— Давай-ка кровать сдвинем, да тут ещё протрём. Тяжёлая, сил нет, мне одной никак. Берись, Даш, с другого конца. Ага, вот так…
Та, которую называли Дашей, низенькая, полноватая, на коротких, крепких ногах, обтянутых серыми рабочими брюками, молча подхватила край кровати и потянула на себя. Вторая — высокая, востроносая, с живыми карими глазами, в которых светилась жалость, смешанная с любопытством, навалилась впалой грудью с другой стороны, и кровать — мамина кровать, большая, широкая, с высоким изголовьем, обитым мягкой плюшевой тканью, медленно сдвинулась с места, тяжело заскрипев и охнув, протяжно, с надрывом.
Аня стояла в дверях и смотрела, как две женщины (высокая сказала: «Мы из клининговой службы», когда папа открыл им дверь) ловко орудовали в комнате, что-то двигали, переставляли, протирали. Все верхние лампы были зажжены, и комната, мамина спальня, внезапно выдранная из бесконечной, привычной полутьмы, встала перед глазами — оголённая и неживая.
Она и была неживой, и яркий свет ламп, белый, в мертвенную голубизну, обрушившись откуда-то сверху, внезапно и неотвратимо, только подчёркивал это. Ещё вчера здесь жила болезнь, с удушливым запахом лекарств и слабым глотком надежды, а сегодня всё — ни болезни, ни надежды, ни мамы. И только резкая вонь чистящих средств.
В бок ткнулось что-то тёплое. Лиза. Мягким и ласковым котёнком подлезла под руку, боднулась гладким лбом, тихонько засопела. Аня инстинктивно прижала к себе сестру, крепко, как будто боялась, что Лиза сейчас вырвется и побежит, в чужую комнату, где влажно поблёскивали полы, а в углу неряшливой кучей было собрано постельное бельё, одеяло, подушка, хранившая отпечаток маминой головы.
— Жалко девчонок, маленькие ещё. Младшая-то совсем дитё. Но хоть и то счастье, что горе не понимает, — высокая говорила так, словно их с Лизой не было в комнате, обращаясь к своей молчаливой напарнице. Та в угрюмой сосредоточенности протирала полки, возила тряпкой взад и вперёд по гладкому голому пластику. — А сам-то как застыл. Сидит в комнате — чистый истукан, я заглядывала, головы не повернул.
«Сам-то» — это про отца. Аня знала.
Папа, как открыл им дверь, этим двум женщинам, так сразу и ушёл потом в гостиную. Сел и сгорбился, руки уронил на худые колени, уставился в одну точку. Плакал. Аня знала, он теперь почти всё время плакал.
— Младшая-то на отца похожа. Такая же рыженькая, только кучерявая, — продолжала высокая, окуная швабру в ведро с водой. — А старшая — вылитая мать. Глянь, Даш, как глазищами зыркает. У матери-покойницы такие же были, не глаза, а колодцы чернущие, бездонные…
— Ну хватит уже языком трепать, — молчаливая Даша бесцеремонно прервала свою напарницу, и та тут же закрыла рот. — Похожа и похожа, чего теперь. Вот и будет младшей заместо матери…
Дверь за спиной глухо захлопнулась, и Анна, не оборачиваясь, быстро зашагала прочь, к Северному выходу. На КПП, перегораживающему путь к площадке лифта, машинально сунула пропуск сонному мальчишке-охраннику, прошла через арку и почти сразу же села в подъехавший лифт. Пристроилась в углу, наблюдая, как грузчики загружают какие-то коробки. В этот ранний час людей, которым требовалось спуститься вниз, было немного — Анна, да ещё какая-то женщина, поэтому по утрам лифт и использовали главным образом для того, для чего он и был предназначен — для перевозки грузов.
Анна прикрыла глаза, чувствуя, как её обволакивает туман, запускает ватные щупальца в голову, сдавливает. Она вдруг испугалась, что заснёт прямо здесь, стоя, прислонившись к обшарпанному поцарапанному пластику. Потому что, судя по всему, она только тут и могла заснуть: между небом и землёй. Между верхними этажами, где по-прежнему жила тень Лизы, и нижним больничным ярусом, где как зверь в клетке метался Савельев.
Что за блажь пришла ей вчера в голову — провести ночь в квартире, где они жили с Лизой и папой, в той самой квартире, где она почти не бывала, — Анна и сама не знала. С чего она вдруг решила, что там, вдали от Павла, она наконец-то сможет выспаться. Вот глупая. Воспоминания едва не опрокинули её, как только она пересекла порог, и вместо сна она всю ночь просидела в Лизиной комнате, перебирая её детские игрушки, разговаривая, объясняя сестре, снова и снова пытаясь вымолить у неё прощение. За себя. И за него.
А Лиза, устроившись напротив, подтянув острые коленки к подбородку, внимательно слушала. И все слова оправдания разбивались о синий холод неживых глаз.
После смерти мамы они остались вдвоём. Она и Лиза. Отец жил горем и иногда, выныривая оттуда, смотрел на Анну изумлёнными глазами и говорил торопливо и виновато:
— Ну ты, Анечка, как-нибудь сама. Как-то справляйся.
И она справлялась.
Как там сказала та женщина, Даша, что отмывала мамину спальню после похорон: вот и будет младшей заместо матери? Как-то так сказала. Случайно, конечно, выпалила, не подумавши. Потому что ну какая в самом деле из одиннадцатилетней девчонки мать? Самой бы впору к кому прижаться.
Вот только она, Анна, никогда не задавалась этим вопросом. Зачем? И так всё ясно. Кто старше, тот и мать. Вот она ею и была. Для Лизы ею была.
Лифт резко дёрнулся и медленно потащился вниз. Заморгали лампы на потолке, жёлтые и нервные, хрипло запели тросы, тянущие эту убогую коробку куда-то на дно.
К нему.
К тому, кто никогда и ни перед кем не оправдывался, свято уверенный в своей правоте и давно взявший на себя роль Бога. Которому она почти поверила, и который снова всё разрушил, спокойно и твёрдо, просто потому что мог. Он всегда мог.
…На очередной остановке вышла женщина, её случайная попутчица. Заспешила куда-то, озабоченно и ни на кого не глядя. И тут же в лифт ввалилась молодёжь, громкая и шумная, какой и положено быть юности. От группы парней и девчонок отделилась парочка, встала недалеко от Анны. Он высокий, светловолосый, она… её Анна не видела за широкой спиной парня, да и не вглядывалась особенно, только услышала тихое и счастливое:
— Пашка, ну перестань…
И от этого «Пашка, перестань» перехватило горло, словно завернули до упора тяжёлый, чугунный вентиль на сердце, перекрывая последние силы.
Она поняла, что дальше не выдержит, и на следующей остановке, бесцеремонно растолкав парней и девчонок, полуживая вывалилась из лифта, не понимая толком, ни что она делает, ни зачем. И только когда уже шла длинным прямым коридором чужого этажа, проснувшегося и шумного, смогла собраться, выкинула из головы и этого незнакомого Пашку, и того другого, родного и чужого одновременно, и направилась к лестнице, откуда привычно-торопливо перепрыгивая ступеньки, побежала вниз — сначала на склад, потом в лабораторию.
Всё как-то встало на свои места. Рабочий день набирал обороты, раскручивался, мчался, и она бежала вместе с ним — подписывала какие-то бумаги на складе, скользя глазами по длинным рядам ведомостей, сверяя цифры, злясь на невнимательность комплектовщицы, толстой Карины с добрыми, вечно сонными глазами и круглыми румяными щеками. Лазала вместе с ней и вместо неё по стеллажам, пыльным, полупустым, не обращая внимания на грузчика, дядьку Валеру, который, подперев широким плечом угол шкафа, громоздкого, запертого будто нарочно на допотопный висячий замок, откровенно любовался ею, Анной, и не скрывал, что любуется.
— Вы, Анна Константиновна, чисто девочка. Тонкая, звонкая. Не как вон Каринка наша, кадушка нескладная.
Анна только отмахивалась, а толстая Карина, которую, похоже, ничем было не пронять, улыбалась глупой и доброй улыбкой.
После склада была лаборатория, потом опять склад, на этот раз другой, и когда Анна наконец добралась до больницы, стрелка часов упёрлась в цифру одиннадцать.
Возле двери кабинета топталась Катя, явно уже давно её поджидала — Анна заметила с каким облегчением вспыхнуло лицо девочки, едва она увидела Анну, идущую по коридору.
— Анна Константиновна, — Катюша бросилась ей навстречу. — Анна Константиновна! Я вас уже почти два часа жду.
Анна чуть пожала плечами и, не обращая внимания на Катю, принялась открывать дверь кабинета.
— Анна Константиновна, меня Борис Андреевич прислал к вам. Это очень-очень срочно.
— Опять кому-то плохо? — Анна не удержалась от сарказма, но Катя его то ли не услышала, то ли не поняла.
— Нет, никому не плохо. Просто. Вот!
Девочка торопливо сунула Анне в руку записку и тут же отступила в сторону. Замерла, дожидаясь её ответа. Анна развернула свёрнутый в трубочку пластик, быстро прочитала, один раз, второй.
«Аня, срочно звони Мельникову! Пусть спускается сюда вниз! Ничего не объясняй по телефону, всё скажем здесь сами! Это срочно!» — от обилия восклицательных знаков, на которые Борис никогда не скупился, зарябило в глазах. Ну замечательно, конечно. Две недели сидели в своём подполье — высидели. Теперь вот срочно. Вынь и подай им Мельникова, как будто Мельников только и делает, что сидит на телефоне и ждёт звонка от их величеств, королей в изгнании. В ребро как бес толкнул — не звони, пусть там ещё помучаются, и Анна уже была готова так и сделать, но натолкнулась на тревожный взгляд Катюши и только вздохнула. Пока она бегала по этажам и складам, эти двое, похоже, девчонку совсем затерроризировали.
— Катя, иди скажи им, я Мельникову позвоню и, как дождусь, когда он здесь появится, сама отведу его в тайник. Поняла?
Катя молча кивнула и быстро скрылась за дверью. И почти сразу, словно он этого и ждал, протяжно и требовательно зазвонил телефон.
— Анна, неужели это правда? Павел действительно жив?
Олег Мельников шагал с ней рядом, взволнованный, даже слегка нервный — таким она видала его нечасто.
Тот звонок действительно был от Мельникова. Анне даже не пришлось вызванивать его, стараясь прорваться сквозь невероятные укрепления, возведённые секретаршей Олега (где он только откопал эту женщину, суровую и непроходимую, как противотанковый ёж), отыскивать по всем больницам, разбросанным сверху донизу Башни, пытаясь угнаться за стремительным и неуловимым главой медицинского сектора. Это было удивительным совпадением, но Олег и правда позвонил сам и именно тогда, когда нужно. И более того, Анне даже не пришлось убеждать его спуститься к ней, на пятьдесят четвёртый — Мельников как будто сам ждал этого, выслушал Аннину сбивчивую речь молча, коротко сказал: «минут через пятнадцать буду» и появился ровнехонько через четверть часа, безукоризненный, в свежей белой сорочке и галстуке, подобранном на тон светлее тёмно-серого пиджака в едва заметную тонкую полоску.
— Да, Олег. Он жив и действительно находится здесь. Я думаю, он сам тебе всё расскажет.
Анна не собиралась ни пускаться сейчас во все подробности чудесного спасения Савельева, ни даже оставаться в тайнике. Приведу и уйду — решила она, но уйти не получилось. Как только они с Мельниковым вошли в тайник, так сразу наткнулись на нетерпеливо расхаживающего от одной стены коридора до другой Бориса. Тот, резко обернувшись на звук открываемой двери, не удержался, широко и радостно улыбнулся, шагнул навстречу Мельникову и тут же, не давая Анне опомниться, даже не сказал — скомандовал:
— Аня, не уходи. Ты тоже нужна.
И она, как в детстве, неожиданно подчинилась. Прошла вслед за Борисом и Олегом в комнату и тут же, прямо у дверей, уткнулась в Павла. Увидела его бледное, похудевшее лицо, снова почувствовала боль, обиду и любовь, за которую она ненавидела себя особенно сильно, и, если бы не Борис, невероятным образом вдруг оказавшийся рядом и крепко сжавший её локоть, наверно, упала бы, потому что не было никакой силы, которая бы смогла сейчас удержать её на месте.
— Всё нормально, Аня, — шёпот Бориса защекотал щёку. — Всё нормально. Соберись.
Она кивнула и отошла от них, подальше, схватив первый попавшийся стул и демонстративно отгородившись им от Савельева.
Олега интересовало многое — и собственно само спасение Павла, хотя об этом Павел рассказал, как бы вскользь, торопливо, слегка хмурясь от необходимости ещё раз пересказывать, что с ним произошло в тот вечер, и отношения Павла и Бориса (Олег не спрашивал, но это читалось в его глазах, и Савельев опять же нехотя в двух словах дал понять, что они на одной стороне баррикад), и, конечно же, мысли и догадки насчёт возможного заказчика покушения.
Всё это Анна почти не слушала. Зачем? Часть информации она знала и так, а всё остальное — интриги и подковёрные игры в Совете — её по-прежнему мало заботили. Эта была та, другая сторона Павла — тёмная сторона, на которой не было и не могло быть Пашки Савельева, упрямого, но честного, в которого она однажды влюбилась, как-то случайно и незаметно для себя. Это была вотчина другого Павла, чужого, незнакомого ей, которого не заботили нормы морали и этики, который мог одним росчерком пера отправить на смерть и миллион чужих людей, и одного самого родного и близкого. Мог. Даже зная, что может всех спасти. Имея под рукой средство для их спасения.
— Ставицкий? Всё-таки он?
Упоминание имени двоюродного брата Павла, которое произнёс Олег, произнёс без тени удивления в голосе, даже не спрашивая, а скорее констатируя факт, ненадолго выдернуло Анну из мрачных мыслей.
— Стопроцентной уверенности у меня, конечно, нет, — Павел пожал плечами. — Скорее догадки, обрывки информации, соединённые вместе, интуиция, если хочешь. И, да, я могу ошибаться.
— Дай-то Бог, чтобы ты не ошибался, — пробормотал Мельников.
Он сидел за столом и задумчиво перебирал в руках листы, которые подавал ему Борис, стоявший рядом. Анна видела, что это были страницы дневника, которые принесла им Ника, какие-то схемы, тоненькая, ученическая тетрадка. И всё это было каким-то образом связано с Серёжей Ставицким, которого Анна помнила смешным, худеньким мальчиком — в школе над ним не смеялся разве что ленивый.
— Константин Георгиевич тоже так считает, — Мельников отложил от себя листок и посмотрел на Павла.
— Величко? — удивился тот.
— Да, Величко. Извини, Павел, мы считали, что ты мёртв, и тоже не сидели, сложа руки. Что-то искали и по своим каналам. Анализировали. И, как видишь, пришли к тому же выводу. У Константина Георгиевича есть доказательства, что Ставицкий приложил руку к той несостоявшейся диверсии в цехах — инженер Барташов был им подкуплен.
Павел и Борис быстро переглянулись, а Олег, заметив их переглядки, сказал:
— Это никак не связано с дневником. Судя по всему, это просто какое-то невероятное совпадение, но вы же тоже плясали от Барташова. Так? А Величко в свою очередь просто повезло. К нему пришла вдова инженера. И там, и тут цепь случайностей, но весьма забавных.
Разговор ушёл в какое-то совсем чужое для Анны русло, и она привычно, как делала тысячу раз до этого, опустила между собой и Павлом невидимую стеклянную стену. То есть, это для других стена была невидимой, для Бориса, для Мельникова, но Павел знал. Она заметила, как ещё больше потемнело его лицо, замкнулось, глубокая складка-морщинка между бровей накинула ему лет десять, он отвернулся и, тяжело ступая, медленно прошёлся по комнате и остановился — спиной к ней, широко расставив ноги и засунув руки в карманы больничных брюк. Так и стоял, слушая рассказ Мельникова.
— Что думаешь, Борис? — обратился к Литвинову, едва Олег замолчал.
— А что тут думать? История такая, словно Константин Георгиевич как фокусник из шляпы белого кролика достал. Так что… Учитывая ещё особое отношение Константина Георгиевича к тебе, его любовь…
— У нас тут у всех с любовью так себе, туго, — Павел не удержался, обернулся и бросил взгляд на Анну. Полоснул стальным взглядом.
— Погоди, Павел. Есть ещё кое-что, — Олег чуть приподнялся, опершись рукой о стол. — АЭС.
— Откуда? — Павла буквально развернуло к Мельникову.
— Марат сказал. Ты же, наверняка, уже в курсе про бюджет. У Руфимова не было другого выхода, и он обратился к Величко. Константин Георгиевич обещал ему людей и кое-какие средства из своих резервов. Если я не ошибаюсь, сегодня должна вниз спуститься бригада из ремонтного…
Анна почувствовала, как при слове «АЭС», которое Мельников произнёс спокойно и как само собой разумеющееся, кровь отлила от лица, похолодели, словно омертвели кончики пальцев, и стеклянная стена между ней и Павлом затряслась, задребезжала, как будто в неё с размаху бросили камень — разбить-не разбили, но по прозрачной глади побежала первая тонкая трещинка. Спокойная реплика Олега про отправляющуюся на АЭС бригаду сначала прошла вскользь по сознанию, а потом резко вернулась, ударила с силой так, что потемнело в глазах.
…Четырнадцать лет назад Олег Мельников вышел на неё сам, спустился к ней в больницу, осторожный и нервный, как дикий кот. Завёл равнодушный разговор ни о чём, внимательно присматриваясь и оценивая обстановку, и только убедившись, что опасности нет, приступил к самому главному, к тому, что собственно всегда волновало Олега больше всего остального — спасению людей. Увидел в Анне соратника, хотя так ли это было на самом деле, это ещё вопрос.
У неё, у Анны, была своя война. Сестра и племянник, которых она спасла бы, если бы могла. Если б ей дали. Если б Савельев не кинул их в топку своего честолюбия и амбиций. И в те дни, когда она металась между сестрой и всеми остальными делами, между сестрой и всеобщим горем, которое волной прокатилось по Башне, между сестрой и Законом, который выдвигал непримиримый и возомнивший себя Богом Савельев, в те дни она думала только о Лизе, и даже, если бы мир тогда рухнул, погребя всех под своими обломками, но Лиза, её Лиза, осталась бы жива, Анна была бы счастлива, испытав облегчение, где-то пусть и подленькое, что их всё это обошло стороной. И потому после смерти сестры и племянника, когда она кого-то прятала, укрывала, лечила, ею двигали в первую очередь память о сестре и ненависть к Павлу, во вторую — собственная боль и собственное горе и только потом — любовь и сострадание.
У Мельникова же всё было наоборот. Высокая нравственность, чувство справедливости и даже так не вяжущееся с надменным и фатоватым видом Олега христианское милосердие — вот, что всегда было для него первичным, и потому теперь его слова про АЭС, которые он произнёс спокойно и даже как будто понимая Павла и принимая его точку зрения, больно ранили Анну. Ведь не мог же Мельников не знать — не понимать, что Павлу уже тогда, четырнадцать лет назад, достаточно было просто запустить эту чёртову станцию и, тем самым, избежать миллиона жертв. Но он этого не сделал.
Олег как почувствовал, о чём она думает, посмотрел исподлобья на Павла и сказал:
— Мне трудно, если не сказать невозможно, принять твою позицию, Павел. Как в отношении того Закона, так и в отношении АЭС. Я — не Руфимов и не Величко и не совсем понимаю, что тебе мешало запустить станцию вместо того, чтобы принимать тот закон, зачем все эти напрасные жертвы. То есть, я в курсе про Протокол, это Марат объяснил, но иногда обстоятельства бывают таковы, что нужно отступать и от Протоколов, даже будь они трижды правильны и неоспоримы. Возможно, и сейчас мы бы не оказались в такой ситуации. Но это так, к слову. Потому что в настоящее время мы имеем то, что имеем, и надо всё это как-то разруливать. А там… Бог тебе судья, конечно, как говорится…
— Бог мне судья? — Павел поднял на Мельникова тяжёлый взгляд. Опасно заходили под кожей острые скулы, глаза ещё больше потемнели, придавили, как низкое свинцовое небо. — Он мне, конечно, судья. Не волнуйся, Олег, я за свои грехи отвечу. Полностью. По всему длинному списку. Но я хочу, чтобы и ты кое-что понял, и чтобы другие… — Павел запнулся, видно, хотел сказать, кто эти другие, но не сказал и вместо этого продолжил, медленно, чётко выговаривая каждое слово. — В общем, я хочу, чтобы ты понял. Тогда, четырнадцать лет назад, я действительно мог бы запустить АЭС. И это было бы спасением. Для тех полутора миллионов. Глядишь, и чистеньким бы остался. Не пришлось бы кровь с рук стряхивать. А теперь представь, что могло бы быть дальше. Представь, что сегодня уровень океана не понижается, и завтра не понижается, и через месяц, и через десять лет, а через сто — раз и благая весть. Как там было в Библии, Боря, помнишь, которую нам читал Иосиф Давыдович?
— И голубь возвратился к нему в вечернее время, и вот, свежий масличный лист во рту у него, и Ной узнал, что вода сошла с земли, — по памяти процитировал Борис.
— Вот-вот, и сошла вода с земли. Только в нашем случае, Олег, вода с земли не сойдёт за пару дней. Она будет сходить медленно, ей, в отличие от нас, спешить некуда. На это уйдут даже не месяцы, а годы. И вот теперь представь, прошло сто лет, нас с тобой уже понятно нет, нам всё равно, и детей наших уже тоже нет, внуки разве что живы, да правнуки. АЭС, которую я запустил сто лет назад, чтобы не было жертв, уже не работает. Всё, отработала станция, топливо кончилось, оборудование износилось, выработал реактор свой ресурс, и дай Бог, сумели его безопасно законсервировать. А уровень понижается, Олег. И однажды наступает день, когда и оставшаяся волновая станция, если она тоже будет к тому времени жива, не сможет работать. И это будет чёрный день, Олег. Башня встанет. Умрёт. Останется один холодный бетонный стакан, склеп для трёх миллионов людей. Ни электричества, ни пресной воды, ни пищи. Внутри холод и темнота. И чем выше этажи, тем сильней холод, это сейчас мы поддерживаем комфортную температуру, а без электричества не сможем. Люди сожгут всё деревянное и бумажное, что найдут, чтобы согреться и чего-то приготовить из оставшихся продуктов. Потом они ринутся вниз, потому что, там хотя бы будет выход к морю и какая-никакая еда. Но три миллиона на нижних этажах не поместятся. Но пусть тебя это не беспокоит, Олег, кто-то к тому времени уже умрет сам, от голода и от болезней, кого-то убьют, потому что, когда человек дерётся за ресурсы, с него, с человека, всё человеческое слетает как шелуха, и остаётся даже не звериное, а хуже. Женщины, дети, старики, они станут первыми жертвами. Впрочем, молодым и красивым женщинам ещё может повезти, если ты понимаешь, о чём я, и, если это вообще можно назвать везением.
Павел обращался к Олегу, но смотрел на неё, на Анну, не отводя потемневших от боли и гнева глаз. И она не выдержала. Резко оттолкнула от себя стул, который с глухим звуком упал прямо под ноги Павлу, и выбежала из комнаты, слыша, как рушится за её спиной так тщательно возведённая стеклянная стена…