… Теперь мы едем в «Бомбу», сельцо, которое находится в двенадцати верстах от Бирского опытного поля. Недалеко, на большой территории поселились Прилукская и Глуховская коммуны. Ничего, пусть пробежится немножко эта «гнедая», черт ее не возьмет. Ничего ей не будет, если сделает эти 12–15 верст за два часа.
Как все биро-биджанские лошади, артачится и гнедая: встанет посреди дороги и ни шагу с места. Или внезапно стукнет ей в голову встать на дыбы рядом с телегой и брыкаться, как сумасшедшей. Лейбиш говорит, что она «нервная». Её когда-то ударили ногой в морду, вот она и стала нервной. А ведь она не кобыла, а бриллиант. Из наихудшей беды вытянет. Там, где двое не откусят, она проглотит и не поперхнется.
Каждый раз, когда гнедая останавливается, Лейбиш соскакивает с телеги, обнимает ее теплую шею и, прикладывая свою голову, трется небритой щекой:
— Ша, Машка, ша, Машуня, ты же самая любимая. Ты бриллиант.
Маша испуганно дергает головой, но потом успокаивается. Начинает моргать глазами и прислушивается к нежностям Лейбиша.
— А что ж, как же не уметь? — Оправдывается Лейбиш и осматривает телегу. — Зачем же я два с половиной года протаскался с красными. Хоть ему повредили ногу, но зато уже всякая лошадь слушает его, Лейбиша из Прилук.
Лейбиш бросает еще несколько взглядов на кобылу и, довольный, садится на телегу. Кобыла бежит рысью, телега подскакивает, разбрасывает солому, переворачивает в животе кишки.
Ципа не может выдержать тряску. Она таки полная, да только «нехорошо запакована», поэтому у нее трясется в «чемайдане». Пусть Лейбиш даст ей свой пиджак подстелить, она ляжет: лежа не так трясет. Но все время Ципа не будет лежать вот так. Она не увидит «Бомбу» — эту роскошную кучерявую «красавицу-сопку». Пусть Лейбиш её разбудит возле горы:
— Слышишь, Лейбиш, только не твоими жлобскими ногами.
Ципа уже лежит на телеге. Так тоже изрядно потряхивает. Она переворачивается на бок, устраивается и лежит. Когда Лейбиш возле горы будит её, она поднимает крик:
— Отстань от меня, Лейбка. Не мешай. Нечего, я уже слышала. Вот у него нрав, у Лейбиша: всегда пристает.
Глаз не оторвешь от этого зрелища: солнце спряталось в тайгу. Ух, как «черные березы» засветились! Их гладенькая кора тонет в море разных красок, но больше всего тут красно-золотого, и все это обвито прозрачнокоричневой дымкой.
А стройные кедры? А даже обычные березы украшены в майские чисто-белые наряды. А гордые дубы!
Нет, Лейбиш дурень. Пусть он оставит её в покое. Ничего, ему тоже не повредит посмотреть на вечернее небо. Такое небо может себе позволить только Биро-Биджан. Сколько глыб всяких руд лежат теперь раскаленными и светятся разными красками.
— Может, ты бы не морочила мне голову, Ципа, — смотри, как испортилась. Сначала была такая хорошая девушка, а когда познакомилась с педтехникумом, стала целой «телегенткою». Дуреет там с лесами да с небом. Может быть, из нее, из Ципы, совсем получилась стихоплетка?!
Кажется, Лейб понял своей остроконечной головой под зеленой кепкой, что наделал глупостей. Он оборачивается к ней лицом и гладит ципин коричневый чулок.
Но Ципа дергает ногой и кричит сердито:
— Ай, уйди. Ты жлоб, и больше ничего.
Лейбиш еще минуту смотрит на нее, потом отворачивается к лошадям и, очевидно, думает:
— Пусть перестанет морочить голову Ципа, пусть лучше посмотрит, какую дорогу они проложили к участкам. Тут же вокруг была такая дикость, такая чаща. А теперь они сами, своими руками, своими лошадьми и телегами проложили такую дорогу, что и на Украине такую навряд ли найдешь. Эта-то грязюка? Ничего, они сделают мостик. А что, разве можно все сразу? Нет, всего сразу сделать нельзя.
Потом, еще минутку подумав, Лейбиш начал, очевидно, сам с собой говорить, потому что за тарахтением телеги трудно было что-нибудь услышать:
… Вот туда направо, где сереет и курится, там их палатки. А вон там на горе пашут их кони. Надо туда подъехать. Или лучше так: Лейбиш пойдет распрягать, а мы с Ципой дойдем пешком.
… Уже издалека мы услышали понукания и страшный шум, чуть ближе видно было, что там или только двигаются, или только кричат.
Когда мы подошли совсем близко, мы не поняли, почему они пашут на огороженном месте, как будто кто-то его для них приготовил.
Все они готовы были немедленно рассказать. Кричали на нас сильней, чем на лошадей.
Тут уже ничего. Это пашут две десятины разработанной земли, которые крестьянин, сосед, занимал до того года. Когда земля уже немного обработана, оно куда легче. Тяжело было в первые дни, когда поднимали целину. Хоть руби, хоть кроши их, это волчье мясо, не хотят идти и все. По шесть коней запрягали в один плуг, как пушку везли. Этот проклятый буланый — третьесортный лодырь — бьется и передними ногами. А эта плохонькая кобылка, кажется, и воды не всколыхнет, а когда она в плуг запряжена и подойдешь к ней, так она, гадюка, кусается. А тот безумный жеребец, хоть и первой категории, вообще не стоит на месте: все время «командует», крутится, как бешеный, рвет постромки. А если уже с большим трудом поднимешь пласт земли, так он стоит торчком, как прикипевший, и не падает. Хоть нанимай людей, чтобы его перевернуть.
— Нет, парни, это пустое. За шесть часов одной борозды не сделали. Пропадем, если из Биро-Биджана не будет людей. — Так решает Шмерель, тот, который кричит и бьет коней больше всех.
Тем временем советы сыплются со всех сторон. Но сам советчик не потрудится, чтобы провести в жизнь свой совет. Это уже пусть другие делают, а пока пробуют одно предложение, уже готово новое:
— Прошу, пустите только: те две передние падлы совсем не тянут, только мешают. Может быть, их распрячь и пахать четырьмя?
— Не, так не годится. Вот что: надо запрячь двух коней в плуг, двух к этим двум, а одного — спереди. На него посадить Михаила, дать ему в руки хороший кнут, и вперед!
Или подождите: пусть четверо парней возьмут по хорошей палке, станут с четырех сторон и шумят на чем свет стоит: «Но! Тпру! Но! Пошла-а!». Парни, чего стали, жарьте! Сильнее!
— Ой, нет! Ой, нет! Это не годится! Плохо. Очень плохо идет дело с Биро-Биджаном. Нечего и говорить; пропащее дело.
— Да и что удивительного, когда такие кони. Бешеные кони, и точка. Не хотят сделать ровную борозду. Все только крутятся и тянут плуг так, будто кто-то с ними играет.
— А, падаль и баста…
… Все нахмурились, стыдились посмотреть друг другу в глаза. Но еще больше стыдились смотреть на коней. Кто ковырял черным заскорузлым ногтем кору на палке, кто возился с узлом на веревке, а кто просто плевал запекшимся ртом.
— Подождите, парни! Может, нам совсем перестать бить коней? «Киргизы», кажется, не любят, когда их бьют. Этого переднего надо попробовать взять за уздечку, потянуть вперед, может, он пойдет.
— Конечно. Молодец, Михаил. Министром его сделать. Кони пошли. Теперь, коники, тяните… Идите! Еще идите.
— Но-о! Но-о! Вот-вот-вот-вот-о-о! Но-о!
— Ух, это же роскошь. Идет, парни. Ага, у Биро-Биджана повышаются «шанцы».
— Так, но что же делать с теми кусками земли, которые не хотят переворачиваться?
— Знаете что? Может быть, мы около плуга поставим еще одного человека и поручили бы ему, чтобы он левое плечо немного подводил и левую руку тоже.
Этот совет подает Нафтол, пекарь. Молодой парень, но может давать хорошие советы. Он тоже молодец, этот пекарь. Сделать его помощником министра.
Ах, красота, идет как по маслу.
— Надо было бы выпрячь переднего. Он все равно ничего не делает.
Конечно, так лучше. Четырьмя куда лучше.
— Право, Биро-Биджан чудесная страна! — выкрикивает Шмерель, — четырьмя конями поднимаем целину.
… А теперь на мягкой земле можно и двумя работать. Надо только на них покрикивать. Не любят кони, когда их бьют. Также комары дышать не дают. Ни людям, ни коням. Хоть бросай всю работу, стой и чешись. Вот сколько комаров! Прикоснулись и сразу полетели дальше. А один — кровосос, пока не напустит отравы, таки не отстанет. Хоть и говорят, что если не чесаться дня три, так тогда уже и не будет зудеть. Так как же удержаться?
Больше всех жалуется на комаров Фейга. Дома она оставила мать с двумя братишками, которых надо как можно скорей забрать сюда. Фейга должна быть здоровой и как можно быстрей обустроиться. А у нее уже опухли руки, шея, ноги все покусаны: сквозь чулки они особенно любят кусать. И еще широкое лицо у нее — круглое. Есть им где садиться.
Нет, Фейга не выдержит. Они ее живьем съедят.
— Может, пошабашить? Уже седьмой час. С пяти утра до семи — часов пятнадцать. Эй, братва, хватит!
— Э, нет, это не годится. Пока не закончат этот клин, Митник не бросит работу.
Лучше доработать уже до конца небольшой кусок, да и совсем избавиться от хлопот. На кожевенном заводе, где Митник когда-то работал, он тоже не оставлял работу на завтра. Даже тогда, когда это было после восьмичасового рабочего дня. Не потому, что он партиец, хотел «угодить рабочему классу». Просто потому, что он после того дома не мог успокоиться. Невкусно елось, плохо спалось. Работа любит, чтобы ее сразу «отмездровали». Потом вытер косу, и точка. А завтра придешь к станку и возьмешься за свеженькую работу…
А земля, конечно, точно также…
— Хочешь, чтобы комары тебя всего искусали?
— Меня они не кусают. Комары кусают только «элементов», которые стоят и злятся и из-за каждого укуса готовы расплакаться и чесаться, аж пока кровь не потечет. Вот когда комар садится на Митника, он только потихоньку шлепнет и убьет его.
— Ты же совсем «слепая кишка». Как же ты можешь углядеть.
О, Фейга отозвалась. До всего ей дело. Спрашивали тебя? Может, ты бы еще расплакалась и зашлась бы в «истерическом припадке», как барышня?
Ну, если так, то уже, безусловно, можно отложить сегодня работу. От ссор добра не будет.
Но Митник с такой «постановкой вопроса» не согласен. Разве то новость — ссориться? Все так разнервничались, что за каждую мелочь готовы проглотить друг друга. Бейнфест не заболел бы, если бы отправил сюда маски за несколько дней, чтобы мы не тратили лишних сил.
Но Митник неправ: Куперман, председатель коммуны, ему это потом объяснит. Потому что для того, чтобы судить другого, надо принять во внимание все условия и обстоятельства. А Митник, хоть и партиец, не хочет этого делать и просто говорит: Бейнфест виноват. Критиковать — легкое дело. А Куперман этого очень, очень не любит.
Теперь уже никому не хочется работать. Все почувствовали страшную усталость и ленятся даже распрячь коней и отнести инструмент. Вот если бы можно было тут, на этом месте, лечь отдохнуть и заснуть. Как не хочется никуда идти отсюда. Вот тут только на месте остаться и не бояться никаких насекомых на свете. Чтобы не надо было шлепать по лицу, по шее. И чтобы руки были свободны хоть на минуточку. Как же это было хорошо. Просто чудесно.
Когда же это будет?!
*
… Домой я шел вместе со «злой» Фейгой. Она отвернулась от меня, чтобы мне не видно было, какая она заплаканная.
— Вы, наверное, поедете домой?
— Кто? Я?!
Фейга совсем повернулась и ускорила шаг. Она время от времени наклонялась прогнать с чулка комара или загрубелыми руками прогоняла его с покусанной шеи. Я видел, что ей тяжело нести посуду к палатке. Тогда я догнал её, чтобы помочь. Но она внезапно остановилась, глянула на меня злыми заплаканными глазами и со скрываемой злостью выкрикнула:
— Мне говорили, что вы лавочник. У вас таки осталась поганая душонка лавочника. Вы не знаете, что такое работа! Вы не чувствуете вкуса в работе!
Молча мы донесли вещи до палатки. Тут только она подняла ко мне улыбающееся запачканное лицо и взяла меня за руку.
— Я хотела вас просить, чтобы вы пошли со мной. Я что-то должна вам показать.
Я пошел с ней. Она все отгоняла от себя комаров. На улице еще было видно. Солнце уже спряталось за «Бомбой». На вершине багряно пламенели кудрявые пятна леса. Весь заход был еще ярко-красный. Я еще видел светлый гребешок в темных подстриженных волосах Фейги. Возле распаханного участка земли она остановилась.
Вот что она хотела мне показать:
Эти две десятины, которые заняли у крестьянина, уже обработаны. Ну вот, на них посеяны овощи. Вот только посмотрите: на этой грядке аж до того конца посажена картошка. Там баклажаны. Посредине свекла. А тот кусок, туда вниз, они оставляют. Соседка обещала дать капустной рассады. Вообще, они хотят засеять украинский огород; посмотрят, что уродится. Даже табак для парней посадят, если достанут рассаду. Ну, а про лук, чеснок, редьку нечего и говорить. Это же еврейские лакомства.
Серьезно: каждый раз, когда она, Фейга, проходит мимо, ей кажется, что все прорастает уже, и она вместе со всем этим растет. Это, может, сентиментально, но душа радуется, когда она смотрит на эти две десятины засеянной земли. Клещами ее не оторвешь отсюда. Эта земля уже стоит крови, на ней уже работали-вкалывали. Как же можно это все бросить и уехать? Куда? Зачем?
— Простите меня, но я сказал большую глупость.
Под конец Фейга разговаривала совсем спокойно. Она меня просто хотела понять. Теперь она видит, что я не хотел ее обидеть. Она крепко стиснула мою руку и повела. Время от времени она наклонялась и гладила грядки так нежно, как будто боялась, что они рассыплются…
На улице уже было совсем темно. Только на западном горизонте и осталась широкая полоса света. Я чуть видел фейгины пытливые глаза: хорошо ли она мне разъяснила? Хорошо ли я понял, что такое работа? Знаю ли я, что ей больше некуда ехать. Понимаю ли я, что она должна привезти сюда мать с двумя братьями, если хочет их спасти.
Когда мы вернулись, уже была полночь. Гребешка в ее волосах мне уже не было видно. Я только чувствовал на своей руке теплую упругую ладонь. Загрубевшую, но упругую и теплую. Вдруг она повернулась ко мне огрубевшим лицом и заглянула мне прямо в глаза.
— Да. Одно еще я забыла вам сказать. Я никогда не знала, что у коней есть глаза. То есть, что у коней есть глаза, это я видела, но только, что у них красивые глаза, этого я никогда не знала. И я никогда не поверила бы, если бы не видела своими собственными. — ну, пусть будет — плохими глазами.
Вот у них, у прилучан, есть лошадь, высокая, рыже-пегая кобылина. Таких глаз, как у нее, пожелали бы себе лучшие девушки. Если они большие-большие, синие, как какое-то хорошее. ну, одним словом, лучшее море. Белки такие ясные-ясные, большие. И даже ресницы у нее, у кобылы, длинные, как косы, и совсем белые. Ну, кто бы таки поверил, что у кобылы могут быть белые, длинные, красивые ресницы. Никто на свете. А у прилучан есть такая.
Интересно, как она моргает глазами. У нее очень красивые белые губы. Вот она так шевельнет губами и моргнет глазами; шевельнет губами и моргнет глазами. А стройная она, кобыла. Вот уже есть на что посмотреть. Фейга ее мне завтра покажет.
Один только недостаток у нее есть (если это можно назвать недостатком): она не дает себя запрягать и всегда гуляет с плохим «парнем». Она его нашла у «глуховцев». «Тот» в своей коммуне не дает себя запрягать и всегда бегает за нею. Ну, так он маленький никудышный жеребчик. А она же такая «красавица», а водится с ним. фу.
Фейга глуповато и кокетливо улыбнулась, повернулась и пошла дальше, как будто больше ничего не хочет мне сказать.
Я пошел за ней. На улице уже совсем темно. Раньше мы видели издалека костер. В этот костер, очевидно, все время подкидывали дрова, потому что он очень дымил. Подойдя поближе, мы увидели возле него измученных грязных коммунаров. Некоторые сидя дремали. Некоторые смотрели, как сгорают на лету комары и слушали нотации главы коммуны.
— Потому что ко всему надо подходить по-марксистски: если Бейнфест еще не прислал маски и их еще нет, — это значит, что нельзя было послать. А что уздечки рвутся, то это значит, что кожа плохая. А что кони брыкаются, то это потому, что они еще дикие. Остается одно — объездить их. Ни Бейнфест, ни поставщик Локшин в этом не виноваты. Да это все пустое. Вот что важно:
Куперман наклонился, выхватил головешку и начал ее крутить:
— А, в пекло! Сдохли бы вы! Мы вас отсюда выгоним. Так в Александровке, пять верст отсюда, и одного комарика нет — крестьяне говорят — одной мошки нет. Мы вас тоже выгоним.
Все вокруг костра следили глазами за головешкой, как она крутится в воздухе, описывает огненные круги, слушали отрывистые слова Купермана и думали, что это кручение головешки и есть «важное».
— Нет, не это важно. Вот что: Слуцкий чего-то занедужил.
Я подхватился:
— Где же он лежит?
— Он не лежит. Он стоит. К телеге привязанный стоит.
— Как?
— Да так…
— Ага, вы не понимаете. Вы думаете, Слуцкий — человек. Помилуй боже, этот «Слуцкий» — конь. У прилучан есть «Слуцкий», «Айзман», «Бергер». Это кони с именами тех, кто первый научил их ходить в упряжи.
Теперь весело. Каждый вспоминает свою шутку. Все смеются, аж заходятся. Потом зовут к столу, который стоит на улице, сбитый из неструганых досок. Ужин вкусный, очень вкусный: селедка, рисовая каша, чай. Все очень голодные.
Потом все расходятся спать. Привилегированные (девушки и ослабленные) забираются в палатку. Остальные — кто на телегу, кто на стол, кто на кучу соломы на земле. Возле костра уже никого нет. Головешки догорают, и становится темно. Комары подлетают и падают мертвыми. Комаров становится меньше. Немного погодя тут совсем не должно быть комаров.
Здесь Прилукская коммуна будет жить.