Одна из главных тем Хармса — исчезновение предметов, истончение реальности, достижение трансцендентного. В перспективе, с которой играет Хармс, такое движение от материальности к идеальности — не что иное, как перевернутое творение. Творение мира Богом происходит из ничто и описывается как явление «предметов». Хармс как бы переворачивает процесс, он играет в Бога наоборот. В стихотворении «I Разрушение», о котором шла речь, конец буквально описывается как перевернутое начало. Перевертни Хлебникова, например, — это тоже тексты, вписывающие в себя обратный ход творения как генетический принцип.
Мельничное колесо, круг интересны Хармсу и тем, что они, вписывая в себя бесконечность, производят ее как повтор. Колесо обращает вспять порядок. В черновике письма К. В. Пугачевой Хармс записывает:
Я не знаю каким словом выразить ту силу, которая радует меня в Вас. Я называю ее чистотой (далее в черновике зачеркнуто: «или водой или вертящимся колесом»)[543].
Вертящееся колесо сходно с водой тем, что оно, как и вода, преодолевает линеарность. Поворот колеса — это обращение невидимого порядка. Связь с колесом помогает осуществить вечное возвращение, исчезновение как творение, творение как исчезновение.
Обращенное вспять творение воплощается в мотиве «мистической мельницы»[544]. По-видимому, непосредственным источником хармсовской интерпретации мотива мельницы стал цикл стихотворений Гете 1797 года о дочке мельника, юноше и ручье. Один из мотивов этого цикла — страдания ручья, влюбленного в дочь мельника. Ручей не может покоиться у ног возлюбленной, потому что его собственное течение и мельничное колесо уносят его прочь[545].
Поворот колеса мельницы оказывается связанным у Хармса с темой поворота реки, ручья, рассмотренной Жаккаром (Жаккар, 56). Невозможность увидеть течение ручья за поворотом — эквивалентна невозможности видеть будущее или прошлое.
Связь колеса с обращением времени вспять прослеживается в стихотворении 1931 года:
То-то скажу тебе брат от колеса не отойти тебе
то-то засмотришься и станешь пленником колеса
то-то вспомнишь как прежде приходилось жить
да и один ли раз? может много
в разных обличиях путешествовал ты, но забыл все
вот смутно вспоминаешь Бога
отгадываешь незнакомые причины по колесу
чуешь выход в степь, в луг, в море, но живешь пока в лесу
где чудные деревья растут едва заметно глазу
то голые стоят, то прячут ствол в зеленую вазу
то закрывают небо лиственной пагодой...
В это стихотворение следует внимательно вчитаться. Вращение колеса может открыть нам прошлое, помочь постичь скрытый от нас принцип вечного возвращения. Возвращение же происходит на стадию «до памяти», в область первичной амнезии, туда, где пребывает Бог. Такой выход в область обращенного времени уподобляется Хармсом выходу в степь, в луг, к морю. Речь идет об открытом пространстве, которое в любой своей точке равно само себе и по которому поэтому можно двигаться в любом направлении, не нарушая иерархичности его структуры потому, что такое пространство не знает иерархии. Беспредельное пространство — это и метафора возможности движения как такового, с которым Святой Августин сравнивал «путешествие» по ландшафту памяти[546]. Движение в область забытого — это как бы выход из себя самого, метафорическое движение вовне, в неограниченное пространство амнезии. Пространство это не знает времени.
Иное дело лес, заслоняющий от нас прошлое. Жить во времени, как в четвертом измерении, для Хармса все равно что жить в лесу, среди деревьев. Почему? Да потому, что деревья растут. Рост — один из основных признаков необратимости времени. В степи без деревьев, на море колесо времени крутится, погружая наблюдателя в безвременье простора. В лесу иначе. Деревья — своеобразные диаграммы темпоральности. Сохраняя в своем теле след линеарности времени, деревья блокируют свободное неиерархическое движение. Время репрезентируется телом, а не пустым пространством. Деревом-временем можно манипулировать, как телом, — двигаться вдоль него, вперед или вспять, переворачивать...
Сохранился текст, в котором Хармс представляет телесное время деревьев. Это рисунок с сопровождающим его текстом (1931), воспроизведенный А. Александровым (ПВН, 129)[547] (вариант этого рисунка воспроизведен М. Мейлахом и В. Эрлем на вкладке к Третьей книге Собрания произведений). Внизу листа расположена монограмма «окно», над ней дерево вниз кроной и вверх корнями. На ветви дерева висит человек, но, поскольку дерево перевернуто, кажется, что он стоит на одной ноге, вторую согнув в колене. Над корнями дерева нарисован цветок, а над ним египетский иероглиф — буква «тау», над «тау» три загадочных знака. Слева от рисунка написан текст, свободно цитирующий Откровение Св. Иоанна (6, 14; 21, I):
Небеса свернутся в свиток и падут на землю; земля и вода взлетят на небо; весь мир станет вверх ногами. Когда ты все это увидишь, то раскроется и зацветет цветок в груди твоей. Я говорю: это конец старого света, ибо я увидел новый свет.
Справа от рисунка иной текст:
Я О, я сир, я ис, я тройной, научи меня чтению. Мы говорим вот это я. Я дарю тебе ключ, чтобы ты говорил Я. Я возьму ключ, когда как учили нас наши бабушки, найду цветок папоротника, который цветет только один раз в год, в ночь накануне Ивана Купала. Но где растет этот цветок? Он растет в лесу под деревом которое стоит вверх ногами.
Ты идешь в большом дремучем лесу, но нет ни одного дерева которое росло бы вверх ногами. Тогда ты выбери самое красивое дерево и влезь на него. Но только возьми веревки и привяжи один конец веревки к ветке, а другой конец к своей ноге. Потом спрыгни с дерева и ты повиснешь кверх ногами, и тебе будет видно, что дерево стоит кверх ногами. Когда ты пойдешь в лес, то посмотри раньше в окно какая погода. Вот я смотрю в окно и вижу там кончается улица там начинается поле, там течет речка и там оно стоит (ПВН, 129).
Даниил Хармс. Лист с изображением перевернутого дерева
Финал этого текста может быть прочтен в свете «пленника колеса»: выход к полю — это выход из леса линейной темпоральности. Сворачивание небес в свиток (ср. с хармсовской книгой, «МАЛГИЛ») — это указание на поворачивание, как элемент самого текста. Любопытно, что слово Апокалипсис в еврейском оригинале — gala — генетически связано со сворачиванием, поворачиванием, которое обнаруживает скрытое, свернутое, забытое, вычеркнутое. Деррида так определяет первоначальный смысл древнееврейского gala:
Удивительным образом мы здесь вновь обнаружим такие значения, как камень, или каменный цилиндр, цилиндр, пергаментного свитка и книги, свитков, которые оборачивают и которыми декорируют, но прежде всего <...> идея обнажения, или специфически апокалипсического раскрытия...[548]
В начале псевдоапокалипсического фрагмента Хармса переворачивание дается как опрокидывание: небеса падают на землю, а земля и вода взлетают на небо. Низ и верх тут меняются местами. В одном из текстов 1929 года уже имеется очень сходная оппозиция перевернутого неба и земли:
...небо рухнет — море встанет
воды взвоют — рыба канет...
Эта оппозиция восходит к эсхатологическим текстам и к пониманию сошествия Христа «вниз», на землю (katabasis), как его вознесения «вверх» (anabasis). В таком парадоксальном движении падение (ptoma) оказывается движением вверх[549].
Однако в данном случае апокалипсической реверсии или перехода «катабасиса» в «анабасис» оказывается недостаточным. Мало просто перевернуть верх и низ, понять восхождение как нисхождение, надо найти дерево, растущее сверху вниз. Дерева такого, однако, нет в лесу, и требуется специальная процедура подвешивания наблюдателя, для того, чтобы такое дерево обнаружить. Переворачивание неба и земли заменяется переворачиванием наблюдателя.
Следует сказать несколько слов о происхождении этого перевернутого дерева. Хармс использовал один из универсальных вариантов древа жизни, известный как на Востоке, так и на Западе. В «Бхагаватгите» упоминается дерево ашваттха «с корнями вверх, ветвями вниз»[550]. Мирча Элиаде приводит сведения о почти универсальном распространении символа перевернутого дерева[551]. Символ этот был известен и европейской литературной традиции. Данте в «Рае» (18, 29-30) дает образ
Ствола, который, черпля жизнь в вершине,
Всегда — в плодах и листьем осенен...[552]
Этот символ имеет широкое хождение в каббале. Перевернутое дерево, растущее вниз кроной, вверх корнями, изображало процесс творения. Согласно каббалистическому учению, творение начинается в так называемом Эн Соф (En Sof) — означающем «без конца», то есть бесконечность. Идеальное как бы нисходит в мир из высшей трансцендентальной и непостижимой сферы бесконечности и бесконечной потенциальности. Это нисхождение проявляется в системе так называемых сефирот (sephiroth). Классическое изображение сефирот — перевернутое древо, корнями уходящее вверх, в невидимый Эн Соф, а кроной спускающееся вниз, в сферу материального творения. Космическое дерево растет из центра мира, из бесконечного, из — в терминах Хармса — «ноля»[553].
Символизм сефиротического древа был адаптирован оккультизмом XIX века в основном применительно к Таре. Повешенный в рисунке Хармса, несомненно, отсылает к Таро — его двенадцатой карте (большому аркану). Правда, у Хармса этот аркан как бы перевернут вверх ногами. Косвенно связан с Таро и упомянутый у Хармса Осирис. В 1781 году Кур де Жебелен (Court de Gebelin) в книге «Первобытный мир» («Le monde primitif») связал Таро с египетской мистикой и определил седьмой большой аркан — «Колесница» — как «Торжествующий Осирис». В листе Хармса верхние три знака, согласно расшифровке А. Никитаева, означают «О-сир-ис»[554].
Что до тройственной сущности Осириса, о которой говорится в тексте Хармса, она объясняется из трактата, хорошо знакомого Хармсу, — «Цыганского Таро» Папюса, где говорится: «Осирис — это эманация Великого Сущего; он выявляет себя в трех лицах»[555]. Эти лица — Амон, Птах и сам Осирис — иная его манифестация. Принцип троичности — один из фундаментальных принципов Таро.
Таро — оккультный символический эквивалент каббалы, для Хармса особенно интересный потому, что, как и всякая система гадания, позволял связывать прошлое, настоящее и будущее. Все схемы расклада Таро — схемы, по существу, временные, распределяющие в определенном порядке «зоны» прошлого, настоящего и будущего. Так, в классическом, наиболее популярном раскладе из десяти карт в центре располагается карта, обозначающая настоящее, справа от нее — отдаленное прошлое, снизу — недавнее прошлое, слева — будущее, а сверху — «цель» или «судьба». Таким образом, темпоральная схема расклада Таро, меняющаяся от одного расклада к другому, — это сочетание линеарной временной оси, идущей справа налево, как в еврейском письменном тексте, и некоего временного колеса, окружающего собой момент настоящего, «точку-теперь», чье движение может идти как по направлению часовой стрелки, так и против нее[556]. Все арканы Таро в принципе располагаются по схемам треугольника, креста и круга, создающих своеобразную пространственную топологию темпоральности.
Сохранилась зарисованная Хармсом схема расположения карт Таро при гадании[557]. В центре здесь расположен треугольник, обращенный вершиной вниз. Его верхняя сторона определена Хармсом как «Будущее», правая сторона как «Настоящее», а левая как «Прошедшее». Помимо этой троичной схемы, Хармс обозначил смысл четырех сторон мыслимого квадрата (прямоугольника), в который помещен треугольник времени. Здесь смыслы располагаются следующим образом: верх — «Апогей», низ — «Упадок», слева — «Начало», справа — «Расцвет». Расположение карт в этой схеме идет двумя кругами. Внешний круг (12 карт, 12 месяцев, 12 знаков зодиака) идет слева (от «Начала») против часовой стрелки. Внутренний круг — тоже слева, но по часовой стрелке. В центре треугольника Хармс нарисовал крест.
Схема Хармса воспроизводит расклад, опубликованный Папюсом в «Цыганском Таро»[558], который замечает по поводу чтения вписанного в эту схему четырехугольника:
Следует заметить, что расположение точек идет слева направо. Это видно по порядку чисел, в то время как символы читаются справа налево[559].
Темпоральность вписана в текст Таро как реверсия направления чтения.
Любопытно, что эта временная схема, представленная четырехугольником (апогей — упадок — начало — расцвет), если ее читать в обратном направлении, меняет соответственно свой числовой порядок — на место двух становится четыре, а на место четырех два. Одновременно меняется и значение точек, в которых помещаются арканы. Точка три в этом обратном ходе чтения обозначается Папюсом как «препятствие»[560] (важное понятие в хармсовской диалектике троичности), следующее вслед за началом. Крестообразная схема расклада Таро напоминает хармсовскую схему «креста», в котором одна из «перекладин» — препятствие — разделяет «то» и «это» и позволяет феномену обнаружить себя.
Хочу также привести комментарий Петра Демьяновича Успенского по поводу расположения карт в виде треугольника, заключенного в квадрат:
Теперь, если мы представим себе карты, расположенные в виде треугольника по 7 карт в стороне, в середине треугольника точку, которая будет изображаться нулевой картой, — и вокруг треугольника квадрат, состоящий из 56 карт по 14 в стороне, то мы получим изображение метафизического отношения между Богом, Человеком и Вселенной — или между миром идей, сознанием человека и физическим миром.
Треугольник — это Бог (Троица) или мир идей, или нуменальный мир.
Точка — это душа человека.
Квадрат — видимый, физический или феноменальный мир[561].
Место нулевой карты, обозначающей душу человека, в иных раскладах Таро занимала карта, обозначающая человека, которому гадают, и которая называлась «ключом». Она могла совмещаться (в некоторых схемах) с моментом настоящего. На схеме у Папюса-Хармса место мистической точки обозначено крестом.
«Повешенный» (12-й большой аркан) — это «ключ», определяемый в тексте Хармса как Я. Есть основания считать, что Хармс отождествлял себя с арканом «Повешенного». Дело в том, что «Повешенный» в системе каббалистических соответствий обозначался буквой «ламед», цифровое значение которой — 30. Таким образом, нумерологически «Повешенный» эквивалентен 30 и 12 (номер аркана). Но именно эти цифры означают день рождения Хармса — 30 декабря.
Сестра Хармса, Елизавета Ивановна Грицина, вспоминает в связи с этой датой о некоем семейном даре предвидения, который Хармс делил со своим отцом:
Когда мы с Даней прощались, он сказал: я не пойду тебя провожать, мы видимся в последний раз. Был у него, как и папы, какой-то дар предвидения... Ведь и родился он очень странно. Папа был в отъезде и прислал маме письмо: у тебя родится сын, назови его Даниил. И Даня родился в день Даниила — 30 декабря[562].
В записной книжке отца Хармса, Ивана Павловича Ювачева, на этот счет существует менее мистическая, однако также любопытная версия (запись сделана в день рождения сына — 30 декабря 1905 года):
Пришел батюшка и стали решать вопрос, как назвать сына. Сообща решили Даниилом. Во 1) сегодня память Даниила, 2) 12 дней тому назад в 6-м часу видел во сне его, 3) по имени его «Суд Божий» можно назвать и свои личные страдания 14 дней и «революцию в России», 4) самый дорогой пророк для меня, из которого я строю свою философию... (ПВН, 538)
Хармс получает имя в честь пророка и ясновидящего, который посещает отца во сне (что, конечно, отсылает к жизни самого Даниила — толкователя сновидений). Сон является за 12 дней до рождения сына. Цифра 12, цифра «Повешенного», снова возникает в контексте рождения Хармса, но в сопровождении еще одной важной цифры — 6.
В одном из загадочных мистических текстов Хармса (том самом, где «небо рухнет — море встанет») персонаж по имени Ку говорит о себе:
Я Ку проповедник и Ламед-Вов
сверху бездна, снизу ров
по бокам толпы львов
я наш ответ заранее чую
где время сохнет по пустыням...
Речь здесь явно идет о пророке Данииле, брошенном в ров со львами. Но здесь же фигурирует уже известная нам еврейская буква «ламед» — знак «Повешенного» в Таро. Вторая буква «вов» («вав») — имеет цифровое значение 6. Таким образом, Ламед-Вов означает 36, а в хасидизме — 36 праведников, скрытых в неизвестности и чья добродетель уберегает мир от разрушения. В Восточной Европе эти праведники имели имя ламед-вовников.
То, что Хармс сближает неизвестного праведника с Даниилом, — знак его идентификации с ламед-вовниками. Аркан «Повешенный» включен в эту игру числовых символических соответствий. Любопытно, что, как показал Гершом Шолем, 36 праведников восходят к фигурам 36 хранителей (ср. с существенной для Хармса фигурой «часового») небесных сфер. Эта цифра возникает в результате умножения 12 знаков зодиака на три (три «лица» каждого знака). При этом каждый из 36 хранителей имеет имя библейского персонажа, в том числе и Даниила[563]. Одно это делает включение Даниила в число ламед-вовников, как и его идентификацию с «Повешенным», вполне законными.
Гадательное значение «Повешенного» — приостановка жизни, изменение, переход, жертвоприношение, возрождение. Но это и падение в самые глубины перед возрождением души, символизируемым десятым арканом — «Колесо фортуны». «Повешенный» также имеет значение погружения высшего духовного начала в материальные, нижние слои. Символ такого погружения — треугольник, чья вершина обращена вниз (в этом смысле «Повешенный» дублирует перевернутое дерево, растущее из высших идеальных сфер в область материального). Эти значения хорошо согласуются с общей структурой хармсовского текста.
Но есть в аркане «Повешенного» некоторые дополнительные моменты, которые могли заинтересовать Хармса. Нога повешенного согнута в колене таким образом, что образует треугольник, повернутый вершиной вниз. В классическом Таро виселица, на которой он висит, сделана из двух параллельных стволов (столбов) и перекладины. Вместе с горизонталью земли она образует четырехугольник. «Повешенный», таким образом, самой своей фигурой изображает треугольник в четырехугольнике, — иначе говоря, схему расклада у Папюса и Успенского. Да и сама цифра аркана 12 отражает ту же связь троичности и четверичности, духовного и материального начал.
Но, пожалуй, наибольший интерес в этой фигуре представляют трансформации, вписываемые в его значение переворачиванием. Перевернутая карта в гадании Таро имеет иной (иногда противоположный) смысл, чем прямо лежащая карта. Но в случае с «Повешенным» переворачивание приобретает особый смысл. Буква еврейского алфавита, с которой ассоциируется повешенный, — «ламед». Ей соответствует латинское L. Считается, что L связана с повешенным потому, что она в перевернутом виде напоминает виселицу. Вместе с тем согнутая нога висящего образует очертания той же буквы. «Ламед» как бы вращается внутри картинки. То же самое происходит и с буквой-иероглифом «тау». По мнению русского эксперта в области Таро:
Повешенный очерчен фигурою стволов и перекладины, сильно напоминающей знак синтетического аркана Thau[564].
Перевернутая еврейская буква как бы отражается в египетской пиктограмме «тау», помещенной Хармсом над деревом и цветком.
В некоторых случаях, например в Таро Кура де Жебелена, повешенный изображался стоящим на одной ноге головой кверху. Фигура в этом аркане повернута дважды, сначала помещена вниз головой, но затем возвращена в нормальное положение. Нечто подобное осуществляет и Хармс в своем листе. В Таро существует иная карта, напоминающая повешенного, только перевернутого, вниз ногами. Это двадцать первый большой аркан — «Мир». Здесь изображена стоящая обнаженная фигура, чья левая нога отставлена за правую ногу в положении, похожем на то, которое придано ногам повешенного. Это визуальное сходство в ряде интерпретаций было подтверждено нумерическим совпадением. 12 — число аркана «Повешенный» — при переворачивании превращается в 21 — число аркана «Мир». Аркан «Мир» ассоциируется с буквой «тау», которая изображена на рисунке Хармса. Переворачивание 12 позволяет достичь числа, включающего в себя две магические священные цифры — 3 и 7.
Таро, таким образом, позволяет осуществлять некоторые процедуры обращения, опрокидывания знаков, в том числе и знаков письма. Переворачивание в Таро позволяет как бы останавливать линейное развитие текста, обращать его вспять, подобно тому как Хлебников обращал вспять палиндромы своего «Перевертня». Разница заключается в том, что хлебниковский «Перевертень» все-таки читается слева направо, а пиктографический текст, придуманный Хармсом, не имеет оси чтения. К тому же трансформация его ориентирована не на смену правого и левого полюсов, а именно на переворачивание, то есть в основном опрокидывание по вертикальной оси. Ось эта и воплощена в дереве, прорастающем сверху вниз из середины и вновь опрокидываемом снизу вверх[565].
В символы, используемые Хармсом, вписана трансформация графем, которые имели весьма существенное историческое значение. То, что «ламед» ассоциировался с перевернутым L, например, по-своему, хотя и в искаженной форме, отражало происхождение греческой «гаммы» (и русского Г) из семитского «гимеля» с помощью вращения. Как показали грамматологические исследования, многие буквы изменили свою ориентацию в связи с переходом письма от направления справа налево, на направление слева направо. Так «алеф» стал «вращаться» и превратился в «альфу» (А), «бет» также изменил свое направление. «Ламед» же превратился в Л («лямбду»), буквально перевернувшись вокруг своей оси на 180 градусов[566].
Сама связь Таро с каббалой отчасти обосновывалась переворачиванием букв. Считалось, что tarot, прочитанное наоборот, давало «тору» — tora. Кстати, в бумагах Хармса имеется запись на этот счет: «...tarok или tarot, то же что еврейское Tora»[567].
Текст Хармса строится по принципу вращающегося колеса, которое — не следует об этом забывать — эквивалентно «нолю», при вращении расщепляющему, членящему единицу и вбирающему в себя нерасчленимость единого.
«Мировая мельница» Таро действует сходным образом:
Это Колесо все мелет, все ассимилирует, все приспособляет, приподнимая одно, опуская другое и, как всякая Rota, ничего не оставляя неподвижным, стационарным, кроме своей оси...[568]
Хармс в «работе» переворачивания не ограничивается лишь сменой оси, направления чтения, но вводит именно процедуру инверсии вокруг оси. Взять хотя бы эмблематическую надпись, венчающую лист Хармса, — зашифрованное тайнописью имя Осириса. Имя это дублируется в надписи: «Я О, я сир, я ис». Хармс на письме расчленяет имя египетского бога на три части. Он выделяет эмблематическое О — ноль. Две другие части, «сир» и «ис», интересны тем, что они — палиндром с центральной шарнирной буквой «р». Если читать имя начиная с «р», то в обе стороны мы получим «ис». Р — ось, вокруг которой, от которой происходит зеркальное развертывание имени.
Но Осирис не только палиндромное имя. Осирис — бог ноля, круга. В классической «Истории Древнего Востока» Б. А. Тураева, скорее всего известной Хармсу, например, приводился ритуальный текст, связанный с Осирисом:
Ты велик и кругл в Шенуэре. Ты кругл в Дебене, окружающем Хауинебу. Ты кругл и велик в Осеке[569].
Этот «круглый» бог связан с вращением, переворачиванием, которое реализуется в написании его имени тайнописью. Здесь также имя разбито на три части. Первая (О) и третья («ис») написаны без каких-либо деформаций. Зато срединное «сир» написано странно. Все три «буквы» собраны в некую монограмму. Слог этот начинается со значка «и» и завершается повернутым по оси «с». Зато «р» помещено в середину монограммы. Р оказывается буквально «осью», на которой вращается «с». Александр Никитаев, расшифровавший тайнопись Хармса, высказал предположение, что
центральная монограмма <...> вероятно, изображает стилизованную букву еврейского алфавита — «мэм», — оккультными значениями которой являются, в частности, «женщина» и «превращение человека». Несомненна связь этой монограммы с Р. И. Поляковской...[570]
На Поляковскую, во всяком случае, указывает монограмма «окно» внизу рисунка. Я, однако, думаю, что Поляковская как таковая не играет существенной роли в разбираемом нами тексте.
Почему Хармс обращается к Таро и иным символическим системам, в которых переворачивание играет столь существенную роль, именно в этом тексте? Я думаю, это связано с программным его характером, выраженным в следующих словах:
Я говорю: это конец старого света, ибо я увидел новый свет.
Эта перифраза Апокалипсиса, мне кажется, имеет для Хармса едва ли не прямое значение. Речь идет именно о новом видении, о переходе от конечного мира к бесконечному.
Показательно, что Папюс определяет место Осириса в троице богов как бесконечность и обозначает его положение математическим знаком ∞. Амону в такой троице отводится место плюса, а Птаху — минуса[571]. Таким образом, Осирис оказывается бесконечностью и нолем (разделяющим плюс и минус) одновременно. Вертикальная схема хармсовского листа — от монограммы «окно» к криптограмме «О-сир-ис» — может пониматься как движение к бесконечности. Бесконечность шифруется образами поля и моря в конце инициативного пути.
Знак бесконечности впервые использовался в XVII веке в трактате о сечениях конусов, но примерно с 1700 года он появляется в одном из арканов Таро — «Маге». Этот аркан связан с еврейской буквой «алеф», которую использовал Георг Кантор для обозначения первого трансфинитного числа[572].
Математическая бесконечность была адаптирована к оккультизму П. Д. Успенским в «Tertium Organum», в котором имелась специальная глава о бесконечности и трансфините. Можно уверенно утверждать, что этот текст Успенского имел для Хармса важное значение в его размышлениях о цисфините. Успенский ввел идею бесконечности микросюжетом о том, что должно ощущать существо, переходящее из мира конечного (двухмерного, трехмерного) в мир бесконечности. Переход этот описывался им именно как конец старого и начало нового света:
Представим себе теперь на минуту, что человек начинает ощущать бесконечность во всем; всякая мысль, всякая идея, приводят его к ощущению бесконечности.
Это непременно должно произойти с человеком, переходящим к пониманию реальности высшего порядка. Что же он должен чувствовать при этом?
Он должен чувствовать бездну и пропасть везде, куда он ни посмотрит. И, конечно, он должен испытывать при этом невероятный страх, ужас и тоску. <...>
...тот мир, в котором оно [существо] родилось, с которым свыклось, который единственно оно представляет себе реальным, рушится и падает кругом него. Все, что раньше казалось реальным, становится ложным, обманчивым, фантастическим, нереальным. <...> за разрушающимся старым миром открывается бесконечно более прекрасный, новый...[573]
Апокалипсис Хармса — это прежде всего раскрытие скрытого, обнаружение (ср. с соответствующим пониманием Апокалипсиса у Деррида). Это раскрытие принимает форму раскручивания свитка — galgaly gala, — обнаружения «оси» с помощью вращения.
В этом контексте иероглиф «окно» можно понимать как эквивалент слова «свет». Такое чтение законно. В списке «сокращений», сделанном Хармсом в 30-е годы, он, в частности, иероглифически сжимает слово «свет» в монограмму «окно»[574]. «Окно» может как раз пониматься как «свет», как старый «свет», трансформирующийся в «новый».
«Окно» как знак света прямо перекликается с Осирисом. Плутарх рассказывает, что в
день, когда родился Осирис, прямо в час его рождения раздался голос, который сказал: «Господин Всего движется к свету»[575].
Разрушение старого света — это та форма переворачивания (когда «все рушится и падает»), которая открывает дорогу к свету[576].
Открытие «нового света» лучше всего дается круглой книгой, книгой-колесом, свитком. Ее текст может вращаться, воспроизводя разрушения (членение, дробление) и возникновение новых значений одновременно[577].
«Тексты-колеса» известны как в европейской, так и в еврейской традиции. У упоминавшегося Абраама Абулафии имеется целый ряд «колесных» текстов, которые позволяют производить огромное количество перестановок букв — алфавитных пермутаций. Любопытно, что в одной из серий круговых каллиграмм Абулафии, строящихся вокруг алфавитных перестановок, внешний ряд букв означает:
середина первого, середина последнего, начало последнего, конец последнего. начало середины, середина середины, конец середины, начало начала, конец начала[578].
Абраам Абулафия. «Буквенные колеса»
Само колесо вписывает в себя все возможные варианты перестановок. Любопытна при этом роль середины. Если текст становится похожим на колесо, то серединой становится точка, «неподвижная ось», главный ориентир во вращении и трансформации текста. Ars combinatoria Рамона Луллия, также использовавшего систему вращающихся кругов, приводит во вращение фигуру, обозначающую троичную структуру оппозиций: начало-середина-конец. В своей попытке исчерпать все возможные логические сочетания категорий он вращает треугольник, который
состоит из начала, середины и конца и охватывает все, что существует. Поскольку все существующее — это либо начало, либо середина, либо конец и ничего нет вне этих принципов[579].
Такая «колесная» книга буквально осознается как книга мира, охватывающая «все, что существует». Но именно такая книга с помощью перестановок и может осуществлять переход от старого света к новому.
Вопрос, который возникает в такой практике перевертывания, может быть сформулирован следующим образом: что происходит с элементами цепочки, когда они меняют порядок своего расположения. Понятно, что 12 и 21 не просто симметричные перевертыши. Ведь двойки и единицы в каждом из случаев означают разное. В 12 единица означает десять, а два — две единицы, в 21 два означает двадцать, а единица значит именно единицу. Витгенштейн спрашивал по поводу перевернутой серии 123, дающей 321: получаем ли мы при переворачивании два отдельных впечатления — одно о переворачивании, а второе о возникновении нового числа?[580] Иначе говоря, ощущаем ли мы связь возникновения 321 с переворачиванием, реверсией ряда?
Очевидно, что связь эта ослаблена, в силу того что каждый из элементов перевернутого числового ряда меняет свою природу. Сохраняя видимость своей старой идентичности, он начинает значить иное. Мы имеем дело с полумагической процедурой порождения нового через переворачивание. Хармс в свойственной ему манере сформулировал это следующим образом:
...известно такое число, что если его написать по-китайски сверху вниз, то оно будет похоже на булочника (МНК, 99).
Хармс, поворачивая «ключ», аркан «Повешенного», меняет всю структуру значений, которые радикально трансформируются. В некоторых интерпретациях «повешенный» на древе сефирот ассоциируется с буквой «мем», которая связана со стихией воды, отражающей вещи вверх ногами[581], и, добавлю я, с зеркальной трансформацией симметрии. Этим скорее всего и объясняется трпытка Хармса превратить монограмму «сир» в еврейское «мем». Монограммируя центральный слог имени Осириса, Хармс включает в монограмму знак перевертывания. Ключ к изменению значений оказывается в переворачивании Я, моей позиции как наблюдателя, которая неожиданно трансформирует Я (повешенного), в «Мир», 12 в 21.
Я уже приводил высказывание Липавского об относительности верха и низа: «Вверх-вниз: это только отношение к движению тела или руки» (Логос, 10). Меняя направление тела, переворачивая его, можно тем самым менять последовательность элементов мира. Поскольку верх и низ известны нам по положению тела, то необходимо изменить положение тела, которое оказывается в чрезвычайно тесной связи с мировыми цепочками. Вертикальное положение тела человека, задаваемое тяготением, находится в связи с вертикальным положением деревьев, чей рост также определен силой гравитации. Липавский как-то заметил:
В том-то и ловушка времени, что произвольное в какой-то момент, потом становится незыблемым. Дерево выбрало неправильный угол роста, что тут поделаешь, когда это уже осуществилось (Логос, 9).
Дереву в этом контексте противопоставлен цветок папоротника, который цветет только один день в году. Незыблемости противопоставлен момент.
Цветок в хармсовской криптограмме скорее всего отсылает к индуистской шакре, означающей на санскрите «колесо». Шакра — это центр жизненной энергии. Тибетский тантризм различает пять шакр на теле человека, которым соответствуют пять стихий — земля, вода, огонь, воздух и эфир. Индуизм знает семь центров, высший из которых, совпадающий с головой, символизируется цветком лотоса. Эта шакра — Sahasrara — часто изображается в виде перевернутого цветка. Отсюда значение перевернутой позиции тела в хатхе-йоге — вниз головой, вверх ногами. Такая поза производит инверсию низшей и высшей шакр.
Цветок лотоса — универсальный символ творения, раскрытия первоначального яйца, с которым ассоциируется бутон лотоса. Это первичная эманация. В него, как в мистическое колесо с восемью осями (лучами, лепестками), помещается Будда. Связь цветка с колесом, кругом, а следовательно, и содержащим в себе бесконечность нолем, позволяет протянуть нити от цветка к Осирису, как богу нулевой цисфинитности.
Цветок в принципе оказывается эквивалентен древу сефирот, с той разницей, что он не выражает идею вечного, но идею эфемерности и новизны. Не случайно в конце хармсовской «Лапы» возникает ребенок, из головы которого растет цветок.
В хармсовском тексте цветок помещен непосредственно под египетским «ключом» — «тау» и несколько напоминает его по форме.
В древнеегипетском «тау» было идеографическим обозначением жизни и произносилось как «анх» (ankh). Точно так же, но с присоединением детерминатива записывалась и идеограмма «цветок» — тоже «анх»[582]. Таким образом, цветок и «тау» — это трансформации одного и того же комплекса «жизнь-цветок». В результате мы имеем сложную цепочку превращений — изображение цветка переходит в египетскую идеограмму, которая превращается в хармсовскую тайнопись, в своем идеограмматическом фрагменте трансформирующуюся в еврейскую букву.
Речь идет не просто о трансформациях, но о переходе от языка к языку, который можно обозначить как переход от одного типа знания к другому.
Вертикаль, по которой расположены знаки, — это и путь восхождения, и одновременно направление роста. Трансформация смыслов задается линией прорастания.
Рост, как уже говорилось, определяется линейной темпоральностью. Единственная возможность изменить угол роста, а следовательно, нарушить неотвратимость и необратимость времени — это изменить положение человеческого тела по отношению к нему.
У обэриутов совершенно особое место отводится неким движениям тела, нарушающим законы гравитации. Антигравитационность как способ разрушения пространственных направлений исключительно занимала близкого обэриутам Малевича. У обэриутов падению, которое вписывается в галилеевскую механическую картину мира как нечто неотвратимое, а потому связанное с линеарным ходом времени, постоянно противопоставляется плавание и летание — антигравитационные практики, привлекавшие мыслителей еще в XIX веке — напомню хотя бы о Клейсте и Ницше.
Липавский приводит в «Разговорах» следующую запись беседы, начавшейся с обсуждения состояния опьянения:
Л.Л. [Липавский]: Предметы схватываются глазом более четко, цельнее. Они как бы вырастают или готовятся к полету. Да, они летят. Человек теряет свое место среди предметов, подвластных им. Это и дает освобождение от индивидуальности.
Затем: о планере: он мог ведь изобретаться в любую эпоху, может быть так и случалось, а потом снова забывали. И о плавании и о полете.
Н.А. [Заболоцкий]: Я переплыл реку с поднятыми руками! (Он воздал похвалу плаванию: плывущий испытывает радость, недоступную другим. Он лежит над большой глубиной, тихо лежит на спине, и не боится пропасти, парит над ней без опоры. Полет — то же плавание.) <...>
Л.Л.: Полет освобождает от тяготения, а оно основное образующее тела. Поэтому полет и освобождает. <...> Но полет и плавание служат изучению жизни и смерти (Логос, 10).
Здесь существенны несколько моментов. Во-первых, по мнению Липавского, полет освобождает от индивидуальности и от места среди предметов. Речь идет о некоем странном состоянии промежуточности, которое и фиксируется парением. Это промежуточность между субъективностью и объективностью. Человек избавляется от гипертрофии индивидуальности, то есть субъективности, и одновременно теряет место среди предметов, вещей. Я уже упоминал о том, что предмет, взятый в своем «пятом значении», в своей квинтэссенции, по мнению Хармса, теряет почву, отрывается от человека и «РЕЕТ» (Логос, 114)[583].
Этот отрыв от места, от своей закрепленности в мире можно определить как трансгрессию, переход границы. Шеллинг пытался описывать переход от идеального Я к миру вещей как переход границы, отделяющей субъективность и объективность. Для Шеллинга состояние «перехода границы» выражается в созерцании себя со стороны, то есть в таком состоянии, когда Я даюсь себе как субъекту в качестве объекта. Говоря о «переходе границы», Шеллинг говорил о «третьей деятельности»,
одновременно заторможенной внутри границы и переходящей ее, одновременно идеальной и реальной <...> В этой третьей деятельности Я парит между переходящей границу деятельностью и деятельностью заторможенной[584].
Именно парение позволяет, по мнению Шеллинга, сохранять двойственность Я, одновременно постулируя автономность Я-самого-по-себе от вещи-самой-по-себе. Для Шеллинга существенна эта невообразимая «заторможенность внутри границы», которую сам же он определяет как «точку соприкосновения между Я и противоположным ему»[585].
Парение, замирание внутри границы похоже на состояние потенциальности. Это такое состояние, когда речь еще не состоялась, когда Я и «вещи» существуют в раздельности, и Я не способно их назвать. Это состояние, по мнению Шеллинга, выражающееся в ощущении себя, в некой доречевой саморефлексии. «Заторможенность внутри границы» — это отчасти и состояние внетемпорального напряжения, не разрешающегося в письме.
Я думаю, что «реет» Хармса сродни «парению» Шеллинга. Это именно выражение актуальности черты, границы, создающей расслоение и обеспечивающей переворачивание как резрезание и сохранение целостности одновременно. Во всяком случае, реяние возникает именно как заторможенный переход границы из одной среды в другую (от земли в воздух, из воздуха в воду), от бытия к небытию («полет и плавание служат изучению жизни и смерти» — Липавский).
Такое зависание внутри границы, которая не имеет протяженности, по-своему связано с особым переживанием темпоральности. Парение «выключает» ход часов и поэтому позволяет «остановиться» в состоянии «перехода». Это связано прежде всего с тем, что полет иначе соотнесен с переживанием времени, чем, скажем, ходьба, дробящая шагами континуум на дискретные единицы. Этого дробления нет в полете — континуальном, а потому растворяющем субъекта в мире протяженностей, которые могут сжиматься и растягиваться. По этому поводу Людвиг Бинсвангер заметил, что различные типы передвижения предопределяют темпорализацию нашего существования, нашего бытия-в-мире[586].
И наконец, полет или плавание освобождают от формы тела, которая задается тяготением и связана с необратимостью времени. Полет, плавание, как и иные формы изменения положения тела, — скажем, подвешивание, как в выбранном Хармсом аркане Таро, — освобождают мир от неотвратимой линеарной причинности.
Нетрудно увидеть связь между торможением внутри границы и переворачиванием. Торможение не дает перейти границу и одновременно «поворачивает» в свою собственную сторону, создавая дистанцию между Я и собственным телом. Торможение — необходимая фаза «переворачивания», которое также останавливает движение времени и обращает его вспять. Переворачивая, я обретаю новое значение через поворот в сторону начала, назад «к нолю».
Заболоцкий был особенно чувствителен к освобождающей силе антигравитационности, например в плаванье. В 1930 году он написал стихотворение «Человек в воде», в котором человек, погружающийся в воду, превращается в колесо, трансформирующее как мир вокруг, так и его самого:
Человек, как гусь, как рак,
<...>
Он размахивал хвостом,
Он притопывал ногой
И кружился колесом,
Безволосый и нагой.
В том же году он пишет «Подводный город», в котором рисует картину «перевернутого города» Посейдон, населенного фигурами людей, висящих вниз головами:
Человек, носим волною,
Едет книзу головою.
Осьминог сосет ребенка,
Только влас висит коронка.
Заболоцкий, как и Хармс, интересовался Таро. В стихотворении 1930 года «Звезды, розы и квадраты» он буквально называет малые арканы (масти) Таро — «жезлы, кубки и колеса» — как знаки, венчающие «наши дома», движущиеся в небе вроде звезд и планет и в конце концов исчезающие.
Это финальное исчезновение летящих и плавающих тел связано с одной особенностью, отмеченной Гастоном Башляром:
Рыба и птица живут в объеме, в то время как мы живем исключительно на поверхности. Они, как говорят математики, имеют на одну «свободу» больше, чем мы[587].
Прикованность человека к поверхности, хотя и не делает его целиком поверхностным, двухмерным существом, все же отчасти лишает его существование одного измерения. П. Д. Успенский, как мы помним, связывал невидимость тел, существующих в четвертом измерении, с тем, что это измерение не дается нашему восприятию в пространственных, но лишь во временных формах, точно так же, как третье измерение оказывается недоступно восприятию обитателей двухмерного мира.
Тот факт, что люди — поверхностные существа, сближает их с «двухмерцами». Летающие и плавающие обитатели объемов оказываются не только на одно измерение ближе к иному миру, они оказываются как бы на грани проникновения в него (то есть исчезновения). Они «заторможены» внутри границы, если использовать метафору Шеллинга.
Своеобразный комментарий к загадочному листу Хармса можно найти в поэме Заболоцкого 1933 года «Деревья». Это, пожалуй, наиболее полный обэриутский «трактат» о растениях. Поэма начинается прологом, где переговариваются «голоса» и Бомбеев. Сначала звучат голоса различных частей растений — «корешка судьбы», «солнечной силы листьев»:
Все вместе мы — изображение цветка,
Его росток и направленье завитка, —
заявляют эти голоса.
Далее говорят голоса стихий — ветра, пара, воды, дыма. Затем вступают голоса «наблюдателей» — глаза, дыхание, «дудочка души». И наконец:
— А мы нули.
— Все вместе мы — чудесное рожденье,
Откуда ты ведешь свое происхожденье.
В этой пародии на гетевского «Фауста» встречаются все три силы, создающие формы мира, — внутренний импульс, формирующий растение, стихия, воздействующая на их формы, и, наконец, органы чувств, которым эти формы предстают, — нулевое начало Я, основной источник древесных форм.
В первой части — «Приглашение» — деревья определяются как «солдаты времени»:
Утыканные крепкими иголками могущества,
Укрепленные на трехэтажных корнях
И других неподвижных фундаментах!
Одни из вас, достигшие предельного возраста,
Черными лицами упираются в края атмосферы...
(Заболоцкий, 140)
Деревья здесь определяются как несокрушимые формы времени, как «деревья-топоры, рассекающие воздух на его составные».
Деревья вообще — это протоформы всех возможных форм. Липавский следующим образом описывал образование форм (фигур в пространстве):
Пространство, полагаю я, это схема достижимости, всех возможных переходов и усилий. Так как при построении этой схемы нет никаких особых условий, то она будет однообразной и продолжать ее можно сколько угодно: то есть пространство оказывается всюду одинаково проходимо и бесконечно. <...>
Можно приписать какой-либо части пространства особое условие: некоторые из вообще возможных способов переходов в нем будут невозможны. Тогда получится фигура (Логос, 33-34).
Пространство — это чистая потенция всех возможных «порядков». И в этом смысле оно похоже на ноль, содержащий в себе бесконечность. Фигура же возникает при возникновении ограничений, границ в безграничной потенциальности пространства. Таким ограничением могут быть время и гравитация — некие первичные силы, приводящие к образованию первофигуры — дерева. Дерево — фигура, принадлежащая чистой метаморфике пространственных порядков, но ведет оно себя как организм, как саморазвивающаяся линия. Оно одновременно и первофеномен, и живая, органическая форма.
Во второй части, «Пир в доме Бомбеева», «солдаты времени» растут на границе живого и мертвого, «на краю природы» (ранее уже говорилось о деревьях-гробницах).
Дерево в поэме Заболоцкого, хотя и воплощает антигравитационность, воспроизводит гравитационную ось мира, двигаясь строго вверх. И это темпорализованное движение осуществляется на границах органического мира, превращая деревья в пограничные символы живого/мертвого.
Неожиданно в поэме появляется Лесничий, обвиняющий Бомбеева в том, что тот нарушил порядок леса, пригласив деревья на пир:
Я жил в лесу внутри избушки,
Деревья цифрами клеймил,
И вдруг Бомбеев на опушке
В лесные трубы затрубил.
Деревья, длинными главами
Ныряя в туче грозовой,
Умчались в поле. Перед нами
Возникнул хаос мировой.
Клеймение деревьев цифрами, конечно, отмечает их связь с ходом времени, который прерывается апокалипсическим трубным гласом. Время останавливается, порядок его нарушается. Нарушение упорядоченного расположения деревьев отмечает это нарушение в линейном ходе времени. Вместо леса возникает поле и одновременно хаос безвременья. В последней главе — «Ночь в лесу» — деревья возвращаются на свои прежние места:
Жизнь леса продолжается как прежде,
Но все сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращение деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
<...>
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу — животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху — одни вертикальные звезды.
Перемешивание, нарушение числового ряда, потеря деревьями места в порядке мироздания разрушает весь незыблемый иерархический строй «леса». Деревья-императоры «снимают свои короны». Деревья — солдаты времени «образуют завалы» и «подбрасывают кости» — эмблему случайности, нарушенной причинно-следственной детерминированности. После этого начинается процесс «переворачивания», смены вертикальных и горизонтальных иерархий. Деревья, сохраняя вертикаль, превращают свои кроны в «новую плоскость». Кроны начинают становиться новыми корнями. И этот процесс трансформации, магического переворачивания леса запускает в обратную сторону ход времени. Движение времени вспять описывается Заболоцким одновременно и как пространственная обращенность, и как процесс апокалипсического воскрешения мертвых (отсюда мотив труб — отмечающий приостановку времени). Финал поэмы поистине грандиозен:
...взлетают деревья-фонтаны,
падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего.
<...>
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
Орфей Заболоцкого, воскрешающий из деревьев-гробниц, в принципе аналогичен хармсовскому Осирису, также «похороненному» в дереве[588] и с которым он в древности часто ассоциировался (тело его также было расчленено). Характерно, что воскрешение Орфея наступает сразу вслед за описанием деревьев-фонтанов (фонтанов жизни?), одновременно взлетающих вверх и падающих вниз. Движение времени вспять открывает путь истории, которая пишется на листьях деревьев, подобных листьям нового Писания. Сама история деревьев описывается как история письма и знания — от выпуклых листьев ископаемых барельефов — к абстракции геометрии.
Дерево было метафорически включено в дискурс о письме Гете, который в «Метаморфозах растений» объявил лист своеобразной буквой книги природы, ее протоэлементом. Эмерсон так сформулировал это учение Гете:
Так, Гете высказал основополагающую идею современной ботаники, что всякая часть растения — это только видоизмененный лист, соответствующий новым условиям; изменяя условия, можно превратить лист в любой орган, а орган в лист[589].
Торо прямо связал лист с египетскими иероглифами и высказал предположение, что лист — это «сухое», «внешнее» выражение той же формы, которая внутри организма принимает обличие «доли» (lobe). Так, рука в человеке — это эквивалент листа, а влажные, слизистые легкие или печень — это «доли», внутренние трансформации той же формы.
В рассуждениях Торо есть интересный «кратилический» пассаж, касающийся этимологии слова «лист» — leaf и «доля» — lobe. Прежде всего, Торо устанавливает связь между lobe и globe — сферой, шаром — и утверждает, что «f» в leaf — это высохшее и истонченное «b» в lobe. При этом Торо описывает процесс сжатия и иссушения как некое давление, приходящееся на середину слова. Жидкое «I» остается сзади, а давление выдавливает влагу вперед[590]. Это выдавливание приводит к округлению, набуханию «b», проступанию в слове сферы.
Этимологические фантазии Торо, возможно, связаны с образом мирового древа, которое
соединяет образы круга и дерева: это неподвижная, неизменная точка, связывающая воедино горизонталь и вертикаль[591].
Вращение вокруг неподвижной точки-оси, сферичность возникают в результате раздавливания слова посередине, и этот процесс гетевской метаморфозы может пониматься как вращение, переворачивание.
Как только в текст Заболоцкого вводится мотив книги, письма, деревья начинают терять свои очертания. Ход истории, ход времени обращается подобно тому, как направление письма может меняться справа налево и наоборот. Деревья постепенно трансформируются в геометрические символы чистых понятий, которые включены в сферу как знак бесконечности, Бога и автономного трансцендентального «мыра». Любопытно, что первоначальное разрушение числового порядка, о котором говорит Лесничий, оборачивается иной («каббалистической») нумерологией в конце: дерево-Сфера, подобно древу сефирот, определяется как «итог числовых операций».
Замысел Заболоцкого близок аналогичным поискам Хармса.
Когда животные у Заболоцкого поднимаются на вершины деревьев, образующих «новую плоскость», они видят «чистые звезды» (в терминологии Хармса, звезды — как «порядок»), «одни вертикальные звезды». В диаграмме Хармса крона дерева находится как раз над знаком «окна», который, как известно, Хармс связывал со звездой (см. главу «Окно»).
Одним из знаков хармсовского переворачивания является перенос звезды вниз. В «Лапе» повторяется призыв «Опусти агам к ногам» (2, 90), где «агам» — это звезда из созвездия «северного креста».
Как-то Олейников рассказал в компании обэриутов о теории полой земли, согласно которой вселенная заключена внутри земного шара. Хармс заинтересовался этой теорией потому, что она предлагала совершенно иную топологию соотношений верха и низа:
Д.Х. [Хармс]: Стратостат все поднимался, поднимался и вдруг оказался в Америке. Все, конечно, изумлены; как это могло настолько отклониться от направления, проверяют приборы. А на самом деле просто пролетели насквозь вселенную. <...> Где-то на дне океана есть дыра, через которую можно выбраться на внешнюю поверхность вселенной (Логос, 31).
Дыра-окно позволяет как бы вывернуть мир наизнанку, превратить верх в низ и наоборот. Опускаясь, ты, как в «Божественной комедии», оказываешься наверху, взлетая вверх, опускаешься вниз.
Одной из важных оппозиций хармсовского мира является оппозиция «полет/падение». При этом в системе «переворачивания» падение может стать полетом, а полет падением. На самом простом уровне падение тела приравнивается смерти, которая освобождает душу, взлетающую вверх. Иными словами, падение — непременное условие взлета. Хармс обыгрывает эту ситуацию в своих стилизациях народных песен. В «Смерти дикого воина» (1938):
Дикарь упал,
Дикарь упал
И спит, амулетом блестя.
Как легкий пар,
Как легкий пар,
Летит его душа.
Или в «Песне» (1935):
Дайте силу нам полететь над водой,
Птицы! Птицы!
Дайте мужество нам умереть под водой,
Рыбы! Рыбы!
Пространство некоторых хармсовских стихов как будто рассечено надвое некой линией-осью, которая создает зеркальную симметрию между низом и верхом. Таким образом, тело, уходящее вниз в нижней части пространства, зеркально изображается взлетающим вверх в верхней его части. Жерар Женетт, анализируя функцию птиц и рыб в образах перевернутого мира, характерных для эпохи барокко, заметил:
...рыба кажется не чем иным, как отражением птицы, которое сопровождает ее с подозрительной неизменностью. <...> и таким образом (почти) устанавливается двойственность мира: если рыба существует, если отражение оказывается двойником и может существовать подводное солнце, то оборотная эквивалентна лицевой, мир оказывается обратимым[592].
Зеркальное, обратимое пространство характерно для процитированных стихов Хармса. Падение дикаря прямо отражается как взлет его души. В «Лапе» это раздвоение описывается, например, как автономия зеркального отражения:
В воде плавало отражение сына. Старик выплескивал воду из таза вместе с отражением сына (2, 90).
То, что в поздних стихах относительно упорядоченно и выглядит как стилизация, в ранних стихах — важный принцип трансформаций. Приведу несколько примеров. Типичным образцом поэзии падений-взлетов-превращений можно считать стихотворение с характерным названием «Авиация превращений» (1927), начинающееся словами:
Летание без крыл жестокая забава
попробуй упадешь закинешься неловкий...
Ломается самолет, везущий красавицу:
Машина тут же опускалась.
<...>
Но тут приходит ей конец.
Она в подсвечник превратилась
Этот странный подсвечник, в который женщина превращается в падении, возникнет в ином варианте у Введенского[593], у которого выпадающая из окна «Маргарита или Лиза» заявляет: «На подоконник свечкой становлюсь» (Введенский, 1, 178). В «Оссе», где предстает целый набор превращений и переворачиваний, «висит подсвечник на потолке» (1, 64). Хармс, по-видимому, обыгрывает внутреннюю форму слова «под-с-вечник», в котором приставка «под» (внизу) соединена с корнями «свет-» и «вечн-ость». Смерть в переворачивании может поэтому выступать как под-(с)вечность. В «Оссе» (1928) все тело претерпевает метаморфозы переворачивания:
На голове взовьются волосы
когда в ногах почуешь полосы.
<...>
Стоп. Разошлось по конусу
летало ветром на носу,
весь человеческий остов
одно смыкание пластов...
В «Падении с моста» возникает висящий вниз головой нетопырь. В «Хню» «летали голые летяги, / подвешиваясь иными моментами на сучках вниз головой» (3, 33) и т. д. Переворачивание здесь вписано в саму структуру полета, который для Хармса — движение-перевертыш.
Особая тема Хармса — это переворачивание осей и иерархий в мире растений. Растение, как я уже говорил, — важная ось в системе мироздания и темпоральном порядке мира. Поэтому взлетающее и опускающееся растение — один из знаков трансформации мира. Если дерево укоренено в земле, то иное растение — цветок, фигурирующий в «мистической криптограмме», — может у Хармса летать и оказывается эквивалентным, например, звезде. В «Лапе» Земляк заявляет: «Я вижу цветок над своей головой. Можно его сорвать?» (2,90). Из объяснений беседующей с Земляком Власти становится понятным, что цветок эквивалентен звезде «агам»[594]:
Кто сорвет эту звезду, тот может не видеть снов.
Земляк — Мне рукой не достать до неба.
Власть — Ты встань на крышу.
Далее статуя на крыше делает Земляка легким, и он взлетает. Земляк крадет звезду — птицу — кусок неба — цветок (все эти понятия в поэме эквивалентны), и эта кража запускает механизм общего переворачивания полюсов. На небе глотает воздух созвездие рыбы, по нему кто-то ходит, с него рушится вниз вода. И среди этой картины конца времен вдруг возникает образ растений:
Цветы гремучие всходили
деревья темные качались.
Небо в конце концов начинает двигаться вспять:
...и небо, пятясь по эфиру
тотчас же в стойло возвратилось.
Этот хаос и движение вспять связаны с тем, что растения — это оси, соединяющие землю с небом и потому создающие иерархию мироздания. Цветы — это земные отражения звезд. Нельзя потревожить одни, чтобы в зеркале не сместились другие. Как это свойственно эзотерическим текстам, речь идет о инверсии иерархии, когда высшее оказывается низшим и наоборот. Оси в эзотеризме обыкновенно — оси инверсии[595] и оси размыкания, растяжения, границы, в которых происходят «замораживание» и отслоение.
В стихотворении 1929 года «Столкновение дуба с мудрецом» рассказывается о том, как
один человек хотел стать дубом,
ногами в землю погрузиться,
руками по воздуху размахивать.
Любопытно, что трансформация человека в дерево прямо описывается Хармсом как разнонаправленное движение — взмывание вверх и одновременно падение вниз. Вся метаморфоза как будто происходит в зеркале, «переворачивающем» направление движения:
Окончив речь
и взяв пожитки,
он метнулся в потолок,
перетерпев тяготения пытки,
он реял под крышей, как молоток.
«Только б корни к низу бросить,
да с камнями перевить,
вот и стал бы я, как дуб».
Аристотель в свое время предложил теорию крайних (земля, огонь) и серединных (вода, воздух) стихий. Он считал, что серединные стихии как бы создают относительность направления падения. Воздух взлетает по отношению к земле, но падает по отношению к огню. Серединные стихии поэтому находятся как бы в ситуации одновременного падения и вознесения. Хармс иллюстрирует эту знакомую еще по школьным учебникам систему круговорота в ряде своих стихов, например, в стихотворении «Небо» (1935):
Уже поток небесный хлещет,
уже вода везде шумит.
Но вот из туч все реже блещет,
все дальше, дальше гром гремит.
Уже сверкает солнце шаром
и с неба в землю мечет жар,
и поднимает воду паром,
и в облака сгущает пар
И снова страшный ливень льется,
и снова солнца шар блестит...
Воздух и вода — любимые стихии Хармса, конечно, не от приверженности к аристотелевской физике. Они создают среду для «переворачивания» и в качестве таковых присутствуют в схеме квадрата стихий Таро.
Падение и взлет, хотя и подчиняются законам физики, нарушают стабильность мира. Падение и взлет — у Хармса это прежде всего выпадение из причинно-следственных цепочек, это их трансформация. Предмет, падающий или летящий вверх, находится в кратковременном состоянии автономии. Автономизируясь, он претерпевает метаморфозу, на какое-то время оказываясь на грани трансцендентального «мыра». Хармс в стихотворении «Звонить-лететь» (1930) весьма незамысловато отразил то, что он назвал «логикой бесконечного небытия»:
Вот и дом полетел.
Вот и собака полетела.
Вот и сон полетел.
Вот и мать полетела.
Вот и сад полетел.
Конь полетел.
Баня полетела.
Шар полетел.
Вот и камень полететь.
Вот и пень полететь.
Вот и миг полететь.
Вот и круг полететь.
Полет создает «бесконечное небытие», постепенно раскачивая логику языка, логику дискурсивности, спряжений и, конечно, глагольных времен. Полет освобождает предметы от давления темпоральности и линеарности. Он вводит знаки в ту область «внутри границы», в которой они могут быть подвергнуты переворачиванию, где они могут быть повернуты в сторону начала текста от его конца. Текст начинает «смотреть» в прошлое, а не в будущее своего развития. «Новый свет» открывается через переворачивание, а не линейное движение вперед.