В ВАГОНЕ

Пришло же ему в голову, «перводнику», в Ряжске пересаживаться.

Цодек Штупер в растерянности. Он стоит в новом брезентовом костюме, который ему выдал Киевский Озет, перед проводником, ухватив его за грудки, и трясет его прямо в проходе вагона.

Т-ты р-разве перводник? Т-ты… ты. да ничего. Люди тут сидят, так я не хочу говорить. А то я бы тебе сказал.

Проводник съежился. Может, от Цодековой тряски, а может, чтоб не застревать в проходе. Он тихо, но с чувством, горячо убеждал, что в Ряжске следует пересесть. Он еще повторил, что в Ряжске надо пересесть. Таки из тех мотивов, что кто хочет ехать из Киева в Биро-Биджан, тот должен в Ряжске пересаживаться.

— Т-так ты го-говоришь? — уже отпустив проводника, Цодек Штупер, очевидно, под впечатлением «мотивов». Птичье подвижное лицо свое он сменил с готового заклевать того на безразличное. И, как птица длинным клювом, сначала бил в одну точку, потом так же долго в другую. — Ну, а парни? А п-парней мы оставили. Л-лучших па-парней остав-вили. Парней — один к одному — оставили. А особенно, лу-лу-лучшие вещи оставили. Все хорошие вещи. Са-са-самые д-дорогие вещи там с ними остались. Та-таких вещей нельзя оставлять. Те парни все ж таки мальчишки. Ш-ш-швейная м-м-ашинка со всеми хорошими вещами осталась. П-понимаешь? Вы понимаете?

Цодек в новом брезентовом костюме своем вертелся во все стороны, заглядывал каждому в глаза, каждому что-нибудь говорил. И кто чужой проходил — тот останавливался, ждал, чтоб Цодек немного отошел в сторону и освободил узкий проход, или смотрел на «пылкого гражданина в спецкостюме».

Немного погодя Цодек Штупер подсел к Шмулю-сквирянину и начал ему повторять все сказанное утром. Шмуль сквирский слегка качал своей большой головой и иногда добавлял:

— Да, да, да.

Однако Цодек Штупер не был уверен, выслушает ли его Шмуэль. Когда Шмуэль поддакивает головой, он тогда смотрит на часы и что-то про себя считает.

— По-понимаешь, Шмуэль, им-м-менно те парни, те главные остались. Лу-лу-лучшие ве-вещи остались. Ско-сколько мы едем, а о-они не догоняют нас. Или я знаю? Так себе. Е-едется вместе. Бо-большой коллектив… — и вдруг раздраженно выкрикнул: — Смо-смотри, чего ты смотришь на часы?

Шмуэль цокнул языком и значительно пошевелил пальцами:

— Ты не понимаешь, братец? Тут особый интерес. — Шмуэль начал постепенно рассказывать свою историю и заглушил ею Цодекову; сначала тихо, а когда начали подходить новые слушатели — громче.

Уже несколько станций проехали, а Шмуэль все еще испытывает свои часы, настоящие «загряничные» часы. А они опаздывают, а они опаздывают, а ведь часы эти только что из рук часовщика.

Перед выездом Шмуэль зашел к Леве Кривому, часовщику (это такой часовщик, что к нему в Сквир едут отовсюду ремонтировать часы), и попросил его, чтобы тот посмотрел и почистил его мозеровские часики. Это не шутка, Шмуэль едет в Биро-Биджан. Там не только нет часовщика, а даже не знают, что такое часы.

Шмуэль — значительная персона в своем местечке. Все время он был сторонником большевиков и их власти. Вот эта метка на голове от «белой» пули, которая попала в его череп; вошла внутрь, перемешала все мозги и нервы, а потом вышла снизу, около шеи. От этого теперь часто шумит у него в голове.

Когда в Сквире организовался местечковый совет, то Шмуэль был там отчасти за секретаря, отчасти за курьера. Потом он «замарался» из-за нескольких пудов хлеба, которые ему не следовало покупать. А последнее время он столярничал, а когда и плотником был, — как кустарь.

За всю свою жизнь Шмуэль ничего не просил. Но если уж доводилось ему обращаться к кому-нибудь, то уже тот никогда не отказывал.

Сейчас, когда Шмуэль попросил Леву посмотреть часы, Лева пошутил. Сказал, что в часиках не хватает «спруджинки». Но Шмуэль знал, что Лева все ему сделает, как положено, и починит, и был в этом уверен. А вышло, что от станции Ряжск часы уже начали капризничать. Потом Шмуэль сверил их в Кензино, в Пензе и дальше, а часы опаздывают не больше и не меньше, чем на целый час. Может, они где остановились, часы. Ага, а как же они сами снова пошли. Очевидно, они просто опаздывают, и точка.

— Да не отсохла бы у него другая нога, у этого кривого часовщика…

— Ай, какая мудрость! Ведь в Пензе солнце вращается иначе. Потому и в Бербиджане солнце вращается так, что оттуда в Америку перебраться — раз плюнуть.

Все знает он, Зелик-сапожник. Да и про Биро-Биджан он знает года, наверное, два, а то и все три. А что, разве нет? Если так, то никто газет не читает. Он сам тоже не читает. Он не рабкор. Но про Сибирь он уже давно слышал. А про страну там для евреев он тоже давно слышал.

— Всегда у него такая удача: про все он знает давно. Про царскую армию он знает. Про Красную армию знает. Про все на свете знает.

Зелик ничего не отвечает. Он с безразличным видом подвигается к окну, вытаскивает из глубокого кармана резиновый кисетик с махоркой и сворачивает цигарку. Потом оборачивается и спокойно отвечает, что не любит, когда сопляки встревают, куда не следует. Хорошее дело. Лейзер уже учит его. Потому что Лейзер, когда пошел в Красную армию, был тогда пистолетом 16 лет. Хотя и вышел из него здоровый мальчишка. Но и упольне сознательным не был. Лейзер пошел больше ради галифе с кантами. А Зелик, уйдя с большевиками, был уже «упольне сознательным». Потому сапожник 38 лет не может быть лодырем.

То еще тогда, когда комиссар подумал про него, что он шпик и посадил его вместе с деникинским офицером, а он, Зелик, все у офицера выспросил, то уже тогда комиссар — Тихонов звали его, — с большим шрамом на высоком лбу, сказал, что пошлет Зелика в Бербиджан. Зелик только не очень хорошо помнит: или Бербиджан, или Азбиджан.

— Что вы несете? Чтобы вот человек говорил и сам не знал что! Всегда он все путает.

Но Зелик на это не отвечает. Он знает, что говорит. Он слегка качает головой с изможденным лицом, обрамленным седоватой бородкой, сосет свою цигарку и мурлычет себе под нос, что он хорошо знает. Если бы то другие так знали.

А что же? Это очень может быть. Авремл Фастовский тоже слышал, что про Биро-Биджан уже давненько знают. Когда Авремл Фастовский говорит, то поводит ноздрями, говорит серьезно и убежденно, так что все вынуждены ему верить. Он хоть и низенький, и неказистый, но серьезный и уверенный. Он немного странный, Авремл: завел себе привычку стоять возле окна, выглядывать и каждый раз вскрикивать:

— Ай, гляди-ка! Ах, как хорошо там!

Но когда его переспрашивают, он поводит ноздрями и говорит, что — уже. Уже проехали.

Но однажды утром, на Волге, он обернулся и выкрикнул:

— Ах, какая же она широкая да хорошая!

И тут же на месте повернулся к окну и тихонько добавил:

— Вот если бы в Бербиджане такая.

О-о! В Биро-Биджане лучше. Зелик-сапожник знает это наверняка. Так за что же ему дали название — Бе-ри-би-джан, потому что там текут такие реки, что они лучше и шире, чем море. А если ему не хотят верить, то нечего вообще говорить.

— Э, если бы знать, что там будет, — недовольно вздохнул Авремл. Он оперся спиной о стенку вагона и стоя положил ногу за ногу, а мизинцем ковырялся в зубах, как пожилой важный человек. Вся загвоздка в том, что никто, ну никто же ничего не знает.

А когда Авремл поводит ноздрями и говорит вот так важно и уверенно, то ему все верят. Верят, что никто не знает. Никто ничего не знает. Потому что, в конце концов, сам Озет сбивает с толку. Уже на сердце тяжело. Так кому же охота на себя столько брать.

Нет, дело совсем не в этом. Они специально рисуют еще хуже, чем есть. Там, наверное, иначе, совсем иначе. То они и сами ничего не знают. Говорят и гадают.

… Только в Самаре, когда в вагоне стало намного свободней, компания переселенцев захватила два просторных смежных купе и никого больше в вагон не впускала. В обоих купе переселенцы вели горячие разговоры. В других купе было почти совсем тихо. Один какой-то в зеленой рубашке заглядывал в книжку и что-то шептал.

Авремл Фастовский все еще стоял, опершись на стенку, между двумя купе, ни с кем не разговаривал, погрузившись в свои мысли.

Русский, что остался в еврейском переселенческом купе, еще раньше присоединился к собеседникам, и разговор перешел на русский язык.

Заслышав слово «переселенцы», к разговору подключились и украинцы. Потом и тот, в зеленой рубашке.

Нет, это ни для кого не новость. Эти переселенцы не первые. Уже много их проехало через Пензу. Но, как всегда, задаются те же вопросы:

— Зачем едете?

— Едем работать.

— Куда?

— К себе.

— Или кто-нибудь видел землю?

— Никто.

— То значит, едете ходоками?

— Нет, переселенцами.

— Наверное, торговать?

— Копать золото?

— Контрабанда?

Зелик-сапожник не выдерживает. Сам он ненавидит всех контрабандистов и контрреволюционеров. Ну, так зачем же болтать. Но надо всем дать высказаться.

— А зачем же нужна революция? Вот Федор, сам украинец, хорошо знает всех евреев и знает, что в их селе есть один еврей Махтоля, то к нему все односельчане ходят расспрашивать. А у них в Херсонской губернии — рассказывает другой украинский ходок, — есть целые села евреев, и они пашут и сеют, как настоящие люди.

Красноармеец, худощавый, но с широким, выразительным лицом, все время жевал, как будто во рту у него было что-то вкусное, и не хотел это проглотить. Наконец он открыл рот и, видимо, решил выплюнуть жвачку. Но начал краснеть. Уже на первых словах успокоился и даже распалился. Он говорил выразительно, с напором, что все национальности имеют пролетариев и буржуев, как, например, ну, вот, евреи или даже русские. То и выходит, что одни работают, а другие эксплуатируют. Как, например, ну, вот, лавочники, или даже буржуи, или совсем империалисты. Так говорит Карл Маркс и политком сотни.

Все признают превосходство красноармейца, который говорит так остро и выразительно. Сидят все, внимательно склонившись, важно хмурят лбы и поддакивают.

— Так… Так… Так… Ага, так оно и есть. Конечно, так…

Из того купе, где говорят на еврейском языке, Авремл одним ухом ловил слова, вычитанные в обсуждаемом уставе коллективов.

— Лишь бы подписались все, как бараны. Никто так и не знает, что там написано.

— Вот, например, кто знает, что такое «артикул»?

Ясное дело, никто не знает. А Шмуэль сквирский знает. Не зря он работал в местечковом совете секретарем.

— Ну, а что значит, например, «соответствующие».

Это уже Зелик знает. Это означает всякие разговоры, что рассказывают. Говорят, что два артиста, например, никогда не разговаривают, а «соответствуют».

— Попал, как слепой на тропинку. Что общего имеют артисты с водными источниками и с мелиорационной работой.

Зелик очень удивлен. Смотрит своими зелеными глазами в упор на спрашивающего:

— Так на то и Бербиджан!

Нет, это не интересно. Лучше читать про средства, то есть где взять деньги.

— Вот видишь, страна дает. Кооператив. Кредитный банк дает, кроме того, специальные фонды.

— Но что означает «резервный капитал».

А, это слово можно пропустить. Никому это не нужно знать. Вот интересно, что ко всем капиталам добавляются еще «облигаторные». Это означает из облигаций. Тут сразу можно выиграть несколько тысяч рублей, и коллектив сразу станет на ноги.

Хорошее слово у них в уставе: «совместное хозяйство». Это у них на первом месте. В Биро-Биджане все будет общее и хозяйское. Таки как у настоящих хозяев.

— Что же здесь мудрого? У нас там говорили, что будут выдавать по полторы тысячи рублей. За такие деньги можно все купить.

— А у нас в Озете говорили — две с половиной тысячи.

— А у нас говорили — только по две тысячи четыреста, по корове и по паре коней.

— Глупости! Не может этого быть. — Авремл серьезно и уверенно говорит, что этого не может быть.

— Никто ничего не мог обещать. Это только шарлатаны обещали. Никто не знает, что там будет.

Все уже смотрят на Авремла, верят ему, грустнеют и хмурятся. А Авремл сам уже смотрит в другое купе, прислушивается другим ухом, как красноармеец готовится рассказывать много важного про Карла Маркса и политкома сотни, но никто его, как водится, не слушает. Все уже смотрят на Авремла, что он там говорит; и начинают переходить к тому кружку. Скоро и красноармеец поднимается и переходит к той компании. Тут он выпрямляется и, будто сквозь дремоту, бормочет песенку как бы мимоходом:

Вы сидите в вагоне —

Чай и кофе пьете

Как приедете в Беробиджан,

Что вы запое-о-о-те…

Но Захария, киевский поэт, тот, что говорит, будто он может за день написать сто песен, а за ночь три драмы, моргает глазами, минутку думает, и песня готова. Рот у него открыт. Золотые зубы сверкают, и уже льются рифмы:

Я сижу в вагоне

И напился чаю

Еду я в Биро-Биджан

От мыслей не страдаю.

Немедленно все киевляне с красноармейцем в зеленой рубашке подхватывают:

Трам-там-дам-дам-дам.

Трам-дам-дам, айда-ди-дам.

Трам-тарида-дам-дам-дам.

Айд-дам-дам.

Поезд подходит к Златоусту. Может, и тут надо пересаживаться, потому что много пассажиров тут сходят?.. Проводник сам ничего не знает. Там уже видно будет, — говорит он. Тем временем все стоят с пакетами, мешками вокруг себя. Да и на полках еще осталось много. Весь вагон полон корзин, узлов с бодростью, нетерпением и Биро-Биджаном. Никто не хочет думать о плохом. Поезд бежит быстро, как на свадьбу. Вокруг станции светло, электрические фонари.

Когда кто-нибудь открывает дверь в тамбур, слышно, как колеса выстукивают не что иное, как только:

— Би-ро-би-джан. Би-ро-би-джан.

И все, как один, говорят про себя:

— Э-эх, будет-там; эх-будет там…


Загрузка...