ДЕРЕК. Я нашел девушку. Нашел? Не совсем. Скорее подобрал: с виду жалкая, словно сиротка, глядящая на пролетающие болиды с обочины автострады, недурна собой, изящна от природы и не лезет из кожи вон, несмотря на немыслимое красное платье, блестящее так, что глазам больно, его вполне могла бы носить Мишель Пфайффер в «Лице со шрамом», одна беда, «Лицо со шрамом» — фильм восемьдесят третьего года. Естественно, я ее сразу трахнул, в духе «я тебя бешено жму к каждой стене отеля, мы еще не доехали до этажа, а я уже почти тебя взял, мне трудно попасть ключом в замочную скважину, — ну конечно, ты меня сосешь, я так рассеян, — ты мне оторвала все пуговицы на рубашке, черт с ней, у меня их примерно тысячи две, скомканные шмотки на полу, кто быстрей в койку, едва успеваю в нее рухнуть, как кончаю, и начинаем по новой», к чему лишние подробности, в конце концов, всякий раз одна и та же песня, сперва языком везде где можно, потом лезешь пальцами, потом лезешь членом, несколько пафосные хрипы и стоны, безумное лицо, выпученные глаза, перекошенный рот, смесь флюидов, как подумаешь, все это довольно бессмысленно, потому что не ново, и довольно противно, потому что липко, во всяком случае, чувствую себя опустошенным — это вовсе не скверная игра слов, — так что иду в ванную помыть руки, ведь, в конце концов, я эту девицу впервые вижу, и вдруг с удивлением обнаруживаю, что я красив, по-настоящему красив в этом неярком свете: слегка помятое жизнью лицо, незапахнутый халат, а потом, совершенно некстати, я напялил темные очки от Гуччи, которые, несмотря на полет дизайнерского креатива, наверняка сопровождавший их разработку, напоминали не что иное, как пару скверных «рэй-бэнов», и попозировал в них перед зеркалом, и нашел, что у меня чертовски рок-н-ролльный вид — но тут же понял, что вид у меня чертовски жалкий в этом халате, с брюшком и в бабских очках в темноте, потом вспомнил, что некоторые вот так и утопились, и, заслышав проигрыш «Roxanne» The Police, мощно льющийся из моих колонок Apogee, вернулся обратно в комнату, к девице, и, под фонограмму, поделился с нею своими глубокими мыслями на ее счет, якобы нечаянно называя ее Роксаной, объясняя, что не надо было ей ни надевать вечером это платье, ни торговать своим телом ночью, а, Роксана, но, учитывая, что английский она знала весьма приблизительно, мой месседж точно прошел мимо ее сознания, зато она, наверное, сочла это романтичным, потому что принадлежала к тому поколению телок — двадцать лет в 2000 году, — которые готовы счесть романтичным минет на автомойке, стоит лишь сказать «пожалуйста», в общем, короче, факт тот, что с тех пор, как я завязал с наркотиками, алкоголь действует на меня гораздо сильнее, а может, я постарел и мне вспоминается то еще не сильно далекое время, когда я хотел стать взрослым, и я говорю себе, что нет ничего хуже того момента, когда перестаешь хотеть стать взрослым и начинаешь бояться стать старым, потом спрашиваю себя, можно считать это афоризмом или нет (за сегодня это всего лишь тридцать седьмой), и чувствую, как давит на меня возраст, давит, целых двадцать девять лет, а воспоминаний столько, что хватит на тысячу, Манон хочет совсем выключить свет, и я пытаюсь протестовать, и тут вдруг глухой шум в коридоре, я подскакиваю, завязываю пояс халата и преодолеваю километровое расстояние от кровати до входной двери, по пути подмигнув Синди, демонстрирующей новую коллекцию от Джил Сандер на плазменной панели в гостиной, и хватаю электрогитару Мирко, старую «Гибсон Лес Пол», которую сам же и подарил после его последней отсидки, исполненный решимости проломить череп всякому, кто посмеет на меня покуситься, и, замахнувшись гитарой, резко распахиваю дверь. Похрапывающий Мирко валится мне на босые ноги: этот кретин опять забыл карточку и опять уснул под дверью, вернувшись черт знает с какой гулянки, я знаю, что он подвержен какому-то тику, проявляющемуся, только когда он спит, или под дурью, или и то и другое сразу, в непроизвольных движениях дикой силы, как, например, в тот раз, на корабле, когда у него снесло крышу от кокаина, который он запускал в себя по двенадцать раз на дню три дня кряду, и он вышвырнул мою мачеху за борт в открытое Карибское море, прямо в стаю белых акул, короче, это был бы счастливейший день, если б эта шлюха, откачавшая себе жир с ног до головы, дала себя сожрать, к сожалению, мерзкие твари явно не сочли ботокс лакомством, а может, почувствовали — знаменитым звериным шестым чувством, — что в поединке с акулой скорее мачеха сожрет акулу, чем наоборот, короче, как бы то ни было, на данный момент навязчивые болезненные конвульсии Мирко выражались в явном намерении разнести кулаками не только дверь моего номера, но и мое душевное равновесие и, шире, душевное здоровье, ведь все последние дни у меня в голове стучало: параноик, параноик, параноик, — я бужу его парой пощечин и советую ехать на уикенд в Милан, что он и делает без промедлений и возражений.
Потом до меня доносится какофония из-под двери напротив, я думаю — заговор, заговор, заговор, и начинаю стучать, звонить, орать, миловидная брюнетка в наушниках открывает дверь и, увидев меня, меняется в лице.
— Мне бы хотелось ночью поспать, хоть раз в жизни, — говорю я, — так что будьте любезны прекратить эту дикарскую музыку!
— Это Моцарт, идиот.
И захлопывает дверь у меня перед носом; поразительно, до чего она похожа на брюнетку в очках на том жутком обеде с безмозглыми телками, только без очков.
— Моцарта не слушают на полную громкость, как какой-нибудь старый шлягер NTM в красной заряженной «бэхе» субботним вечером на Елисейских Полях!
Тишина. Закрытая дверь.
— Тут вам не колония для несовершеннолетних!
Закрытая дверь. Первые такты Confutatis.
— Думаешь, нацепила наушники, так уже крутая?
Закрытая дверь, я начинаю выглядеть как идиот.
Мимо движется гарсон с тележкой, весьма прилично нагруженной, учитывая, который нынче час и на сколько мест номера на этом этаже. Вопросительно смотрю на него.
— Аравийцы из третьего гуляют.
— А, — говорю, умирая от зависти, — гнусные привычки других клиентов мне не интересны, зато сделайте для меня одну вещь, вышвырните вон обитателей этого номера.
— …?
— Они… э-э… дурно воспитаны.
— Но, господин Делано, в этом номере никто не живет.
— Как? Это разве не «Кристаль Розе»?
Я имею в виду бутылку на тележке, предназначенную для свингеров-аравийцев, это просто «Кристаль», причем дерьмового года, — я в восторге.
— Нет, господин Делано.
— И чем они это закусывают? Детское меню, что ли, котлетки с пюре?
— Гм-гм.
— Короче… э-э… вышвырните вон этих людей, и вопрос закрыт.
— За то, что… вы подозреваете, будто они заказали детское меню?
— Да не аравийцев, вот этих! Вы что, не слышите музыку, это недопустимо, сейчас три часа ночи!
Я бью ногой в дверь.
— Какую музыку?
— Да Реквием же!
Он смотрит на меня как на ненормального, и я вдруг понимаю, что вокруг тишина, абсолютнейшая тишина.
— В этом номере никого нет, господин Делано. Спокойной ночи.
Он исчезает вместе с тележкой, и я почти уверен, что его в конечном счете тоже не существует. Медленно возвращаясь в постель — в то, что кажется мне постелью, — я осознаю, что, наверное, окончательно свихнулся, и удивляюсь только одному, что после смерти матери, отца, Жюли, при своем одиночестве, я еще столько времени держался, прежде чем покинуть этот гнусный реальный мир, где люди уродливы и злы, и вновь обрести рай, обитель воображаемых или воскресших друзей. Ну да, я шизоид, и что? В номере темно и тихо, в десяти метрах надо мной потолок, и я смешон, как всякий человек во вселенной. Манон спит, и я смотрю, как она спит. У нее синие глаза под сомкнутыми веками, в ней есть что-то печальное и что-то от Джейн Биркин. На запястье металлический браслет, дешевка, китч, с толстыми звеньями и выгравированным именем, и я говорю себе, что кто-то ее любил, и заказал для нее этот браслет, и подарил ей, и спрашиваю себя, что же ей, собственно, нужно, если она предпочла быть здесь, в моей постели, со мной, который уж точно не желает ей добра.
Я ложусь рядом с ней, закрываю глаза, прекрасно зная, что не усну. Я уже давно не сплю и боюсь ночи, как жестокой правды. Нет череды радости и муки, есть только мука, а радость — просто ее отсутствие. Весь день я ширяюсь — миром, девками, видимостями, все это морфий, избавляющий от боли, но не от болезни, а потом его действие проходит, и настает ночь, и я не сплю, и мне плооооохо…
— Господин Делано?
— Господин Делано?
— Дерек, в конце концов, соберись, на тебя смотрят.
Выныриваю из-под своего правого локтя, в сущности, я на него оперся только на секунду, только чтобы шее полегче было держать мою громадную голову, и, принимая во внимание утренний час — и как это можно в девять утра уже быть на ногах, к тому же чистеньким, при костюме, выбритым, аккуратным, то есть не только оказаться здесь, но и несколько часов собираться и сожрать богатый витаминами завтрак, — очевидным образом уснул, и теперь, сам знаю, с виду похож на грязное болото, из которого торчит только мой нос и «Панерай». Открываю правый глаз, потом с нечеловеческим усилием левый, вижу перед собой полтора десятка возмущенных рож, хочу только одного, чтобы меня оставили в покое, дали нырнуть обратно в блаженный мир кошмаров, на несколько секунд меня охватывает ужас, я спрашиваю себя, может, все наоборот и я не проснулся, а заснул, однако мой «Панерай» вполне реален: я бы не смог выдумать его серийный номер, да и вообще мне все равно. Так что я из последних жалких сил цепляюсь за стол, заставляю себя принять сидячее положение и придумать хоть что-нибудь.
— Мм-м…
— Господин Делано?
— Сейчас все скажу. Одну минутку, пожалуйста.
— …
— Прежде всего, — говорю я, — должен сказать, что я не спал, а думал. У всех свои маленькие бзики, не правда ли? Так уж случилось, что у меня бзик думать, закрыв глаза и… гм… ээ… открыв рот. Так лучше всего… гм… сосредоточиться.
— Ладно, Дерек, в таком случае что будем делать?
Это Оскар, я как завороженный гляжу в его большие карие глаза и вдруг понимаю, что этот тип мне верит. Он в самом деле ждет вердикта хозяина — а хозяин я. Когда вердикт будет вынесен, он его исполнит, мне стоит лишь сказать. На Оскаре костюм слегка старомодного покроя, старый костюм от Арни, сегодня он без очков, надел, что ли, контактные линзы, «такие комфортабельные, такие эстетичные», и надеюсь, я очень надеюсь, что этот кошмарный галстук подарил ему кто-нибудь из трех его отпрысков, потому что довольно трудно представить, чтобы человек зашел в магазин галстуков или даже в пошлую лавку готового платья и застыл как вкопанный именно перед этим, и хлопал в ладоши, и кричал: «Вот этот! Я хочу вот этот! Я буду его надевать на внеочередные собрания акционеров, чтобы мой наклюкавшийся босс сблевал в тот самый миг, как возьмет слово!» А вот мелкий засранец не парится и хватает первый попавшийся галстук от Тентена, просто чтобы не прийти на День отцов с пустыми руками, а главное, с пустыми руками не уйти. Оскар такой смиренный и симпатичный, его белые носочки умиляют меня до слез.
— Господин Делано?
— Да-да. Гм. Мой отец купил весь мир и оставил его мне. Вы, я, мы все лишь песчинки, ээ, жалкие, да, жалкие песчинки в сравнении с колоссальным делом моего отца, ээ, Хавьера Делано, превратившего, скажем так, мелкое семейное месторождение в величайшую нефтяную компанию за всю, ээ, историю нефтяных компаний, историю бурную и скандальную, чьи корни уходят глубоко в…
— Скупить за бесценок скважины у бедных неграмотных крестьян из венесуэльской глубинки — это, конечно, колоссальное дело.
Он произнес это шепотом, но я услышал, плешивый пидор в костюме от Эди Слимана для Диора, в полоску, с тремя пуговицами.
— Я бы попросил вас, да, вас, который лысый, сидеть тихо, вы оскорбляете память человека, скончавшегося в страшных мучениях.
Потом выдыхаю «Пидор!» и продолжаю:
— Поскольку я, помимо прочего, владею пятьюдесятью одним процентом акций этой компании и гораздо, гораздо богаче и влиятельнее вас, надеюсь, мое решение не подлежит обсуждению и будет незамедлительно исполнено…
— Господин Делано, Джордж Буш на второй линии! — объявляет Мира, телефонистка и девственница.
— Который? — рычу я.
— Который президент Соединенных Штатов. На данный момент.
И я рявкаю:
— Позже!
Ну конечно, никакого Буша на проводе нет; я организовал этот маленький подлог при помощи моего друга Мирко с его акцентом техасского фермера, чтобы произвести впечатление на акционеров, мне надоело, что меня считают лузером. Во всяком случае, свой маленький эффект это произвело. Пятнадцать пар глаз уставились на меня — быстрый подсчет: всего тридцать глаз уставились на меня, и нельзя не признать, что это все-таки чертовская ответственность, когда допустимая погрешность имеет девять нулей.
— Мы обязаны…
Мертвая тишина. Кто-то сглатывает. На плешивых лбах капельки пота. Красивый старик в костюме от Эди Слимана для себя самого подносит к носу якобы флакон вентолина, но, скорее всего, это лошадиный транквилизатор. Откуда-то доносится щелчок фотоаппарата, и, завершая фразу, я пытаюсь понять его происхождение.
— …поступить…
Чеканю каждое слово.
— …так, как поступил бы мой отец, будь он еще в этом мире.
Все дружно хмурят брови.
— Я не потерплю никаких возражений.
Все в шоке. Я могу удалиться.
— Господа…
Я встаю.
— Но Дерек…
Оскар мне глубоко симпатичен, но нечего ему этим пользоваться и меня доставать, иначе не обрадуется. У меня иногда получается ценить людей, но не до такой же степени.
— Знаешь, Оскар, кроме прохладных чувств, между нами никогда ничего не будет.
— Что, Дерек? Я хочу сказать… Что ты решил наконец, Total Fina Elf или Texaco?
К сожалению, Оскар, таковы по большей части отношения между людьми, прохлада, прохлада, прохлада, что угодно, только не рискованное вложение чувств… Что-что? А, ээ, ну да, Total или Texaco? А как по-твоему, Оскар?
— Ну-у… Texaco?
— Ну вот! Великие, те, кто принимает решения, изъясняются порой языком загадок, а тебе за то и платят, чтобы ты разгадывал его и доносил до простых людей.
Я удаляюсь, и присутствующие могут убедиться в том, что на мне протертые джинсы, а на белой футболке, изготовленной специально для такого случая, Стефано Габбана собственными ручками с изысканным маникюром вышил черным: «а еще я на вас клал». Это ребячество, знаю, но что поделаешь, если я глупый и злой?
После ланча у Дюкасса в «Плазе», состоящего главным образом из крабового мусса, фуа-гра с белыми трюфелями и пюре с икрой под «Кристаль Розе» — ни кофе, ни десерта, немножко здоровой диетической пищи, — с Леонардо, который лезет на стенку, потому что должен обеспечить три рекламных кампании одновременно, а ему хочется к себе в номер, часами скакать по кровати с корешами и смотреть баскетбол по американскому кабельному каналу, я наконец сбрасываю с себя тяжкие обязанности продюсера блокбастеров и властелина мира и могу заняться новой игрушкой: операцией «убиение невинной».
Я настоятельно посоветовал Жоржу II доставить объект ровно в половине третьего точно на перекресток улиц Монтеня и Франциска I.
Там я и поджидаю, инкогнито, в «мерседесе» S-класса с тонированными стеклами, который вожу сам. На объекте то же платье, что вчера вечером, и сказать, что прохожие на нее оборачиваются, значит не сказать ничего, нужно признать, что у платья жестокое декольте, а у Манон — раз уж речь о Манон — совершенно неповторимая манера шагать по тротуару. Она входит в двери «Шанель», я проскальзываю следом, я неузнаваем в весьма старомодном плаще «Барбери» и очках-маске от Ива Сен-Лорана, которые, как явствует из названия, закрывают большую часть лица. Продавщицы, которых еще утром предупредил сосланный в Милан, но по-прежнему эффективный Мирко, суетятся вокруг объекта; нужно признать, что мы описали ее хоть и кратко, но точно: молодая, вульгарная и в красном, и особо подчеркнули, что в девицу вложено не менее двадцати тысяч евро в крупных купюрах. Так что первый этап игры под названием «релукинг Манон» проходит в оптимальных условиях, и я, укрывшись за русской газетой, убеждаюсь, что ножки протягивают именно по одежке: Манон, вертящуюся перед зеркалами в малоприличных платьях под ядовитые восторги надменных продавщиц, не отличить от богатой наследницы или юной итальянской старлетки. Манон краснеет, Манон говорит:
— Мама все время рассказывала мне про «Шанель».
— О, ей обязательно нужно к нам зайти.
— Она… умерла.
— Не страшно, мы ей сделаем тридцатипроцентную скидку.
Еще немного, и я бы влепил пощечину этой продавщице, но меня умиляет вид Манон, чье счастье априори зависит от пары ярких платьев. Я допиваю кофе из термоса, и микрофонщик берет его у меня из рук, сообщая, что отправит его в урну, и умоляет снять солнечные очки, и я спрашиваю себя, во-первых, откуда тут микрофонщик, во-вторых, почему он называет меня «господин Делано», а в-третьих, я сниму солнечные очки, когда сам пожелаю. А потом, решив, что дело явно нечисто, вскакиваю и гонюсь за наглым микрофонщиком.
На улице солнце жарит так, словно и не февраль на дворе, и я теряю добычу из виду. А потом не узнаю авеню Монтень, привычная декорация перестает быть привычной, вокруг ни души, а посетители на «Террасе Монтень», весьма приблизительно напоминающие посетителей «Террасы», молчат, и я с некоторым беспокойством замечаю, что на тарелках у них, судя по всему, одно и то же. Я стою один перед магазином «Шанель», в растерянности и в плаще, и что-то внутри меня зовет на помощь, но никто не откликается.
— Четырнадцать часов тридцать минут. На шикарном проспекте в Восьмом округе Парижа Дерек Делано со своей подружкой предаются оголтелому шопингу: цена вечера — не одна тысяча евро.
— И всего-то, цыпочка, тысяч двадцать! Кто говорит?
— Но это лишь капля в море по сравнению с громадным состоянием Дерека, которое он унаследовал от отца, Хавьера Делано. Этот аргентинец из хорошей семьи, бывший чемпион по поло, разбогател вначале на поставках оружия южноамериканским, африканским и восточноевропейским повстанцам, затем молодой авантюрист, обманом выкупив в семидесятых многочисленные нефтяные скважины в Венесуэле, вошел в число самых богатых людей мира… но история на этом не кончается…
Голос доносится из белого фургончика, но стоит мне поравняться с ним, как голос умолкает, дверцы хлопают, и вот уже фургон отъезжает, а поскольку все это мне совсем не нравится, я прыгаю в свой «S-класс» и бросаюсь в погоню, проклиная себя за то, что не взял «феррари». Я еду на ста двадцати по встречной полосе, фургончик от меня не больше чем в тридцати метрах, и тут я вижу, что прямо перед Рон-Пуэн улица перекрыта, думаю, ага, попались, но они проскакивают словно по волшебству и скрываются в хаосе клаксонов, ругательств и налезающих друг на друга тачек. Пытаюсь ехать за ними, но на пути вырастает полицейский:
— Месье, проезда нет.
— Как? Почему? Что тут за бардак?
— Проезда нет. Разворачивайтесь.
— То есть как «разворачивайтесь»?
— Разворачивайтесь, месье.
Я сдаюсь.
Манон поджидала меня в отеле, сидя на подлокотнике канапе, словно в гостях. Пакеты лежали ровно посередине гостиной. Она была все в том же красном платье и показалась мне странно привычной, словно вышедшей из старого кошмара. Нога на ногу, одна рука на ляжке, другая свисает, уткнулась лицом в торчащее плечо и с мученическим видом уставилась на паркет.
Я: Все в порядке?
ОНА: Да.
Я: По виду не скажешь.
ОНА: Вообще-то…
Я: Да?
ОНА: Нет, не все в порядке.
Я: А!
ОНА: То есть?
Я: Ну вот, приехали.
ОНА: Что ты хочешь, Дерек?
— Что ты хочешь… сказать?
— Я хочу сказать… Что между нами?
— Ну, метра два и ээ… твое платье.
— Я не это хочу сказать.
— Так объясни, цыпочка.
— Именно что я-тебе-не-цыпочка.
— А?
— Утром я проснулась, тебя не было, вошла горничная с подносом, там были круассаны, и апельсиновый сок, и даже яичница с беконом, и она сказала, чтобы я кушала побыстрей…
— Ох, пожалуйста, цыпочка, не говори «кушала».
— Какая разница, все равно я не смогла проглотить ни кусочка.
— Не любишь яичницу с беконом?
— Потом мне надо было принять душ и одеваться, потому что в два часа твой… шофер ждал внизу, чтобы везти меня по магазинам, и я поехала, как идиотка…
— Ты не идиотка, цыпочка.
— Нет, я не идиотка и тем не менее ничего не понимаю. Твой шофер…
— Жорж. Его зовут Жорж. Прояви уважение.
— Он даже не позволил мне пойти на работу…
— Работа! Какое некрасивое слово, цыпочка.
— То есть как некрасивое слово? Но ведь, Дерек, мне нужно работать, чтобы жить…
— «Жить» тоже некрасивое слово.
Она вздыхает.
— А что, есть слова красивее? — спрашивает она с каким-то смиренным отчаянием, немного напомнившим мне Жюли.
— Манон. Есть слово «Манон».
— Я совершенно запуталась, Дерек.
— Тебе больше не нужно работать, цыпочка. Теперь ты со мной.
— Что ты хочешь, Дерек?
— Я влюблен в тебя, цыпочка. Ничего не могу с собой поделать: вчера ты появилась в моем поле зрения, когда пускали Carmina Вurаnа.
Она смотрит недоверчиво, и я понимаю, что надо выглядеть поубедительней.
— По ночам, — начинаю я, сам не зная, куда меня вывезет, — я не сплю. Ты не знаешь, что это такое: одиночество, тишина, влажный жар в сотый раз перевернутых подушек, и сторожишь звук шагов за окном, звук мотора, отголосок разговора, отблеск фар, и муки прошлого, и страх перед будущим, что оно будет как прошлое, а потом белесая заря на шторах, и эти чертовы птицы, они все-таки поют, и суметь наконец закрыть глаза, и забыть… что мне чего-то не хватает. Аэропорты на заре, темные очки и омерзительный кофе, прилеты, вылеты, вылеты, прилеты, чтобы забыть, что я лечу в никуда, нестерпимый порядок гостиничных номеров и «добро пожаловать» на телеэкране, шоколадки и пузырьки с шампунем и кондиционером, бумажные крышки на стаканах с апельсиновым соком, все это шатанье по барам, люди проходят, а я остаюсь. И тогда уезжать самому, дороги, считать мачты электропередач, километры, белые полосы мелькают, менять диски, музыка сёрф, Леонард Коэн и Мэрилин Мэнсон в Лос-Анджелесе, местные сборники на Ибице, на Лазурном берегу Манчини, Синатра, Легран, а в Париже только Шопен, но везде одна и та же песня и мне чего-то не хватает. Стандартные улыбки малолеток-моделей, один и тот же вздор, только с разным акцентом, в прошлом году верхнюю губу нужно было иметь приподнятую, чтобы виднелись два передних зуба, как у Эстеллы Уоррен, и девицы, с которыми я целовался, все как одна носили брекеты, Нобу изобрел суши из темпуры, но это всего лишь темпура в суши, и ничего другого, и пришлось открывать Nobu Next Door, потому что весь Нью-Йорк их хотел, а весь Нью-Йорк не поместится в одном Nobu, я пытался играть на рояле, а потом бросил, слишком поздно, не знаю точно, как это я попал из слишком рано в слишком поздно, прежде было слишком рано ходить в казино, а теперь слишком поздно учиться на рояле, а что посередине? Отец умер, я унаследовал состояние, мне исполнился двадцать один год, я пошел в казино и проиграл несколько миллионов, я бы предпочел рояль, но вместо этого научился сворачивать идеальные косяки и ширяться вместе с Жюли. В те времена все жили на авеню Фоша в Париже и в самых престижных кварталах Нью-Йорка, еще можно было курить во время долгих перелетов, только что вышел «Nevermind», Nirvana была в моде, а потом устарела, а потом стала культовой, всем хотелось умереть рано и стать легендой, я говорил, что ненавижу отца, Жюли носила прическу как у Умы Турман в «Криминальном чтиве», суши и мобильники были уделом элиты, и мы гордились, что к ней принадлежим, на фотографиях тех лет у меня светятся глаза, я уже тогда плохо спал, но ходил в ночные клубы, и глотал кислоту и стилнокс, и вместо одной Жюли видел у себя в постели целую дюжину, и ведущий «Сумеречной зоны» вылезал из телевизора, и, наверное, я был счастлив. На самом деле мне просто было двадцать. А потом Жюли стала легендой. В тот год черное было в моде, и на ее похоронах была куча народу, и все только и делали, что обменивались номерами телефона, а я ждал чуда, но чуда все не было.
С тех пор, куда бы я ни шел, я смотрю только на стариков, и их глаза тоже не светятся; просто они знают. А мне двадцать девять, и я сам будто старик.
Манон подходит ко мне и обнимает:
— Чего тебе не хватает, Дерек?
И в ее голосе — ни следа настороженности, только жалость, а может, и что-то еще. И я смотрю на нее, и она тоже смотрит, прямо в глаза, и я жду, чтобы она нашла в них ответ, какого искала, и тогда я ее поцелую.