знака. Мы покинули Италию.

В следующие месяцы, пока якобы длился пост-продакшн, я не покладая рук трудился, подготавливая нон-промоушн. Из Нью-Йорка, куда я отправился разукрасить граффити дом, где жил Станислас, из Токио, где я объелся суши и Буддами (Манон, как престарелая американская мать семейства, непременно желала их посетить), из Дубая, Лос-Анджелеса, Стамбула, Лондона, с Лазурного берега я только и делал, что звонил, организуя до мельчайших деталей нон-рекламу, нон-прессу, нон-телевидение, я выбрал афишу фильма и заказал ее в тысяче экземпляров — моему фальшивомонетчику пришлось нанять десять человек себе в помощь, — я откупил автобусы, билборды и кинотеатры, а насчет тех, что не смог откупить, предупредил моих пиратов-расклейщиков, чтоб действовали оперативно, я проинструктировал статистов, которые должны были ходить за Манон по улицам и приставать к ней с просьбами дать автограф, я сочинил все персональные нон-интервью для каждого нон-журналиста, их я отобрал два десятка — голодающих нештатных репортеров, уволенных профессионалов, не слишком щепетильных студентов, все они покуда стажировались в Школе с двойником Ардиссона, которому я купил черный костюм и построил студию, похожую на настоящую, в каком-то гараже под Сен-Дени, — я забронировал конференц-залы, чуть не спятил, пытаясь вбить в моего богом посланного фальшивого Курта Кобейна три гитарных аккорда, но между его мозгом и пальцами как будто перегорела проводка, и хоть он твердил без конца, словно задумав свести меня с ума: «I can play, I can play, I can play»,[31] — я решил, что у него, видимо, амнезия, но я все-таки заставил его выучить наизусть всю его неканоническую биографию, одел, как полагается, поселил в «Плазе», объяснил, как работает джакузи, отправил к нему свою маникюршу, два месяца лез из кожи вон, а Манон тем временем стала решительно невыносимой. Когда мы были вместе, я запускал «Bullet with Butterfly Wings» на полную громкость, чтобы не слышать ее, чтобы забыть, что дышу одним с ней воздухом, между нами постоянно необходимы были Smashing Pumpkins, и то, что поначалу было всего лишь антропологическим опытом, лишь пактом, который я заключил с самим собой, стремлением художника довести до конца свое творение, начинало попахивать сведением счетов, и мне все труднее было представить финал моего нон-фильма без моря крови, и если я так усердствовал, чтобы устроить ей нон-промоушн столетия, то только потому, что знал: чем выше я вознесу эту дурищу, тем больнее ей будет падать, а упасть она должна больно, падать долго, головокружительно, в бездонную пропасть, и разбиться насмерть.

Мы вернулись, чтобы запустить промоушн, и Манон свято верила во все. Она свято верила во все, когда ехала по Парижу и всюду видела свой фейс шесть на шесть, она свято верила во все, давая интервью, увольняя своих пресс-атташе, посылая подальше людей, просивших у нее автограф на улице; она чувствовала себя такой уникальной, такой избранной, как будто ей ведома тайна происхождения вселенной, была в восторге от всего, хоть и делала вид, будто жалуется, что слишком на виду; ее эго не знало границ. Она упивалась своей нон-славой, платиновая блондинка в эйфории и с переполненным ежедневником, а я покуда потихоньку начинал сворачивать декорации.

Манон жила затворницей в нон-пространстве, в театральной декорации, в замке из папье-маше. Чтобы отнять у нее все, мне нужно было сделать лишь одно: выпустить ее на свободу. Я выпустил Манон, и Манон пропала.

Я работал ночью, в узком кругу, только с Сисси и Мирко. Пока Манон, под действием транквилизаторов, потихоньку отходила от нервного срыва, которым была отмечена ее последняя пресс-конференция, я взял «феррари» и сделал контрольный объезд всех рекламных щитов, всех кинотеатров, всех автобусных остановок, чтобы убедиться, что ее афиш больше нет нигде, я сдал свои автобусы на металлолом, потом отправил всех статистов, всех двойников, Каренина II, Косту, Эмму в отпуск в Бангкок, дал указания персоналу отеля, аннулировал все свои телефонные номера, съездил на улицу Амстердам, к Манон, у вокзала Сен-Лазар, и не почувствовал ни малейших угрызений совести, увидев, в какую нищету собираюсь швырнуть ее вновь. Я заблаговременно озаботился тем, чтобы регулярно вносилась плата за эту квартиру, и она выглядела так, словно Манон покинула ее накануне. Я затушил свои окурки в пепельнице. Выкинул все из холодильника. Послал Мирко купить чего-нибудь, чтобы наполнить его заново. Поменял постельное белье и оставил кровать неубранной. Выпачкал посуду и оставил в раковине. По подсказке Сисси взял из шкафа белье и разложил на батарее, будто бы на просушку. Небрежно положил на стол «Чайку». Вылил пузырек дешевого обесцвечивающего средства, принесенного Сисси, и бросил на пол в ванной. Потом приклеил над кроватью фотографии. На фото была не Наташа, а одна из двойников. Я позировал с ней перед объективом Мирко, который в другой жизни был папарацци: в Центральном парке, в Сен-Тропе, на яхте, на Елисейских Полях. Я одел ее в шмотки Манон. Отослал фото в «Вуаси» и в «Матч», «Вуаси» и «Матч» их напечатали. Настоящая Наташа затеяла против них судебный процесс. Я притворился, будто тоже возмущен. Вырвал страницы и сохранил их. Я был прозорлив, изобретателен, гениален. Я перемешал фото из «Вуаси» с моей обложкой «Форчун», моей обложкой «Матч», рекламой для Диора, в которой я снялся когда-то давно, ради хохмы. И как последний удар Манон, я наклеил ее собственное фото, неудачную фотографию, оказавшуюся у Сисси, поверх любительского портрета нон-Наташи и меня самого в «Кав дю руа» в Сен-Тропе.

Я трахнул Сисси в коридоре, и мы покинули эту мерзкую трущобу. Мне оставалось лишь попрощаться. Мирко высадил Сисси, по-моему, трахнув ее в машине, а я один вернулся в отель, в последний раз взглянуть на Манон. Когда я вошел, было четыре часа утра; странно, но при виде безмолвного танца горничных, убиравших наше прошлое, меня охватила бесконечная печаль. Мне показалось, что вся наша история раскручивается передо мной в обратном порядке, и по мере того, как исчезала даже мысль о том, что мы когда-то были вместе, думал, что в этой истории, которую я уничтожаю, было не одно только плохое, и пока комната развоплощалась, вновь приобретая изначальный вид гостиничного номера, где останавливаются лишь на время, я бродил как дурак среди горничных, подолгу стоял в тех местах, где мы упустили шанс обрести друг друга: здесь мы впервые занялись любовью, вот окно, откуда она часами смотрела наружу, решая, а не лучше ли снаружи, вот ванная и зеркало, столько раз видевшее наши бессонные ночи, наши перебранки, наши самодовольные взгляды рядом перед выходом; я взвешивал в руке разные предметы, сам толком не зная зачем, брал в руки ее косметику и диски, которые мы слушали вместе, и со вздохом клал обратно, вдыхал ее духи, пока их не унесли, смотрел, как вынимают из шкафа ее вещи, смотрел, как исчезают наши фото, как распадаются наши воспоминания, и на какой-то миг мне захотелось вернуть горничных, попросить их принести все и поставить на место, словно ничего и не было, словно все продолжается, и улечься рядом с Манон, которая спала как невинный младенец (младенец под валиумом), не подозревая, что ее жизнь рушится, но вместо этого я машинально подошел к сейфу, потому что так и было задумано давным-давно, именно так, неотвратимо, потому что я так решил, вынул оттуда красное платье и сапоги, в которых она была в первую ночь, и небрежно оттащил туда, где два года назад сорвал их с нее, вложил туда гонорар и ключ от квартиры, сменил шифр, и горничные бесшумно ушли, а я остался один с Манон, наедине с нею в последний раз, и поскольку не знал, что теперь делать, сел рядом с ней, и поскольку не знал, что теперь делать, смотрел, как она спит, и быть может, хотел только одного — чтобы она проснулась, посмотрела на меня, поняла и простила, но она не проснулась, и я просидел так, быть может, несколько часов, а может, и несколько секунд, покуда рассвет не напомнил мне, что пора уходить, словно это было предопределено, потому что я это предопределил, и я поцеловал ее в последний раз и вышел из номера.

Сегодня Манон так же одинока, как в прошлом, она проклинает судьбу и свое безумие, она снова подавальщица и ненавидит свою жизнь, она алкоголичка и почти проститутка. Похоже, она каждый вечер сидит в баре, куда я захаживаю время от времени, помимо собственной воли, только чтобы увидеть ее. Я вижу жалкую, подурневшую, отчаявшуюся развалину, и отвожу взгляд, словно мы не знакомы. Словно я и ни при чем. Чтобы подбодрить себя, я говорю себе, что сумел довести дело до конца, что должен гордиться, но потухшие глаза Манон, ее неверная походка, ее надтреснутый голос преследуют меня даже в ночных кошмарах. И в одном из ночных кошмаров я нашел мой нон-финал: Манон должна умереть.

Загрузка...