— Паш, — Аня толкнула его локтем и, наклонившись к самому уху, быстро зашептала, щекоча его своим горячим дыханием. — Сейчас твой папа выступать будет. Смотри.
На трибуну вышел отец. В светлой рубашке, без галстука, верхняя пуговица расстёгнута — ни галстуки, ни пиджаки отец не любил. Поправил светлые волосы, прошёлся пятернёй по густой, уже начавшей седеть шевелюре, улыбнулся всем открыто, весело, помолодел лицом.
— А сейчас, ребята, о тех замечательных и волнующих исторических событиях нам расскажет очевидец и участник, сражавшийся в отрядах генерала Ровшица, Григорий Иванович Савельев, — Зоя Ивановна, в парадном костюме и застёгнутая на все пуговицы, с фальшивой приклеенной улыбкой, отошла к краю сцены, освобождая место для почётного гостя.
Пашка замер, почувствовав, как внутри тёплой волной разливается гордость за отца и радость от того, что он, Пашка Савельев, тоже причастен. К тем героическим дням, к истории, которую делал его отец и такие люди как отец. Он был бесконечно счастлив, и это счастье заставляло его быть добрым ко всем. Даже к дураку Коновалову, который восхищённо сопел, сидя на ряд впереди — Пашка видел его кучерявый рыжий затылок и зардевшиеся от волнения острые оттопыренные уши. Даже к идиотке Мосиной, вечно цепляющей Аню, Пашкиного самого лучшего в мире друга. Даже к Змее, с притворно-ласковой улыбкой на тонких губах оглядывающую их четвёртый класс. Сейчас Пашка любил их всех. Потому что его отец стоял на сцене и говорил. Негромко, чётко, уверенно, и каждое произнесённое отцом слово прочно оседало в голове, в сердце, и Пашке самому хотелось туда, в тот трудный двадцатый год, чтобы быть рядом, вместе с отцом…
Павел отложил последний отксерокопированный листок дневника. Хотел с силой сжать в кулаке, скомкать, но вместо этого бережно опустил на стол, рядом с каким-то списком — рядами знакомых фамилий со знаками вопроса напротив некоторых. Хотел отвести глаза, но не мог. Убористый почерк Игната Ледовского настойчиво лез в глаза, мелкие округлые буквы, похожие на маленьких чёрных жучков, торопливо разбегались в разные стороны, за неровные поля, очерченные явно не по линейке, а от руки.
…Тогда в четвёртом классе это был единственный раз, когда отец согласился выступить перед учениками на традиционном празднике — Дне Генерала Ровшица, так в Башне называли день, когда произошёл переворот. Скорее всего, отца уговорила Змея, Зоя Ивановна, возможно, подключив школьную администрацию, и отец пришёл, вбежал на сцену совсем по-мальчишечьи, быстро, споро, и у Пашки зашлось сердце от гордости и любви к этому большому и сильному человеку.
Он наизусть знал то, о чём рассказывал в тот день отец. Он готов был рассказывать вместе с ним и, наверно, невольно повторял про себя всё, что тот произносил, говорил с ним в унисон, едва заметно шевеля губами. Сколько раз он слышал все эти рассказы дома — про генерала Ровшица, про схватки и бои на нижних и верхних этажах, переживал, бредил теми событиями, ненавидел заговорщиков, которые не хотели отдавать власть народу, яростно ненавидел, всем своим мальчишечьим сердцем и мечтал только об одном — быть в те далёкие дни вместе с отцом, храбрым и благородным Гришей Савельевым.
— Вот видишь, Борь, как оно бывает…
В груди неприятно кольнуло, и он судорожно вцепился побелевшими пальцами в спинку стула. Борис мгновенно приподнялся со своего места, подался вперёд, по бледному лицу рябью прошёлся страх.
— Сиди, — остановил его Павел. — Это не рана, не бойся. Другое это.
Это и было другое. Отвратительной, гнетущей тоской потянуло сердце, скрутился внутри болезненный узел — рубануть бы с плеча, да невозможно. Там ведь всё в этом узле: и любовь к отцу, и обида на мать, и крики их друг на друга, обжигающие ненавистью, и холодные бабкины глаза, ярко-синие, словно лёд, и музыка, зажатая стенами ненавистной квартиры, и тонкие белые пальцы бабки на плечах матери, вцепились нервно, не оторвать — останься, Ленуша, не уходи, к нему не уходи…
— Я ведь думал всегда, они просто друг друга не любят. Живут по инерции, семья, ребёнок, я, то есть, — Павел разжал руки, выпустил спасительную спинку стула. — А оно вон как. М-да…
Всего-то пара скупых строчек в дневнике давно умершего человека, и всё стало понятно. Сложилась картина, нет больше белых пятен, герои заняли положенные места. Только вот беда — на картину эту словно ведро чернил вылили, расплескали злой и щедрой рукой, всех задело, никто чистеньким не остался.
— Брось, Паш, — Борис покачал головой. — Подумай, какое тогда было время. Тебе ж уже не одиннадцать, понимаешь, что к чему.
Про время и отец говорил. Этими же самыми словами. Чем старше становился Павел, тем реже звучали в доме рассказы про восстание, всё злее и закрытей становилось лицо матери, и отец, оглядываясь на её застывшее лицо-маску, всё чаще повторял, словно оправдывался (а, может, и оправдывался), про жестокое время…
— Мы, Боря, всю дорогу временем прикрываемся, — горько усмехнулся Павел. — Время нас вынуждает убивать, предавать, обманывать, подличать. Время… Удобно, не находишь? Мы бы так ни за что не сделали, но такое время… Мать вашу. Универсальное оправдание собственной слабости, жестокости и трусости…
— Ну пошёл философствовать. Что ж ты, Савельев, какой дурак, я всё никак не пойму. Что это за манера такая, взваливать на себя все грехи мира? За всё ответственность нести? А?
Борис говорил зло, хлестал словами. Литвинов намеренно не щадил, хотел, чтобы до него дошло — всаживал слова, как гвозди забивал, с одного удара, по самую шляпку.
— Давай, ты ещё за отца своего на себя ответственность возьми. За мать, которая тебя всю жизнь долбала, потому что у тебя вместо гордого Андреевского профиля Савельевская рабоче-крестьянская физиономия — не уродился сынок в какую надо породу. За бабку ещё ответственность взвали, да чего уж, давай за всех Андреевых скопом. Не захлебнись только от потока крови, что фонтаном плещет. Там ангелов с крыльями не было, ни с одной из сторон. И я тебе больше скажу, Паша, их вообще нет, ангелов этих. А ты… ты для начала с кровью на своих руках научись жить. Прими свои ошибки и всю свою чёртову жизнь как данность. А будешь всё взваливать на свои плечи, рухнешь в один прекрасный день под тяжестью чужих грехов.
Странно, но Борькины слова возымели действие. Не отогнали полностью всё, о чём он думал, но дышать стало легче. Знал Литвинов на что жать: где надо — по головке гладил, где надо — бил с размаху, увесистым кулаком в лицо, чтобы противнику только и осталось, что утереться, да в ладонь выбитые зубы сплюнуть.
— А отец твой, — продолжил Борис. — Дурак восторженный тогда был. Пацан-малолетка. Сколько ему было? Семнадцать?
— Восемнадцать, — машинально ответил Павел.
— Я и говорю — дурак. Сейчас вон тоже один такой недоумок вокруг нас крутится. И не понять, то ли герой, то ли идиот. Мозги дали, а инструкцию, как ими пользоваться, забыли выдать.
— Не напоминай, — Павел скривился, как от зубной боли.
— Чего это? Дневничок-то у нас в руках и благодаря его стараниям в том числе. Вот о дневнике нам сейчас и надо поразмыслить, а про отца своего потом думать будешь. И хватит уже сидеть с опрокинутым лицом. Не время сейчас горе горевать.
Борис подошёл к столу, взял отксеренные страницы дневника Игната Ледовского. Повертел в руках. Повернулся к Павлу.
— Так в чём, Паша, здесь секрет, а? За какие ниточки тянуть будем?
А чёрт его знает, за какие ниточки тут нужно было тянуть.
Вся эта история с дневником была странной. А то, что в ней были замешаны дети, вообразившие себя сыщиками, и среди них его дочь, делала эту историю ещё и опасной. Страх за Нику вытеснил всё остальное — он и так едва сдерживался, когда она плакала там, за стенкой, на плече его друга, когда говорила, знакомо, чуть торопливо. Любимый голосок то звенел, то затихал, и он был уже готов на всё наплевать, ворваться туда, к Борису, прижать своего рыжика к груди и больше никуда от себя не отпускать. Не побежал. Сдержался. Хотя сколько он вот так ещё может сдерживаться — кто знает? Особенно, когда твоя дочь в компании с другими юнцами рискует своей жизнью.
Павел понимал — этих детей всё равно не удержишь. Его в семнадцать лет страхи взрослых точно не удержали бы, и Борьку, и Анну. Молодые свято верят в своё бессмертие. А старикам только и остаётся, что бояться за них и восхищаться ими.
И всё-таки почему дневник? Что в нём такого, ну кроме информации об его отце — не самой приятной информации, но не критичной и не смертельной — такие сведения выуживают на свет божий, если хотят как-то ткнуть побольней, из равновесия вывести. Не более. Но за них точно не убивают. Да и остальное… в школьных учебниках истории и то события тех дней подробнее освещены.
— Что, Паша, вижу призадумался, — Литвинов, оттолкнувшись от стола, плавно пересёк комнату, чуть задержался на середине и снова зашагал — заметался, как тигр в клетке. Боре без движения сложно, Павел понимал, но это вечное мельтешение Литвинова перед глазами уже начинало утомлять. Борис словно догадался, о чём он сейчас думает, остановился, резко придвинул к себе стул и сел, закинув ногу за ногу. Уставился на Павла, почти не мигая. — А если это всё лажа, Паша?
— Лажа? Ты о чём?
— О дневнике и о том, что в нём может быть разгадка. А может нет никакой разгадки, и нас с тобой просто развели как последних лохов? А? Решили погнать по неверному следу.
И Литвинов заговорил. Начал издалека, с обстоятельств, которые предшествовали тому, как эти записи оказались тут, у них. Распутывал клубок с усердием и старанием старого интригана, с иезуитским хладнокровием подбрасывая Павлу одного подозреваемого за другим, и всё у Бори выходило складно и гладко — за какую бы ниточку не ухватился и не потянул. Павел поначалу пробовал возражать, потом плюнул. Если Боря сел на любимого конька, его не остановишь. Пусть высказывает все версии, хотя Литвиновские мозги, работающие с космической скоростью, выдавали столько информации, что у Павла рука сама собой потянулась к ручке — записывать, схемы чертить. Борька, заметив его непроизвольный жест, не сдержал улыбку, и Павла это отрезвило.
— Всё! Хорош! — Павел оттолкнул от себя уже придвинутый листок и повернул к Борису рассерженное лицо. — Мы сейчас завязнем в потоке лишней информации.
— Да мы уже завязли, — радостно сообщил Литвинов. — Но я тебе ж, Паша, не про это толкую. Если ты меня внимательно слушал, то практически все версии, которые я тут тебе навскидку накидал, так или иначе связаны с одним персонажем, который возле нас отирается. С Поляковым. Потому что его во всей этой истории подозрительно много. Он может работать и на Рябинина, и на Кравца, и на Мельникова, которого ты, кстати, подозреваешь, и на Величко, и ещё хрен знает на кого, кто пока, возможно, притаился в тени.
Поляков. Вот оказывается, кто Бориса тревожил. Не удивительно, конечно — Павлу он тоже не нравился. Слабак, даже не столько предатель, сколько типичный приспособленец, так Павел думал раньше. Но потом словно что-то перещёлкнуло. Он вспомнил бледное лицо парня, когда тот рассказывал про подслушанный разговор, рассказывал постфактум, когда, собственно, ничего уже сделать было нельзя — генерал был мёртв, а ему Павлу, по замыслу тех, кому он сильно мешал, оставалось жить считанные часы. Так что не было никакого смысла в этом признании, вообще никакого.
— Боря, — Савельев посмотрел на Литвинова. — Ты мне скажи, факты у нас есть?
— Если рассуждать логически…
— Оставь пока в покое логику, просто ответь: есть у нас факты или нет?
— Нет, — нехотя признал Литвинов.
— А раз нет, то чего ты прицепился к этому Полякову? Парень запутался. Твои же орлы его и запугали. Знаю я ваши методы и методы Кравца твоего. А он ещё ребенок. И потом это его признание о подслушанном разговоре между Рябининым и Кравцом, участие в моём спасении, что, на твой взгляд, это ничего не стоит? Да даже тот факт, что мы, Боря, с тобой всё ещё живы, говорит о том, что он нас не выдал, что он молчит.
— Откуда мы знаем, что он молчит, а не доложил уже кому надо, — Литвинов упрямо наклонил голову. — Чёрт его знает, что там за игру затеяли. Может, это пока входит в их планы. И с дневником этим Поляков тоже мог распоряжения других выполнять. Нам могли подсунуть фальшивку. Или намерено удалили нужную информацию, чтобы мы пошли по ложному следу. И всё это не без помощи этого осведомителя. Люди, подобные Полякову, Паша, прекрасно умеют сидеть на двух стульях и служить двум хозяевам. Я таких людей знаешь сколько перевидал? И Поляков — именно таков, уж ты мне, Паша, поверь.
— А если он изменился?
— Да брось, Паш. Ну что за наивность, честное слово? Столько лет в Совете, не зелёный пацан, а всё туда же. Люди не меняются, — заявил Литвинов, как рубанул с плеча, словно хотел подвести жирную черту в этом споре.
— Не меняются? — Павел внимательно посмотрел на Бориса. — То есть, ты хочешь мне сказать, что как был человек в юности восторженным дураком, так до смерти таким дураком и остаться должен?
Павел специально повторил слова Бориса, сказанные им всего лишь несколько минут назад, про его отца, юного участника мятежа. Восторженный дурак. Литвинов намёк понял, чертыхнулся сквозь зубы, попытался отыграть назад.
— Ты отца своего сюда не приплетай. Отец твой целую жизнь прожил, непростую жизнь. Она и не таких меняла. А Поляков твой…
Борис вскочил, закружил опять по комнате, не глядя на Павла. Пару раз чуть не наткнулся на кушетку, чертыхнулся вполголоса, но бег свой по их тесному каземату не прекратил.
— Вообще-то, он не мой Поляков, — спокойно заметил Павел. — Что не отрицает того факта, что он меня спас. Рискуя своей жизнью спас. И теперь рискует, когда врёт своим кураторам, или как там они называются… Боря, людям надо давать шанс. Сам же говорил, не бывает ангелов, все не без греха. А значит, надо поверить этому мальчишке.
— Не собираюсь я ему верить, — упёрся Литвинов. — Ты же тоже Мельникову не веришь. Потому что он тебе не нравится, и это все знают. А я между прочим до сих пор не в преисподней, куда ты, Пашенька, меня собственноручно отправил, только благодаря Олегу. Это, во-первых. А, во-вторых, вся эта история со смертью Ледовского. Да если б не Олег, кто бы вообще стал копать в сторону убийства? Без его свидетельств что бы у тебя было? История со стаканом, который видел только вездесущий Шорохов? Без Мельникова ты бы ему поверил? Что, Паша? Не поверил бы. Потому что он тебе тоже не нравится. Сам как девица на выданье в женихах ковыряешься — этот не хорош, тот не годится. А мне предлагаешь поверить стукачу и трусу.
Борис остановился прямо перед Павлом, и их взгляды скрестились. Совсем как в детской игре, когда двое смотрят друг на друга в упор, стараясь заставить соперника первым отвести глаза.
— Стоп, — произнёс Павел, не отрывая взгляда от друга. — Боря, мы с тобой не туда зашли. Давай остановимся. Отцепись ты хоть сейчас от этого Полякова. Забудь. Из голых фактов у нас есть только этот чёртов дневник. И всё. Другой информации нет, и взять её негде. Ты согласен?
Борис не ответил. Он смотрел на Павла ровно и упрямо. Привычная насмешка, которая, казалось, вечно жила в мягкой зелени Литвиновских глаз, исчезла, и Павел увидел жёсткость, упорство и неуступчивость, то, что так часто вылезало наружу, когда они ещё были детьми, и что с возрастом Борис научился умело скрывать. Но это длилось недолго. Борис моргнул, взмахнул ресницами, возвращая насмешку на прежнее место, отступил, но не сдался. И Павел это тоже увидел и не удивился — Литвинов не сдавался никогда.
— Может ты и прав, конечно, — на красивых губах Бориса заиграла знакомая полуулыбка-полуусмешка. — Да только так себе у нас информация. И средств нет, чтобы этот клубочек размотать. А был бы я сейчас наверху, я б это дело вмиг распутал, кого надо поприжал, выяснил бы. Хотя, что я… Нет у меня там ничего уже. Небось, развалил там у меня всё.
— Развалил, — согласился Павел. — Развалил, Боря. Потому что ты заигрался. Что, не так? Или мне и тебе тоже не верить? Если ты утверждаешь, что люди не меняются?
— Ну, приехали, — недовольно пробурчал Литвинов. — Ты мне теперь всё время будешь это припоминать? Так?
— Не буду, Боря. Потому что я тебе верю. И мальчишке этому нам тоже придётся поверить…
— Ну, ты сравнил…
Литвинов тихо выругался.
— В общем так, Боря. Пока мы тут окончательно не забрели в дебри и не завязли там по самые уши, я предлагаю вот что. Давай исходить из того, что вся эта история — правда. Что именно Рябинин забрал у Ледовского дневник и принёс к себе, где его и обнаружил Поляков. Иначе мы с места не сдвинемся в рассуждениях.
И Павел, не обращая внимания на недовольно пыхтящего Литвинова, придвинул стул к столу и сел. Сгрёб в угол уже ненужные схемы, расчистил себе место, положил прямо перед собой чистый лист. И дневник. И вдруг в памяти резко, словно кадр из старого фильма, встала сцена их последнего разговора с генералом.
— Фамилия того инженера мне покоя не даёт.
Ледовской сидел выпрямившись, не глядя на Павла. Глаза-льдинки напряжённо уставились в одну точку.
— Паша, помнишь, я тебе рассказывал, что мой отец вёл дневник? Мне кажется, там что-то такое мелькало… Постой-ка, ну конечно…
Ледовской резко поднялся, направился к выходу и, проходя мимо почтенно застывшего у входа Рябинина, коротко бросил:
— Надо кое-что проверить. Юра, быстро за мной.
— Боря, — Павел повернулся к Литвинову. — А ведь он там присутствовал, во время того разговора. Рябинин присутствовал. Он был у меня в кабинете. Как раз зашёл перед тем, как Ледовской заговорил про дневник. То есть Алексей Игнатьевич сначала упомянул того спятившего инженера, который нам чуть диверсию не учинил в производственных цехах. А потом вспомнил о дневнике. Рябинин всё слышал. Весь разговор от первого до последнего слова. А Ледовской уцепился за фамилию… чёрт…
— Чью фамилию? Инженера? Он-то тут при чём? — Борис повторил те же слова, что Павел сам задал в своё время генералу.
— Погоди.
Павел потёр виски руками, словно пытаясь запустить в голове какие-то скрытые механизмы, способные подстегнуть его забуксовавшую память. Фамилия вертелась, он чётко понимал, что знает её, и ещё чуть-чуть, и она выплывет из недр подсознания.
— Евгений… кажется, его звали Евгений, это я помню, — пробормотал Павел, смотря перед собой. Снова в глаза кинулся убористый почерк Игната Ледовского, сбивая его с толку, заставляя отвлекаться на мысли об отце. И вдруг, внезапно что-то щёлкнуло.
— Барташов, — тихо и уверенно произнёс Павел и покосился на дневник. Вот в чём дело, вот она, разгадка.
— Барташов? — Борис непонимающе уставился на друга, потом метнулся к столу и стал снова нетерпеливо перебирать копии листков. — Барташов, где-то я видел, кажется… Чёрт, не тут. Да где, мать его!
Но Павел уже понял. Эти строки, кажется, навсегда врезались в его память, как будто кто-то нацарапал их там по живому ржавым гвоздём.
«Ликвидация прошла успешно. Место ликвидации — квартира А. Ставицкого. Приговор приведён в исполнение Г. Савельевым. Свидетели — Л. Барташов и К. Ставицкая (в дев. Андреева) с детьми».
Савельев потянулся, извлёк нужный листок и молча положил перед Борисом, ткнув пальцем в нужное место.
— Свидетель — Л. Барташов, — прочёл Борис и уставился на Павла в упор. — Л. Барташов. Кто такой этот Л. Барташов? И что он там делал, в квартире твоей бабки?
— Не знаю, Боря. Не имею ни малейшего представления. Я не очень в курсе своей родословной. Возможно, он был каким-то родственником. Или просто другом.
— Твою ж мать! — выругался Литвинов, и снова заметался по комнате. — Да что ж за тайны мадридского двора. Все эти семейные связи столетней давности, сам чёрт в них не разберёт. Да и вообще, ну даже если и родственник. Вдруг. Сейчас-то это какое имеет значение? Этот Барташов из дневника должен быть глубоким старцем, если вообще жив, конечно. А инженеру этому лет сколько?
— Около тридцати-сорока, точно не знаю. Может быть, он сын или внук того Барташова? Но причём тут Рябинин? Бред какой-то…
— Бред, не бред, но ничего другого у нас нет. Надо рыть информацию про этого Л. Барташова, будь он трижды проклят. Кто может об этом знать? Ну? Может, ещё какие родственники у тебя есть, кто интересовался семейной историей.
— Нет у меня никого. Кроме Серёжи Ставицкого. Он как раз сын брата моей матери. То есть, одного из этих детей, при которых мой отец убил…
— Стоп, Паш! Не об этом! Потом будешь страдать, если уж без этого никак. Сейчас подумай. Ставицкий может это знать? Ну, может, он генеалогию вашу изучал в свободное время?
— Да откуда я знаю? Мы с ним особо близки не были. Ни о чём таком Серёжа при мне не говорил. Ты считаешь, что мы должны на него выйти?
— Может, и должны, — Борис остановился и задумался. — Это как раз может решить нашу проблему, всё-таки Ставицкий — член Совета. Но нет, Паша. Эх, чёрт, раньше я бы в два счета. Один звонок — поднять архивы записей актов гражданского состояния, нарыть все по этому Л. Барташову. Да я и сам бы в тех записях покопался. Может, всё-таки рискнуть, позвонить кому-то из своих, не всех же ты там у меня разогнал.
— Нельзя, Боря. Слишком опасно. И сядь ты уже наконец, надоел по комнате бегать. У меня уже голова от тебя кружится.
Борис нехотя подчинился, а Павел, придвинув к себе листок, принялся задумчиво водить по нему карандашом. Боря прав — надо поднимать архивы, смотреть акты, искать этого Барташова, чтобы выяснить, каким макаром он связан с его семьей и с семьей Рябинина. И с этим инженером, будь он неладен, хотя он тут с какого боку — совершенно непонятно. Беда вся в том, что в архивы эти так просто не попадёшь, у них в Башне у каждого ведомства свои секреты. Оно, конечно, и правильно, но сейчас совсем некстати.
— Человек нам нужен из моего сектора, — угрюмо сказал Борис, отвлекая Павла от размышлений. — С допуском к архиву. Поэтому…
— Да погоди, Борь, — Павел уставился на друга. — А ведь есть у нас с тобой такой человек. Есть! Который, кстати, безо всяких подозрений может ходить по всему административному сектору, да и с архивными документами должен уметь работать. Этому, кажется, стажёров учат. И допуск у него должен быть… Положен же стажёрам допуск?
Павел намеренно выделил голосом слово «стажёр», хотя Борис уже и сам догадался, куда он клонит. Идея это явно пришлась ему не по душе — на лице Литвинова появилось знакомое упрямое выражение. Но Павла сейчас упёртость Бориса мало интересовала. Поупрямится и перетопчется.
— Некоторым положен, смотря, где стажируется, — медленно сказал Борис.
— Насколько я помню, Поляков стажируется у Кравца. Так как у него с допуском?
— Нормально у него с допуском должно быть, — Борис скривился. — То есть ты вот так прямо и хочешь…
— Хочу, Боря, — перебил Павел Бориса. — Хочу. И не просто хочу, а сделаю.
И словно в ответ на его слова в дверь постучали, и сразу следом за стуком в комнату заглянула Катюша.
— Извините, пожалуйста, — девушка виновато улыбнулась, и на круглых румяных щёчках заиграли весёлые ямочки. — Я зашла спросить, Павел Григорьевич, вы как? Вам ничего не надо?
— Нет, Катюша, спасибо. Всё хорошо, — Павел почувствовал, что невольно сам улыбается в ответ на улыбку этой милой девочки.
— Ну, тогда я пойду. У меня смена заканчивается. Чуть попозже Кирилл придёт, он вам перевязку сделает. Хорошо?
— Хорошо, конечно.
Павел повернулся к Борису и внимательно посмотрел на друга. Он не спрашивал его разрешения, всё, что надо, он уже озвучил — Павел просто просигналил Литвинову взглядом, что сделает то, о чём задумал. Борис деланно равнодушно пожал плечами.
— Погоди-ка, Катюша, — девушка уже собиралась упорхнуть, но звук его голоса остановил её. — Ты очень вовремя зашла. Скажи, Катюша, этот твой друг, Поляков… Он сейчас случайно не в больнице?
— Саша? — Катя вспыхнула, и её лицо озарилось таким неприкрытым детским счастьем, что Павел даже невольно позавидовал — такие искренние и сильные чувства могут быть только в ранней юности. Чем, интересно, этот Поляков заслужил такое? — Да, Саша там, в раздевалке, меня ждёт. Он вам нужен?
— Именно, Катюша. Можешь нам позвать своего Сашу? Не волнуйся, мы его надолго не задержим. Минут на десять-пятнадцать. Ты же не расстроишься, что мы у тебя кавалера забираем?
— Конечно нет, Павел Григорьевич. Сейчас я его позову.
Катюша с готовностью кинулась исполнять просьбу Павла.
— Ты упёртый дурак, Савельев, — Павел всё ещё смотрел на закрывшуюся за смешной медсестричкой дверь и не видел лица Бориса, но по голосу догадывался, что довольного выражения там явно не наблюдается. Более того, Борис злился и злости своей не скрывал. — Но если нас тут всех повяжут и придушат, как слепых котят…
— Боря, — Павел обернулся. — Другого выхода у нас нет. Только довериться этому мальчишке. Потому что люди меняются, Боря. Да ты и сам это знаешь, не хуже меня.