Глава 18 И музыка умолкает

ДЕРЕК. Я сижу в номере совсем один, и номер в отвратительном состоянии. Я тоже.

Я спрашиваю себя, что за птица решает, сколько бутылок виски должно быть в мини-баре апартаментов люкс за черт знает сколько в день, но могу поручиться, это очень подлая птица. Может, они там считают, что, пополняя бар, лучше не превышать дозы, приемлемой для среднестатистического алкоголика? Или, скажем, опасаются, что среднестатистический алкоголик может разгромить всю мебель, если переберет? Дорожат своей хреновой мебелью, а? Вот и мама мне говорила, а мама всегда была права: «Чем плохо жить в отеле, так это тем, что не можешь все поломать». Вот поэтому надо иметь собственность. Когда имеешь что-то свое, ты не обязан ни перед кем отчитываться, если в один прекрасный день решишь перешвырять все на пол, попрыгать сверху обеими ногами и завершить дело мощными ударами крышки от помойного ведра.

Ах, сладость домашнего очага… Когда вы живете в отеле, то если жена вам изменяет, бросает вас, бьет, если ваши дети идут на панель, колются, снимаются в кровавых боевиках, погибают от неизлечимых венерических болезней, или при крушении вертолета, или от постабортивного сепсиса, или, что маловероятно, от самосожжения, или просто слишком много смотрят телевизор в прайм-тайм, у вас попросту нет возможности учинить хорошую пьянку, чтобы забыться, нет, вас лишают и этого утешения: вы подавлены, потеряны, вы вдовец и наркоман, жизнь для вас потеряла смысл, самые кровавые манга кажутся вам «Маленьким домиком в прериях» в сравнении с той драмой, что только что разрушила ваше и без того бесславное существование, вы бродите как потерянный, отчаянно пытаясь уйти от снедающего вас отчаяния, и что же вам предлагают, к чему вам обратиться, в чем ваше единственное и последнее прибежище?

В мерзавчике «Джек Дэниэлс».

Потому что если бы вам оставили возможность надраться по-черному, достойно, вы, быть может, дошли бы до предела вандализма, скажем, оторвали бы гнутые ножки от стульев и столиков, вооружившись швейцарским ножом, и наделали бы из них дров, и разожгли походный костерок прямо посреди гостиной. Почему бы и нет? Вы только что потеряли всю семью в эпидемии бубонной чумы или в авиакатастрофе, к тому же в данный момент заняты тем, что убиваете шлюху, в которую по-своему, отнюдь не как другие, почти что влюблены, убиваете, не пошевелив пальцем, потому что в принципе сроду не шевелили пальцем, отчего к тридцати-то годам возникает нечто вроде комплекса, так, наверно, вы все-таки вправе учинить небольшой погром?

Ничего подобного. Мерзавчики. Одни долбаные мерзавчики.

Даже поклонницу напоить и то нечем. Что ж, среднестатистический алкоголик вроде вас всегда может заказать себе порнуху в джакузи, покуда… Покуда что? Покуда, не знаю, не явится Господь Бог. У вас нет семьи, нет дома, вы живете в полном одиночестве в «Рице», как невесть кто, а когда на вас наваливается одиночество — никакого выбора, только порнуха, мерзавчики или земные поклоны.

А если вам взбредет в голову нализаться, стоит только позвонить в рум-сервис. Чтобы рум-сервис констатировал, что в номере походный костерок, обнаружил мою небольшую инсталляцию и состояние рояля и чтобы меня вышвырнули из отеля, как простую кинозвезду, и я кончил свои дни на улице в банде юных уголовников. Нет уж, такой глупости я не совершу. Я не позвоню в рум-сервис. Все равно я выбросил телефон в окно. Мне плевать, у меня полно кокаина. Я даже нарисовал им лицо на журнальном столике, у меня есть красивый трафарет. Пока я употребил только правую бровь и подбородок. Огонь только что слегка распространился, я сорвал с окон шторы и все загасил. Осталась только кучка пепла и черное пятно посреди гостиной. Я слоняюсь вокруг него с бутылкой в руке и знаю, что еще до рассвета разобью ее о свою голову, потому что, когда ты один, хуже всего не то, что некого любить, а что некого треснуть. Я слоняюсь кругами и слушаю Моцарта. Потому что Моцарт — это прекрасно! Это прекрасно, но этого мало. Так что кроме Реквиема, который весьма кстати, я слушаю и «Satellite of Love» Лу Рида, и «Ne me quitte pas» в исполнении Нины Симон, и с акцентом, и я пою тоже, подражая ей, потому что я чувак смешной, и «Souvenirs» The Gathering, и «My Girl» Nirvana, и Пуччини, и «Creep» Radiohead, и хор Красной армии, и «The Unforgiven» Metallica, и «The Future» Леонарда Коэна, и «Donʼt Cry» Guns, и Ноктюрн № 48, и саундтрек «Полуночного экспресса», потому что большего не заслуживаю, и Адажио для струнных Барбера, и весь последний альбом The White Stripes, и невесть какой альбом Мэрилина Мэнсона, и саундтрек «Убить Билла», и «Tainted Love» Soft Cell, и «Полет валькирий» Вагнера, а из Генсбура я слушаю «Манон». Манон, Манон, Манон. Манон до одурения, до полусмерти, и это сильнее всего, потому что таково мое состояние духа на данный момент.

Я слоняюсь с бутылкой в руке, а мой номер похож на кулисы «Вудстока» или на отдел хай-фай в магазине «Вёрджин». В гостиной двадцать три музыкальных центра, от самых лучших до совсем дрянных, и столько же колонок, орущих так, что раскалывается голова, и что забавно, очень забавно — вся эта гениальная музыка ни на что не похожа, совершенно ни на что, а вернее, нет, похожа, эта какофония — ибо что же это, если не какофония, — есть точное, говорю я себе, точное, доведенное до предела выражение того, что я чувствую в эту минуту. Я сам какофония, я сам и есть этот бардак, я и есть развороченный номер, я опустошил его по своему образу и подобию, как и подобает законченному нон-художнику, и с минуту на минуту я жду, что явится Мирко, этот горевестник, и принесет мне весть о смерти Манон, она тянет с самоубийством решительно дольше, чем положено, я и не думал, что она такая упертая. И в этом возбуждающем состоянии психического слияния с внешней средой и ожидания — ожидание для меня единственно допустимая манифестация дурацкой идеи счастья — лишь одна помеха, одна тень, просто маленькое облачко на картине: я не могу сам участвовать в этой групповухе. Аудио-групповухе, я имею в виду. Да что там групповухе! В аудиоизнасиловании. Но если имеет место групповое изнасилование, а я не стою весь потный и с членом в руке, готовый ринуться в общую свалку истязать жертву, значит, жертва — я сам. Я сам жертва, ноги у меня раздвинуты, нервы пылают, голова готова лопнуть, а мой рояль отдал богу душу. Ага, рояль отдал богу душу, а иначе я мог бы наброситься на него и поучаствовать в какофонической групповухе, но четверть часа назад разгромил его огнетушителем. И теперь он покоится в углу, бедняга рояль, словно куча мусора, и я почти с радостью вижу его там, ни на что не годным, изничтоженным, жалким, умолкшим навсегда, и говорю:

— Ну что, предатель, ренегат, мразь, перестанешь наконец меня опускать?

И когда я бью его ногой, просто чтобы слова сопровождались делом, он жалобно стонет, словно просит пощады, стонет фальшиво, и я выключаю музыку, чтобы лучше слышать его агонию.

— Ты самое большое дерьмо, самый вонючий и гнусный подонок, самая гнойная, мерзкая тварь, которая когда-либо вырыгивала углекислый газ на этой проклятой планете, именуемой Земля.

Это в дверях возникает призрак Манон.

— Ты всего лишь галлюцинация, рожденная неумеренным количеством сорокаградусной жидкости, которой я весь пропитан, и исчезнешь, когда она испарится.

— А это тоже галлюцинация, урод?

Ее кулак впечатывается мне в морду, и в тот момент, когда глаз мой взрывается, даже раньше, чем полетели искры, я уже понимаю, что, похоже, что-то пошло наперекосяк, она не только не умерла, но и, кажется, что-то узнала, поскольку вид у нее несколько раздраженный и к тому же вооруженный.

— Моя нон-муза, да? Я тебе покажу нон-муз, мерзавец, подлая скотина!

— Дорогая, успокойся, насилием никогда ничего не решить. Излишнее насилие, как правило, влечет за собой необратимые деяния, о которых потом всю жизнь приходится сожалеть. Так что положи револьвер и давай поговорим спокойно, как два экс-цивилизованных существа, которые рады встретиться вновь, хоть и не имеют больше почти ничего общего.

— А я не paда! — вопит Манон и стреляет в зеркало над камином.

— Манон, дорогая, это зеркало не мое, оно принадлежало отелю «Риц». Так что мне глубоко наплевать, что оно разлетелось на тысячу кусков, то, что ты сделала, наносит ущерб ни в чем не повинному отелю, не причинившему тебе никакого вреда, так что это поступок беспричинный и пошлый, и чтобы не совершать других беспричинных и пошлых поступков, советую тебе положить оружие.

— Да? А директор, который обозвал меня обкуренной шлюхой и велел вышвырнуть меня на улицу в тот день, когда ты, как последний гад, меня бросил?

— Это были статисты, дорогая, статисты, которым я заплатил и приказал обозвать тебя обкуренной шлюхой и вышвырнуть вон.

— Так вот что это было? Так и было? — шепчет она в шоке.

— И заметь, пожалуйста, что они тебя вывели, но не причинили никакого вреда, и только потому, что я им так велел.

— Так это все-таки ты все состряпал? С самого начала? С первого дня? — Она по-прежнему шепчет, и револьвер в ее руке дрожит.

— Да, — просто говорю я.

— И «Вэнити»? — спрашивает она.

— «Вэнити» принадлежит мне.

— А фотосессии? Нью-Йорк? Итальянский «Вог»?

— Не так уж трудно, представь себе, дорогая, закупить два больших фотоаппарата, дурацкие прикиды да три вентилятора.

— Но «Вог»?

— Один фальшивомонетчик, одна типография, немного изобретательности.

— А мои рекламные ролики?

— То же самое.

— Вернер Шрейер?

— Двойник.

— Афиши?

— Не так уж сложно наклеить афишу.

— Пффф, — говорит она, — хотела бы я посмотреть, как ты сам клеишь афиши, с ведром клея и кистью, бедный Дерек.

Я молчу, потому что она права.

— А вечера и приемы, — продолжает она, — все эти приемы, куда мы ходили?

— Двойники, дорогая, я же только что сказал.

— Они все были двойники? Все? И… ты их тоже, как и меня, убедил в том, что я звезда, я топ-модель и все такое?

— Конечно нет.

— Но… Они же передо мной пресмыкались… Говорили со мной о… Грегге Араки?

— Ну Манон, у них был текст, я же не тупица, я все продумал.

— А как же фильм?

— Брат Каренина. И двойник Эдриана Броуди, мой экс, между прочим. Славный он парень, этот Коста.

— А «Чинечитта»?

— Десять тысяч долларов в день.

— Съемочная группа?

— Шайка безработных правонарушителей.

— Чехов?

— Чехов давно умер.

— А сам этот фильм, он же где-то есть, материал же есть?

— Бедное мое дитя, ведь пленки-то не было.

— Не было пленки?

— В камерах не было пленки. Они крутились вхолостую, как и ты.

— А промоушн? Журналисты?

— Статисты.

— Так значит, в то утро… мне это не приснилось…

— Конечно нет.

— А эта реклама, эта реклама «Достоинства» — это ты, тоже ты?

— Да, это своего рода прощальный совет. Впрочем, ты к нему не прислушалась, и это еще мягко сказано.

— А фотографии у меня дома? Весь этот бардак? Окурки в пепельницах?

— Я наклеил фото, устроил небольшой бардак, покурил, загасил окурки.

— А ресторан? Сисси? Скот?

— Статисты первой категории, три тысячи евро в месяц.

— А я думала, у меня шизофрения…

— Это естественно, дорогая, тебе в утешение могу сказать, что любое нормально устроенное человеческое существо поверило бы и не такому.

— А театр?

— Ну уж тут я ни при чем, в свою порнолавочку ты вляпалась сама. Гони природу в дверь, она влетит в окно.

— А сейчас? Все эти люди на улице? Автобус? Оскорбления? Граффити? Пушка?

— Какая пушка? — спросил я.

Она угрожающе сует мне ее в нос:

— Вот эта, идиот!

— Ну ладно, ладно, — бормочу я, — я просто пытался разрядить атмосферу.

— А отец? Где мой отец?

— Отец, отец, понятия не имею, где твой отец, и скажи на милость, за два года сладкой жизни в моем обществе, а главное, за мой счет, об отце ты, кажется, особо не беспокоилась.

— Блин, я чуть не застрелилась! Дерек!

— Такова была цель, но где-то явно случилась накладка. Хотя где, собственно, могла быть накладка? Не понимаю, я все продумал. Месяц готовилась эта сцена, какое тонкое крещендо в моральном истязании, музыка, фальшивый дождь, смерть отца… Гениально, вдохновенно, само совершенство. А? Где накладка?

— Почему, Дерек?

— Почему что?

— Почему ты со мной так поступил?

— Таков был сценарий. Я следовал сценарию.

— Какому сценарию?

— Нон-сценарию, сценарию нон-фильма. Знаешь, Манон, ты не с каким-нибудь лузером два года под ручку ходила, я, представь себе, изобрел новый вид искусства. Я изобрел нон-кино, и ты точно была моей нон-музой, как я и сказал «Пари-Матч». Я не шутил.

— Дерек, ты больной, — произнесла она еле слышно.

— Да, верно, гению иногда случается балансировать на грани безумия…

— Ты не просто больной, по тебе смирительная рубашка плачет… — добавляет она чуть громче.

— Эй, на себя посмотри.

— Таких, как ты, надо в дурдоме держать! — По-моему, она повторяется, да еще и повышает голос.

— Псих несчастный! Ты мне жизнь поломал!

— Не стоит преувеличивать.

— Почему! Почему, Дерек?

Ни с того ни с сего она вдруг стреляет, наудачу, и ваза с кокаином разлетается на куски.

— Потому что… От скуки.

— От скуки… Ты от скуки поломал мне жизнь?

Она уже попросту вопит, и я подумываю позвать охрану, а вместо этого падаю на колени.

— Я знаю, дорогая, но я хотел… просто… немного кино в своей жизни… а потом, если бы ты любила меня, все было бы иначе.

— Ах, еще и я во всем виновата?

— Я хотел кого-нибудь уничтожить… так, просто чтобы посмотреть. Я считал, что это… развлечение…

— Развлечение.

— Тут я выбрал тебя. И начался нон-фильм.

— Кончай целовать мне колени, ты мне противен.

— И я влюбился в тебя и хотел все остановить, но было поздно, я уже написал сценарий. Сценарий получился идеальный, я больше не мог его править.

— Кончай целовать мне колени, я сказала.

— Единственное, что я делал, — это следовал сценарию.

— Ты мне противен, — тихо произносит она.

— Манон, умоляю, прости меня, дай мне еще один шанс, надо только начать все сначала, так, словно ничего не было: я отведу тебя к Шанель, я дам тебе главную роль в следующем фильме Каренина, настоящего Каренина, мы поженимся в Лас-Вегасе и наделаем мегафотогеничных детей, мы будем знамениты и счастливы!

— Иди в жопу.

— Ты будешь жить как в клипе… А, дорогая? Ты будешь жить в клипе, как всегда мечтала.

— Иди в жопу, я сказала!

Я получаю удар коленом в челюсть и падаю навзничь, прямо на пульт, и он включает все двадцать три хай-фай центра, и они начинают играть на максимальной громкости, и какофония возобновляется, Манон подскакивает, а я, как могу, приподнимаюсь и вытираю кровь, текущую изо рта, и говорю ей, что она получила то, чего заслуживает.

— Не поняла?

— Честное слово, ты получила лишь то, чего заслуживаешь. Ты что себе думаешь, Манон? Что я худшее, что случилось в твоей жизни?

— Выруби сейчас же эту музыку!

— Нет! — ору я. — Нет, ты так просто не отделаешься, — я продолжаю орать, поднимаясь, — ты на меня вину не сваливай! Ты врываешься сюда со своей потасканной рожей, полной обоймой и дурацкими попреками! Палишь по зеркалам и вазам! Портишь гостиничное имущество! Тычешь мне в нос своим отцом! Жизнь я ей поломал! Сидела бы в своей дыре, цыпочка! Я бы за тобой туда не поехал!

— Выруби эту гребаную музыку, Дерек!

— Ты хотела быть звездой! Ты хотела красивой жизни! Я тебе и дал красивую жизнь, но мир тебя не хотел. Тогда я изменил мир. Что, это разве не красиво? Назови мне хоть одного человека…

— Выруби музыку!

— Замолчи. Не перебивай, когда я говорю, ненавижу, когда ты перебиваешь, когда я говорю, вечно ты затыкаешь мне рот, когда я говорю, помолчи хоть раз в жизни! Так вот, я говорил, что хочу, чтобы ты назвала мне хоть одного человека на земле, который бы сделал это для тебя! Я создал целый мир для тебя, Манон, чтобы тебе в нем было хорошо! А ты говоришь, я поломал тебе жизнь! Но, цыпочка, я поломал тебе жизнь в тот день, когда решил из этого мира уйти. А если бы ты любила меня, я бы не ушел никогда.

— Дай мне пульт.

— Нет, это мой пульт. А правда, Манон, заключается в том, что ты просто дешевка из клипа.

— Неправда!

Она стреляет в колонку, и Реквием умолкает.

— Ты просто гнусная порочная девка, мелкая блядь без чести и совести! Ты бы зарезала папу с мамой, чтобы сняться в ситкоме! Ты бы переспала с Человеком-Слоном, если бы Человек-Слон был кассовым режиссером! Ты бы плеснула кислотой в лицо сестре, если бы твоя сестра прошла кастинг, а ты нет!

— У меня нет сестры!

Она стреляет в другую колонку, и валькирии прекращают полет.

— А как твой аргентинец? Хорошо тогда оттрахалась, шлюха?

— Что?

— Твой аргентинец, игрок в поло, тот, что оттянул тебя, как последнюю сучку, в своем наемном «ламборджини»?

— Да, хорошо оттрахалась, просто отлично, лучше в жизни не было, в ту ночь я орала, Дерек, я перебудила все Монако!

— Ах вот как? — Мой отвлекающий маневр сработал, потому что, пока я визжал и ругался, я добрался до кресла, куда бросил свой плащ, а в правом внутреннем кармане у меня была пушка.

— Ах вот как? Ну-ка повтори, — говорю я и вынимаю револьвер.

— У меня было три вагинальных оргазма!

— Три?

— Три.

— Неправда, — реву я, — ты фригидна!

Я стреляю в колонку, и Лу Рид умолкает.

— Я не фригидна, — отвечает она и стреляет в другую колонку, и Курт Кобейн умолкает.

— Прекрати стрелять по колонкам! — ору я и стреляю сам, рефлекторно, в ту, где играют Guns, и Guns умолкают.

— Нет, — отвечает она, сопровождая слово делом, и хор Красной армии умолкает, и поскольку шума становится куда меньше, я могу говорить, не повышая голоса.

— Знаешь, мне было очень больно, когда я узнал про аргентинца.

Она вздыхает.

— У тебя не найдется кокаина?

— Найдется, на столе, там осталась одна бровь. Левая.

Она встает на колени у стола и убирает волосы, а потом достает из кармана джинсов мятую мелкую купюру. Она сворачивает трубочку, опустив глаза, в ее жестах сквозит усталость, и мне вдруг становится бесконечно грустно.

— Хочешь купюру в пятьсот евро, у меня их полно?

— Нет, сойдет, очень мило с твоей стороны, спасибо, — отвечает она и занюхивает рот, нос и оба глаза.

— Э, ты теперь классно нюхаешь, — говорю я восхищенно.

— Спасибо, — скромно отвечает она, — привычка. У тебя не найдется чего-нибудь выпить?

Я протягиваю ей полупустой мерзавчик.

— Чертовы мерзавчики, — говорит она, — хотела бы я знать, какая сволочь их изобрела.

Потом она пьет из горлышка, а когда отставляет бутылку, смотрит на меня со странным выражением, и я вижу, что она плачет.

— Почему ты плачешь? — спрашиваю я.

— Дерек, ты хоть отдаленно представляешь себе, что значит «поломать жизнь»?

Я роюсь в памяти, но, несмотря на все усилия, ничего не могу себе представить.

— Даже отдаленного представления не имею.

— А «необратимость»?

— Это более или менее гениальный фильм.

— Дерек… ты по-прежнему валяешь дурочку?

Я не знаю, что ответить, поэтому встаю на колени рядом с ней, беру у нее из рук свернутую купюру и вдыхаю почти все волосы разом. Делаю глубокий вдох и, перед тем как взорваться, глажу Манон по волосам, и мы обмениваемся взглядом, просто взглядом, медленным, сияющим, вечным, и в этом просто взгляде есть и наша первая встреча, и ее невинность, и все призраки, что стоят между нами, и умолкший дробный стук шпилек по паркету, и очевидный смысл слов «поломать жизнь», и еще более явный, невыносимый смысл слова «необратимость», и то, что всего этого нет в сценарии, а мне в конечном счете плевать, и моя неоконченная соната, и труп рояля, и наша неоконченная история, и труп с сияющими глазами, и даже пелена слез, и то, что мы пережили вместе, и даже что-то большее, чего мы не пережили.

Она подносит руку к лицу и стирает следы кокаина, так, как если бы стерла слезу, и в ее жесте есть что-то окончательное — теперь это женщина, — а поскольку я ненавижу давать слабину перед женщиной, я опять надеваю темные очки, и Манон недоуменно смотрит на меня, а потом внезапно отворачивается, встает, устало, как дряхлая старуха. Она топчется на месте и смотрит вверх, сложив руки на пушке, так, словно молит — кого? Люстру? А потом звучат выстрелы, и мне кажется, что я умер, и она тоже, и тем лучше, но я открываю глаза, она просто стреляла наугад, наверно, чтобы разрядиться, и есть от чего, и я вижу, словно в замедленной съемке, как дверца платяного шкафа слетает с петель и с грохотом рушится на пол, а набитый до отказа шкаф начинает медленно выплевывать содержимое, и я говорю мысленно «хрен с ним», фотографии сыплются дождем вокруг нас, изящно покачиваясь между вентиляторами, и одна из них — естественно — подлетает прямо к руке Манон, и я узнаю фото из итальянского «Вог», то, первое, и Манон подбирает его, смотрит так, словно видит в первый раз, а потом сминает в руке, скорее даже растирает в порошек с нехорошим видом, не хотел бы я оказаться на месте этого фото. А потом Манон — она определенно принимает себя за что-то вроде Лары Крофт — стреляет в другой шкаф, и в те, что напротив, и три дверцы падают одна за другой, и фото летают, кружат, вращаются, воздух переполнен ими, паркет завален, я и забыл, что их столько, и Манон вертится туда-сюда, хватает их, она похожа на девочку под снегопадом, которая по глупости пытается хватать снежинки, а они тают у нее в руке, или еще на заблудившуюся дурочку, но план вовсе не плох.

А потом Манон поворачивается ко мне четким, до миллиметра рассчитанным, стробоскопическим движением, и глаза у нее тоже стробоскопические, и палит в экран, и четким, до миллиметра рассчитанным жестом протягивает руку к колонке, и снова стреляет, и «Souvenirs» умолкают, она стреляет, и Леонард Коэн умолкает, она стреляет, и The White Stripes умолкают, и Генсбур умолкает, и Мэрилин Мэнсон умолкает, и «Полуночный экспресс», и Soft Cell, и Metallica, и Пуччини, и Radiohead, и Nirvana, и Шопен — все умолкают, и от музыки больше не остается ничего, почти, на самом деле Нина Симон еще поет «Donʼt Let Me Be Misunderstood», ничего, только Нина Симон, Манон и я.

И четким, до миллиметра рассчитанным движением Манон отнимает у меня пульт и пускает звук на полную громкость, наверно, потому, что после всей этой пальбы и взрывов она совсем, совсем ничего не слышит, а потом целится и велит мне отойти назад.

— Отойди назад!

— Ээ, — отвечаю я, — по-моему, ты забываешь одну маленькую деталь, я ведь тоже вооружен.

— Отойди назад, — говорит она.

— К тому же, — уточняю я, — моя пушка лучше твоей.

— Отойди назад, — говорит она и добавляет, цинично, я и не знал, что она на такое способна, и у меня кровь стынет в жилах: — Я ставлю кадр. Отойди назад.

И я отхожу назад.

— Ты всего лишь хотел немного кино в своей жизни, Дерек? — спрашивает она.

— По правде, я…

— Ты хотел кино? — кричит она.

— Ну да, ну да, именно.

— Декорации подходящие? Свет? Музыка? Все хорошо? Тебе удобно?

— Я… меня не загримировали.

— Тогда мотор! — кричит она. — Снимаю!

Она приближается ко мне:

— Смотри в камеру!

— В какую камеру? — спрашиваю я.

— Вот тебе камера!

Она целится из револьвера прямо мне в физиономию.

— А, ладно, — говорю я, — окей, вижу.

— А теперь страдай!

— Не понял? — спрашиваю я.

— Страдай! Ты играешь страдание. Твой персонаж манипулировал невинным человеческим существом, и невинное существо восстало против него. Через несколько секунд твоего персонажа будут пытать и убьют. Твой персонаж доживает последние секунды. Значит, ты должен дрожать, стонать, кричать, умолять, просить пощады. Прямо сейчас. И поубедительнее, пожалуйста.

— А, ну да, — говорю я, — понял, согласен, аааа!

— Очень плохо, — говорит она, словно сама сыграла бы лучше.

— Ээ, знаешь, я с импро…

— НЕЛЬЗЯ БЕЗНАКАЗАННО МАНИПУЛИРОВАТЬ НЕВИННЫМИ ЛЮДЬМИ!

— А?

— СТРАДАЙ!

— Аа! — говорю я. — Аа, эй, пощади, Манон!

— ПЛОХО! ВООБЩЕ НИКАК!

— Да, ну так я же тебе говорил.

— А вот так?

Она стреляет мне в ногу, и я испускаю вопль.

— Недурно. Уже лучше. Вот видишь, ты же можешь, если тобой поруководит режиссер!

Я кричу:

— У тебя крыша на месте? Ты ненормальная?

— Этого нет в сценарии, Дерек, не отходи от сценария. Ты должен не спрашивать, нормальная я или нет, а делать, что я велела, — стонать, кричать, плакать, умолять. Ну так ДАВАЙ!

И она стреляет мне в другую ногу, я кричу еще громче и вижу, как подо мной растекается лужа крови, но не могу заставить себя понять, что это моя собственная кровь.

— Отлично, гениально. Получилось. Ведь можешь же, сам видишь! Теперь плачь, я хочу крупный план твоей заплаканной мерзкой рожи с твоими идиотскими темными очками! Плачь! ПЛАЧЬ, ПРИДУРОК!

И она стреляет мне в колено. Тогда я тоже стреляю, пуля царапает ей плечо, я вижу, как брызнула тонкая струйка крови, а она хохочет и говорит:

— Промазал!

И она стреляет мне в руку и в другое колено, и эта чертова кровь, не моя кровь, течет рекой, я собираю последние остатки сил, мысленно благодаря всех святых и чертей, что принял достаточную дозу кокаина, чтобы вынести пять пуль в теле, меня тошнит, и я тоже стреляю, и не попадаю, и стреляю опять, и опять, и опять, пока в пушке не кончаются патроны, и слышу, как она смеется, а потом орет, и думаю, что задел ее, но она все смеется, а я уже почти ничего не вижу, почти ничего не чувствую, только свой палец, впустую жмущий на гашетку, только Манон, которая подходит ко мне с табличкой в руке и швыряет ее мне в физиономию с криком: «Возвращено отправителю, дебил!» — и мне кажется, что я играю в спидбол, и в голову приходит мысль «выжить», но тут же пропадает, сметенная музыкой, которую я еще слышу, я еще слышу Нину Симон, и меня уже здесь нет, я на Берегу, далеко в прошлом, и жму на акселератор, встает солнце, я не спал всю ночь и вдыхаю запах духов Манон, «Дольче вита», с оттенком сигаретного дыма и ночной сырости и с примесью запаха кофе, и это самый приятный запах в мире, и я говорю себе, что жестоко обгорю на жгучем солнце, если буду ехать до Сен-Тропе без головного убора и в этой футболке с короткими рукавами, и лучи солнца бьют мне в лицо, когда я сдвигаю темные очки, чтобы получше рассмотреть краски утренней зари на лице Манон, и мы катим на полной скорости, через сосны и разбитые ремонтниками участки дороги, расхристанные, умопомрачительные, и мотор урчит, потому что я притормаживаю, чтобы зажечь сигарету, а Манон выхватывает ее у меня из рук, а солнце жарит в зеркальце заднего вида, мы такие молодые, такие красивые, и Нина Симон поет, и Манон тоже поет, блин, до чего же я счастлив, но нет, Манон не поет, Манон кричит, Манон стонет, а кругом ночь, и я так безнадежно неподвижен, никогда в жизни не был таким неподвижным, даже и не пытаюсь шевелиться, а она даже не пытается плакать, Манон кричит: «А теперь сдохни», и я слышу, не знаю точно, в каком порядке, три выстрела подряд и даже чувствую еще боль в ушах и почти одновременно в легком, и жесткая картонка у меня на груди пропитывается кровью, не моей кровью, и в ней тонет слово «КОНЕЦ», и, кажется, написал его я, и горло мое тоже тонет, дышать страшно больно, и все страшно больно, уже ненадолго, говорю я себе, уже ненадолго, и солнца больше нет, нет музыки, нет скорости, резкая остановка, что же происходит, мои скрюченные пальцы на ветровом стекле разжимаются и падают, зеркало заднего вида окрашивается морем крови, кругом ночь, я страдаю, и музыка умолкает, тишина, темнота, страдание, тишина, темнота… темнота… и больше ничего, только Манон, и я сам не знаю, как мне, в этом состоянии, удается произнести так ясно и отчетливо:

— Лучше мне умереть от твоей руки, чем жить без тебя… И честно говоря, цыпочка, ты избавляешь меня от тяжкого бремени.

Загрузка...