Я уверен, что, перечитав эти строки, Люба стиснет зубы, глубоко вздохнет и скажет сама себе:
— Это все не то, что надо.
Когда я встретил ее впервые, она сидела в палатке перед раскрытой тетрадью и что-то собиралась писать; она сказала мне, что должна заполнить пробелы, которые заметны в газетах. И, жестикулируя маленькой загорелой рукой, она пыталась доказать, что не видно, чтобы газеты правильно информировали о Биро-Биджане: они не рассказывают о больших муках переселенцев; они не рассказывают об их радостях; не откликаются на…
— М-м… я забыла, как сказать… На то, что имеет наибольшее историческое значение. — Нет, это не то, что она думала.
— Что же вы думали?
Люба стиснула свои плотные зубы, отчего напряглось осунувшееся лицо, шлепнула рукою комара и рассердилась:
— Что, вы хотите, чтобы я вам все разжевала и в рот положила? Вы, кажется, не ребенок.
Нет, я не ребенок. Я стоял над Любиной растрепанной головой. Много говорил и доказал ей, что я таки не ребенок. Не все мне надо разжевывать. Но то, что она рассказывает, это же не так просто, чтобы понять с первого раза. Но Люба не может объяснить, хоть готовится стать учительницей, а умение объяснять должно у нее стоять на первом месте. Но, к сожалению, это не так: у нее в голове рождается много мыслей одновременно. Каждую мысль ей сразу хочется. ну, претворить в жизнь. Но ей мешает множество трудностей. Из-за этих препятствий мысль. ну, разбивается на маленькие частички, эти частички — еще на меньшие и так далее — так далее, пока мысль не развеется совсем. И.
— М-м… я забыла, как сказать…
Люба страдальчески сморщила осунувшееся лицо и уронила тетрадь. Она наклонилась, чтобы ее поднять, а когда поднялась, ее блестящие черные глаза наполнились слезами. Она шлепнула комара на лице и спросила меня:
— Теперь вы уже понимаете?..
На мой ответ Люба уже не надеялась. Она минутку о чем-то подумала и сразу успокоилась. Глаза ее снова стали большими, блестящими черными дырками в ярко-белых белках. Она пригласила меня сесть. Но не было на чем сидеть: маленькая, низенькая палатка переполнена ящиками, сумками, корзинами. На этом навалены сверху целые и надрезанные буханки хлеба, погнутые чайники, куски кожи, сбруя, разорванные тетради и грязные чашки.
И я, и Люба искали глазами свободное место и не нашли. Люба поднялась и попробовала выйти. Но везде было так понаставлено, что негде было поставить ее маленькую ногу. Тогда она снова села на то же место, а я остался стоять над ее черноволосой растрепанной головой.
Теперь она раскрыла тетрадь на чистой странице и карандашом писала на ней точки, черточки, закорючки. Она смотрела в тетрадь, водила карандашом и показывала мне на эти значки. Но все они, на мой взгляд, были в таком беспорядке, что я не мог из них составить себе ни одной внятной идеи. Они больше напоминали черточки, которые выходят случайно из-под детской руки, чем фигуры, нарисованные рукой взрослого человека, который хочет ими что-то объяснить.
Главная вещь, к какой стремится Люба и какую она мне хотела показать разными значками на белой странице тетради, — это организация. Всю свою жизнь она ее любила, стремилась к ней так, что все остальные вещи отошли. ну, на второй план. Ее отец был каменщик, а в их местечке как-то строили высокий дом. Надо было подавать наверх кирпич. Как это делали быстро, как. ну, организованно; как это было красиво! Да, просто красиво! Работники в грязных фартуках встали на разную высоту и один у другого быстро и ловко брали кирпич и передавали следующему, принимали и передавали. Вся эта организация ей тогда показалась такой простой, такой.
— М-м… забыла, как сказать…
А потом, позднее, когда она уже училась в техникуме, один какой-то учащийся начал организовывать хор. ну, чтобы петь. У этого учащегося были большие, необыкновенно красивые синие глаза, он хорошо умел играть на скрипке. У него были длинные тонкие пальцы, а звали его Нюмчик. Сам он был светлый, а игра его тоже была такая ясная, светлая. Да, да, светлая.
Тут уже дело было сложней: надо было, чтобы каждый пел свое, а результат чтобы был один.
— Вы понимаете! — все вместе чтобы пели одно. Песня. ну, мотив, чтобы был один, хоть каждый поет свое. Тут организация должна быть уже совсем, совсем другая.
— Я боюсь, что вы снова меня не поняли.
Теперь уже Люба не смотрела в тетрадь, только на меня. Лицо ее с черными глазами пылало. Оно было напряженным и готовым в каждую тысячную долю секунды взволноваться. Она шлепнула комара на руке и глубоким грудным голосом спросила:
— Скажите, вы меня поняли?
Моего ответа она не ждала и продолжала дальше.
А в последнее время, когда в техникуме начали поговаривать про организацию коммуны из молодежи, чтобы поехали в Биро-Биджан, то Люба взялась за это первая.
— Вы понимаете? — Тут уже дело очень сложное. Тут надо организовать целую жизнь. Надо приспосабливать разные характеры… ну, наклонности одного учащегося к другому. Надо, чтобы трудовые интересы, которые у всех сходятся, влияли на характеры так, чтобы их абсолютно разные черты, штрихи, чтобы стали. ну, одним хором, еще больше. чем-то таким.
— М-м…, я забыла, как называется. Но, может, вы уже что-нибудь поняли?…
Так вот, об этом в газетах даже и не вспоминают. Много шумят о путешествии. Хвалят на все лады Биро-Биджан. Но, как изменяются характеры, как организуется дело, — об этом не пишут.
Люба еще долго говорила. Она уже отложила тетрадь и двумя руками убивала комаров и на щеках, и на лбу, и на шее и объясняла мне, что она хочет сказать. Все ее мысли становились для меня непонятнее, запутаннее.
Вдруг посреди разговора Люба вспомнила, что она сегодня дежурит дома и должна еще много сделать: надо приготовить поесть; буланой кобыле надо перевязать ногу; белье у председателя коммуны совсем расползлось, надо его как-нибудь залатать; перебрать картошку для посадки. Да еще и протокол вчерашнего заседания переписать и подготовить вопросы в повестку дня сегодняшнего заседания комсомольской ячейки. А больше всего ей хотелось бы сейчас помыться и переодеться. Я должен ее извинить, она, кажется, уже несколько недель не мыла голову и не переодевалась.
— Ах, как плохо я себя чувствую, когда я грязная. Как будто связанная.
Люба насилу нашла место, где можно поставить ногу в заставленной палатке и вышла, оставив меня в одиночестве. Она суетилась за палаткой, перевязывала ногу кобыле, осматривала сарай, который сами строили. Возле каждой работы бралась что-нибудь делать, начинала и бежала к другой работе. Начинала эту работу и возвращалась снова к первой, потом хваталась за третью, и так далее. Везде начинала и не заканчивала. Немножко делала и бежала дальше.
Коммунары пришли с работы уставшие, грязные, покусанные мошкарой, мокрые. Обед еще не был готов, и все нашли себе новую работу: кто управлялся с лошадьми, кто чинил косилку, кто латал штаны.
— Люба, почему ты не перевязала лошади ногу?
— Я за это только хотела взяться, как вы пришли.
— Люба, почему ты совсем не смотрела за плотниками? Ведь они ничего не сделали.
— Не хватило леса. Слишком большой сарай взялись строить. Сегодня на ячейке поговорим об этом.
— Люба, белье ты мне не залатала?
— Вот сейчас залатаю…
Любе задавали много вопросов и требовали много ответов. Не только потому, что она сегодня дежурила, но так уже привыкли с тех пор, как приехали из дома. Нет, еще когда начали организовывать коммуну. Да и как могло быть иначе, если Люба была членом почти всех комиссий, а в некоторых — председательствовала. Все хорошо знали, что без Любы никогда не начинают о чем-то говорить. Люба брала на себя много дел, и везде она руководила. Но сегодня все чаще переспрашивали, и уже очень возмущенно. Может, потому, что комары сегодня, после вчерашнего дождя, особенно докучали. Или потому, что Люба первый раз дежурила, а именно сегодня сделали очень мало работы. Именно сегодня у многих коммунаров вырывалось слово: «хватит». Но если бы спросили каждого отдельно, что именно «хватит», — никто не смог бы сказать. Просто была такая мысль, что этому пора положить конец. Сегодня на заседании все прояснится. И к этому все готовились.
Уставшие, грязные, замученные — молодые коммунары готовились к заседанию. Каждый выбрал себе местечко, где можно было бы удобней сесть: не так быстро закончится заседание. Это заседание не лучше других. А другие продолжались аж до самой ночи.
… Во время обсуждения первого вопроса уже начались нарекания. И интересно то, что начал их Фулько, младший из коммунаров. Это было совсем не в его манере — так много говорить, как сегодня вечером. Парень, кажется, за все три года пребывания в техникуме не наговорил столько, сколько на сегодняшнем заседании. В техникуме Фулько, безусловно, любил общественные науки, а больше всего литературу, но не говорить. Что-нибудь написать — с охотою. А если уж обязательно должен был что-нибудь ответить, то у него слезы выступали на глазах, и за это его прозвали «сентиментальный Фулько».
Сегодня вечером он сразу начал воинственным тоном и совсем не сентиментально.
…А до каких пор, наконец, это будет продолжаться? Надо же, в конце концов, когда-нибудь выспаться. В палатке нельзя и глаз сомкнуть. Комары и туда залезают, а к тому же еще и тесно. Не все могут поместиться. А не выспишься, руки ни за что не берутся.
Но Фулько не выдержал тона. Он откинулся назад, оперся спиной, как будто не говорить собирался, а смотреть на небо и о чем-то мечтать. Он широко раскрыл глаза и тихо рассказывал, сам захваченный рассказом.
Вот той ночью, он, Фулько, пережил кошмар; форменный кошмар.
Светлые глаза его стали влажными и блестящими.
Он лежал в палатке на земле вплотную к брезенту, натянутому, как трехгранная призма, накрытый с головой ватным одеялом. Что ж. Когда он так боится комаров и не может выдержать вонь, которую напускают в палатке, — он и накрывается толстым одеялом. Тут ему будет очень тяжело дышать, да еще и одеяло пахнет, потому что им накрывались Фульковы маленькие братья… Но так как он очень уставший, то он все ж таки спит и старается покрепче заснуть.
Вдруг он чувствует теплое, почти горячее дыхание над своей головой. Он очень испугался. Но не хочет открыться. Он хочет спать; очень хочет спать. Вот он еще плотней укрывается и заставляет глаза спать, но чувствует, что становится еще теплей, как будто над его лицом пышет горячим жаром. Пышет так долго, что одеяло становится мокрым и мочит его лицо. Но Фулько не хочет раскрываться. Он очень, очень хочет спать, а без одеяла ужасно будут кусаться насекомые. Вот он и лежит. Сердце у него колотится, чуть не выскакивает. В висках стучит, аж одеяло поднимается. Но Фулько лежит.
Внезапно Фулько чувствует, что кто-то жует над лицом одеяло. У него аж дыхание спирает. Вот-вот умрет от страха и удушья. Он не выдержит.
Ша. Он чуть приподнимет одеяло и посмотрит.
Но на что смотреть? Кого он увидит? Фулько хорошо знает, что все спят. Кто же это мог бы быть? Пусть уже будет так.
Фулько чувствует, что жар из печки греет хорошо. Пытается охватить все его лицо. Он не выдержит. Он умрет. Он задыхается. Он поднимется и выйдет на улицу. Это, наверно, оттого, что он лежит под одеялом; одеяло грубое и смердит, нечем дышать. Он выйдет на улицу.
Ну, хорошо. Он выйдет. Но как же он может пошевелиться? В палатке битком набито. Он лежит в углу призмы. А если он возьмется пробираться к выходу, да в темноте, придется идти по головам, по ногам, по торчащим пальцам ног. Нет, как может он сдвинуться с места? Лучше он так и будет лежать.
… Сейчас чувствует он, что задыхается; кто-то душит его за горло; заткнули ему рот, затыкают нос. Но тут сверху кто-то ему сильно трет лицо. Чем-то горячим, распаренным трет ему кто-то лицо. Фулько потихоньку начал сдвигать с лица одеяло и вдруг сбоку увидел узенькую светлую щелку.
Мгновенно он подскочил и поспешил через головы, через ноги, через руки к щели.
Фулько выпрямился и обратился к слушателям:
— Ну, угадайте, кто это был?.. Это она, кобыла, Машка. Стояло возле палатки и грызла брезент. Машка не любит комаров. — Закончил Фулько… и так любит дым, что даже жует дым, который прорывается сквозь брезент.
… Фулько закончил, а все молчали. Все увидели слезы в глазах Фулька и решили, что сегодня больше не о чем говорить. Ни о каких вопросах сейчас нет и речи. Завтра утром только встанут, возьмут пилы и топоры и пойдут в лес. Будут работать и день, и ночь, навезут целые горы леса. Больше ни за что нельзя браться. Зачем же Люба поставила столько вопросов на сегодняшнюю повестку дня?
Председатель коммуны помнил только одно: для дома нет и деревяшки. Леса, который привезли до сих пор, хватит в лучшем случае на половину сарая.
Сначала он говорил тихо и отрывисто, как будто вот еще только два слова скажет, да и расходиться можно. Но на последних словах он нахмурился и продолжал уже немного сердито: таки не следовало строить такой большой коровник. Наверное, на сто коров сарай. Так кому же он нужен? Вот когда в конторе нет и одного, с кем бы можно было посоветоваться. И только она, Люба, ведет вперед.
Хоть председатель ни к кому конкретно не обращался и говорил тихо, но все обернулись к нему и внимательно прислушались к стуку его табакерки; видели в сумерках мерцание белого клочка бумаги, и вдруг перевели взгляды на Любу. Она в темноте сжала челюсти, отчего исхудавшее лицо ее напряглось, и молчала.
Еще один добавит таки не больше пары слов: авансов в счет сена набрали много, а из-за дождей не накосили и четверти того, что нужно для себя и на продажу.
Больше никто ничего не говорит. Несколько длинных бревен лежат на земле. Коммунары все сидят на бревнах и молчат. Раз за разом только шлепают то одной, то другой рукою по рукам, по затылкам, по шеям, по щекам, чтобы убить бесчисленных, до смерти надоевших комаров. Да, а посреди неба стоит кусок луны, и ежеминутно на ее лицо набегает облачко Луна держится, чтобы не сойти с места — ждет другого облачка, которое черкнет ее по лицу.
— Ну, уже поговорили? Можно уже расходиться?
Все хорошо знают, что Любин вопрос вообще не признак того, что надо расходиться. Ее грудной голос сейчас такой грубый, как будто хриплый. Она крепко сжимает челюсти, аж зубы чуть не трескаются. Немного щурит глаза и смотрит на луну и на облачко. Те, что сидят на бревнах, тоже поднимают головы, смотрят на луну и на облака, как они, проходя, касаются лица луны и плывут себе дальше. А потом видно, как Любины черные глаза сверкают и гаснут, снова сверкают и гаснут.
Вот она сейчас снова начнет, Люба. От нее уже не отцепишься. Это уже будет речей на целую ночь. Да пусть только начнет. Кажется, сегодня вечером ей все выскажут…
Но Люба поднимается, поправляет на себе черную короткую юбочку и минутку стоит. Лицо ее мрачное и злое, как никогда.
«Может, и мне встать и уйти?»
«Да как-то не получается. Нельзя же так разойтись. Потому что если разойдемся, не выслушав последнего слова Любы, то потом будешь ходить, как не выспавшийся».
«Пусть идет себе на здоровье. Кто это ее поставил, чтобы везде совала свой нос? Слишком много прав себе Люба берет. Надо ей подрезать крылышки».
«Так она же таки очень умная, столько охватывает работы. Она отдает всю свою жизнь коммуне».
«Так что из того, что она везде лезет, если так мало сделано. Работаешь, работаешь, а добра с того не видишь. Да, надо покончить с нею, и точка».
«А может, пока оставить так, пусть идет, как идет. Может, из ее планов что-нибудь и выйдет: ясно, что Люба никого обманывать не собирается. А организация все ж таки такое дело, что всех подкупает».
«Смотри, за сколько дел сразу взялись. Сколько дел начато! На это же надо очень много людей. Тут, на тебе, двое коммунаров отошли от работы: один ушиб себе руку в лесу, а другому конь покалечил плечо. Нужен человек, чтобы ухаживать за этими двумя. Весь коллектив ходит, как Люба, всегда в горячке. Всегда торопятся. Всегда, как Люба, задерганные. А работы — кот наплакал».
«Так как же ей не поверить, Любе, когда она вот так сжимает челюсти, хмурит изможденное лицо и говорит, все кажется так ясно, все ясно? Как можно не поверить такому грудному голосу? Это же таки невозможно! Когда она говорит, забываешь все на свете и только веришь: Люба, ее голос; уверенность, что только так надо делать и так, безусловно, будет правильно».
Некоторые, так рассуждая, хотели было уйти, но не смогли. Ждали, как грома после молнии; ощущали какую-то неуверенность. Но Люба ничего не говорит. Она минутку стоит, потом идет в палатку. Переселенцы еще сидят на бревнах и смотрят вслед. На Любе короткая юбочка и высокие черные
чулки. Она идет медленно и не оглядывается. Только раз за разом наклоняется, чтобы прогнать или раздавить присосавшегося комара.
Возле палатки Люба останавливается. Молодые переселенцы сидят еще немного. Потом поднимаются и хотят расходиться. Каждый таки действительно идет спать. Но все сегодня ищут себе ложе на улице. Даже «счастливчики», что спят всегда в палатке, ищут сегодня место на улице. И, на тебе, никто себе места не может найти. Только вчера для всех хватало места, а сегодня и одного нет на улице. Все телеги чем-нибудь заняты; стол во дворе заставлен. Трава вся мокрая. Даже место под телегами заняли собаки. Откуда тут взялись собаки?..
Все бродят так долго, пока, незаметно для самих себя, не останавливаются возле палатки. Каждый раз подходит еще кто-нибудь, и вскоре возле Любы собирается кружок коммунаров, которые стоят и ждут, сами не зная чего. Да, Люба забыла спросить: пришли ли уже ответы из дома, что семьи получили деньги, которые им посылали? Нет? Надо было бы спросить у Васи, на тихоньковской почте.
И еще она хочет спросить: как быть с больными. Надо отправить кого-нибудь, чтобы ухаживал за ними.
А почему, например, ей до сих пор не сказали: дает ли агроном вязалку? Или нет? Он уже чересчур носом крутит…
Еще одно хотела она спросить… Нет, не одно, много чего должна она спросить и сказать. Все завели моду делать все наскоро, лишь бы избавиться. Не понимают, что на одну работу нельзя навалиться всем сразу. Люба оперлась на столбик, что возле входа в палатку. Все окружили ее и слушают. Она говорит уже не тихо. Она не уставшая. Чтобы растолковать кому-нибудь то, что нужно, Люба не знает усталости.
Как это так, что хотели сбросить с плеч все дела. Есть столько важных вопросов, надо все обдумать; надо договориться про лес на сараи и на дом; надо отправить людей косить сено, и много сена. Мало лошадей. Двое парней больны; какие-то трое начали ворчать и хотят бросать коммуну.
Люба насчитала множество важных вопросов. Ее истомленное лицо снова стало напряженным, по-взрослому серьезным. Глаза ее блестели и грезили. Она снова говорила своим уверенным грудным голосом. И в ночной тьме она указательным пальцем рисовала полоски, точки, окружности; изо всех этих рисунков она плела одну мысль: надо добиться, чтобы все шло организованно. Вот точка. Вот круг. Точка стоит посредине. Из всего круга устремляются к этой точке, и это называется:
— Организация.
Молодые переселенцы, которые стояли вокруг Любы, тоже видели все так ясно, им даже стало неприятно, что раньше они думали что-то недоброе об этой изможденной девчонке. Как здесь все ясно: вот точка — все ее видят. Вот круг — каждый парень, кто хоть понюхал геометрию, может себе представить круг. Теперь очертить еще больший круг — тоже очень понятно. Вся коммуна встанет на него, и общими силами направятся к центральной точке и вместе завоюют ее…
Для всех была теперь так понятна необходимость работать, что все с нетерпением ждали дня, когда можно будет взяться за работу.
— А кто эти три парня, которые хотят выйти из коммуны? — Внезапно спросил кто-то. Никто не отозвался. Никто даже и не кашлянул, чтобы его не заподозрили. Разве кто уйдет сейчас, когда все так ясно и близко. У Фулька выступили слезы на глазах. В темноте их все равно никто не заметил. Да если бы даже и заметил, то тоже ничего не сказал бы. Фулько думал: дом. комары. надо выспаться., но раз уже так, то пусть будет.
Никому даже не хотелось лезть под брезент, задыхаться там под грудой одеял и тряпья. Да и после этого бояться, чтобы комары не кусали, лучше уж простоять тут во дворе возле славной Любы, слушать и видеть перед собой цель. Но как ее достичь?
Когда луне надоело стоять привидением посреди неба, чтобы каждый кусок облака цеплялся за ее лицо; когда она сдвинулась с места, а с другой стороны, напротив, небо начало сереть, люди разошлись на разные работы.
Уже утром всем не хватало сил. Пила вгрызлась в дерево до половины ствола и не хотела двигаться ни туда, ни сюда. Ветки, которые в другой раз отлетали, только ударишь топором, теперь держались, как прикрученные. Топор никак не мог попасть в зарубку. А там, в поле, сегодня наткнулись на кусок луга, пусть бы уже больше такое не случалось. Одни кочки. Таки только кочки, корни и кустики. Косилка и трех махов не пройдет гладко. Все только цепляется и цепляется. Гнуса того сегодня утром невозможно было стерпеть. Так он кусался и въедался, как никогда. И минутки не давал свободно подышать.
Молодые коммунары очень быстро устали. Долгая передышка не помогала. Наоборот, после такой передышки чувствовалась такая ломота во всех костях, что разогнуться невозможно было. Несколько раз пытались взяться за какую-нибудь работу, но никакая не шла на лад. Не то, чтобы хотелось спать. Или есть. Все просто были без сил.
Сегодня все раньше времени пришли с работы. Дома каждому парню было что доделать. Сразу лечь, отдохнуть никто не мог: готовились к очень важному долгому заседанию.
* * *
Несколько дней спустя я встретил Любу в Бирофельде. Трое молодых переселенцев и Люба пришли сюда с ними переговорить. Она еще больше подурнела, была очень изможденной и спешила на заседание.
Она остановилась возле меня на несколько секунд, но успела глубоко вздохнуть:
— Это все не то, что нужно.
В последние дни Люба снова что-то читала в газетах.
Но ни в одной статье не говорится о муках переселенцев, об их радостях, не откликаются на…
— М-м… забыла, как сказать…
Люба минутку подумала и обрадовалась:
— Про организацию. Как организовать коммуну. Это же самое важное дело на свете.
Как же можно не верить такому лицу с такими глазами! Кто услышит Любин грудной голос, тот все ей доверит и признает ее справедливость. Отойдя, я еще долго помнил Любино лицо и глаза. Я хорошо помнил, как она сказала мне своим твердым приятным голосом, что самое важное дело в мире — это организация. Поэтому надо же таки знать, как организовать коммуну.
Говорили, что тот, кто приехал первым на Бирское опытное поле, тот захватил самые лучшие места.
Первым сюда приехал «завистливый коллектив». Тогда топчаны в большом бараке были еще свободны. А все пять членов коллектива сразу от дверей бросились на «кровати», которые стояли посреди барака. Но вскоре они осмотрели помещение и переместились на правую сторону. Тут члены коллектива начали ссориться за кровать, которая стоит возле правой стены. А когда они не смогли договориться, то вмиг второй член коллектива захватил противоположный угол с кроватью, что стоит в нем; третий сразу захватил третий угол, а четвертый захватил последний. Глава коллектива Нисель Грагер, будучи уверен, что ему оставят лучшее место, остался совсем без угла. Он минутку смотрел одним глазом на своих четырех «подчиненных». Потом побежал просить, чтобы выдали обедать.
…Постепенно барак начал заполняться. Все вновь прибывшие вбегали с желанием захватить «самые лучшие» места, но потом выяснялось, что самое лучшее уже занято и больше «лучшего» не осталось.
…Когда большая белорусская коммуна прибыла на подворье опытного поля, «весь первый этаж» барака был уже занят, да и чердак тоже: на грубые балки переселенцы положили доски, постелили соломы и легли. Большая коммуна вошла в барак, медленно все оглядела, осмотрелась; поговорили между собой и громко объявили, что забирают себе левый угол. Обитатели левого угла надулись, забурчали, но коммунаров было много, и все они были крепкие парни. Они говорили твердо и уверенно. Никто не отважился с ними спорить. Бурчали, очень сердились, но вынуждены были собрать свои пожитки и освободить коммуне место в левом углу.
Это уже коммуна. Расположились, как дома. Набили по всем стенам гвоздей, да еще и поразвешивали свое. Видно, думают зимовать в этом бараке. Одну кровать поставили посередине, и на ней делают все, как на столе: едят, пьют, даже письма пишут.
— Повесьте еще занавесочку на кровать, и будет совсем так, как в буржуйской спальне, — шутили переселенцы.
Все уже знают, что главная хозяйка в коммуне Сима.
— Она совсем и не их, — говорили соседи. — Она учительница, а они простые грубияны из какой-то мужицкой школы. Но она такая славная, хозяйственная. Даже час переждать где-нибудь, — говорит она, — тоже надо по-человечески.
Собственно говоря, она ничего не говорит: она не из очень разговорчивых, Сима. Она в техникуме тоже была молчаливая, и ее за это звали «Сима-молчальница». У нее особенность краснеть, просто как огнем пылать. Правда, потом она поднимает руки, якобы для того, чтобы причесать свои пушистые волосы, чтобы думали, будто она от этого краснеет. Но вскоре она увидела, что никто не верит этому причесыванию. Тогда она отворачивалась, хваталась что-нибудь делать. Там она отходила и немного погодя возвращалась, напряженно улыбаясь.
Одно вызывало досаду у Симы: она не ладила с председателем коммуны. Чтобы с ним говорить, она должна была спорить из-за каждой мелочи и краснеть. Это же человек, как тот кремень. Ему хочется, чтобы его коммуна занимала видное место. И видной во всем: пусть сейчас привезут лес и сразу примутся строить дом, чтобы таки сейчас начали пахать и тут таки на месте начали сажать хотя бы картошку; надо постараться, — кричал он, — получить несколько коров и завести молочное хозяйство; и он ничего не имел против, чтобы выполнить просьбу агронома и выделить пару коммунаров инструкторами.
На последнем слове Сима ужасно вспыхнула. Это уже не от стыда. Это был только гнев. Действительно, коммунары больше знакомы с сельским хозяйством, но прежде всего они приехали сюда не затем, чтобы демонстрировать свою мудрость. Они приехали в Биро-Биджан создать образцовое хозяйство. Они не должны останавливаться перед трудностями. Такая, например, серьезная проблема, как гнус, их не остановит. Это глупость. А если надо будет работать еще несколько часов в день, то никто не будет торговаться. Но хвататься за все сразу, — значит, ничего не сделать.
Удивительно было смотреть на Симу, которая вдруг стала такой разговорчивой. А тем более, что она уже даже спорит. Да еще с кем? С «Менделем Кремнем». Молодец, молодец. Сима! Компания ее поддерживает.
Этого уже Сима не могла выдержать. Вся голова ее, лицо, уши, даже веки, и те вспыхнули. Казалось, что и волосы на голове пылают. Она быстро повернулась и пошла хлопотать с корзинами, там что-то перекладывать и искать.
Потом, подняв голову, она, с двумя кусками материи в руках, усмехнулась и как будто рассердилась:
— Мамочка моя, как это у людей до такой степени нет вкуса. Материя годится только на фартуки для девушек, а эти умники взяли ее на брюки.
Все знали, что это не такое горе: из этой материи неплохие брюки для парней выйдут. Она темная и крепкая. Но ничего, пусть посердится Сима. Все заразились ее насмешкой, шутили над ее замечанием, а Сима уже причесывала пушистые причесанные волосы.
Внезапно она повернулась к двум парням и показала на них пальцем:
— Ты, Нехемко, и ты, Вова, остаетесь сегодня дома.
— Еще чего доброго, — обернулся председатель с таким видом, по которому никто не мог узнать, чего он хочет.
— Прошу тебя, Мендель, сегодня помолчи. У них сапоги совсем потрескались, а они должны косить сено. Им придется стоять в мокроте, и они насмерть застудятся.
— Эт! — махнул рукой Мендель.
Собственно, Мендель хотел сегодня занять двух парней. Он хочет сегодня поехать и привезти несколько коров. Да и надо было бы послать хоть одного парня на тракторные курсы: сегодня начинается учеба. Но он сегодня от всего отказывается, потому что надо допахать делянку и наконец засеять ее. Сегодня хорошее время, можно накосить немного сена, да и лес надо возить и возить. А она там несет что-то про рваные сапоги.
— Мендель, не показывай свою твердость. Если они заболеют, то хуже будет.
Сима обернулась и вытащила из-под кровати несколько пар сапог. Потом выбежала за дверь и, мигом вернувшись, стала что-то делать.
Коммунары позавтракали и стали собираться на работу. Председатель, казалось, угрюмо заглядывал в книжечку, отрывистыми тихими словами распределял между парнями работу и у себя что-то записывал.
— Сегодня никто ни на какую работу не пойдет, — краснела Сима. — Сегодня только пилят и возят лес на стройку.
— Сима! — сердито посмотрел на нее председатель.
Сима отвернулась, подошла к подушке, вытащила какую-то бумажку и ткнула ее председателю под самый нос. В этом протоколе черным по белому написано, что домовая комиссия (комиссия, чтобы строить дома), когда считает необходимым, имеет право снимать с любой работы, посылать возить лес и помогать строить. За это все единогласно поднимали руки, и Мендель, сердитый председатель, в том числе. Сима — председатель домовой комиссии, и никому сегодня не позволит никуда идти, кроме как возить лес.
Сима уже покраснела и отвернулась. Она расстегнула мужской пиджак, который носит в последнее время, вытащила из-за пазухи какую-то бумажку и выкрикнула:
— Хаим, Айзик и таки большой Мендель могут делать что-то другое. Один из этой тройки должен ехать в лес и привезти телегу хвороста. Двое могут замесить немного глины, достать где-нибудь старые мешки, и за сегодняшний день у вас может быть готов легкий, но большой сарай. Пока не будет жилья для людей и для скотины, никто не должен браться за другую работу.
Сима, почувствовав, что больше уже она не может говорить, отвернулась и ушла. Когда она вернулась, Мендель стоял — сердито смотрел в книжечку и распределял на работу согласно своему реестру. Сима подошла и сказала, что косилку агроном занял, а все кони запряжены и готовы ехать в лес.
Больше Сима ничего не сказала. Она отвернулась и пошла.
… Тот «Кремень» делает по-своему. Это был здоровый высокий парень, с прыщавым лицом, с большими ушами и светлыми гладкими волосами, которые были похожи на кукурузное волокно. Он всегда выслушивал, что ему говорят. На его невыразительном лице не видно было, чтобы он возражал. Потом он поднимался и делал свое. Но работать он работал много и хорошо.
Про себя Мендель решил, что не может быть, чтобы вся коммуна только возила лес для стройки. Он, без чьего-либо ведома, взял у старшего агронома деньги, пошел в ближайшее село и привел оттуда три дойные коровы. И если никто не захочет за ними ухаживать, то он это возьмет на себя.
Никто не хотел ухаживать за коровами, и Мендель от них не отходил. Одна корова, именно «швайцарка», чего-то занедужила. Как уже Мендель не ходил около той коровы, она ничего не ела. Он отдавал ей свою порцию супа с хлебом и проводил возле нее целые дни. Но «швайцарка» стояла, опустив голову с одним рогом, слабо жевала, и из мутных глаз ее текли слезы. Как-то Мендель поднял ее голову, долго-долго смотрел ей в глаза, потом полой зеленого пиджака своего слегка, бережно, вытер ей слезы и, тихо вздохнув, ушел…
От коров Мендель пошел к Симе, чтобы раз и навсегда с ней поговорить. Но в «сарае-доме» ее не застал. Тогда он схватил топор и вышел с ним во двор. Тут он починил ворот на колодце, чтобы не шатался, и собирался уже чинить и ворота, но топор был совсем тупой. Мендель сегодня впервые бросил топор во дворе и ушел в лес.
Тут он снял с пилки двух парней и послал их косить сено. В этот день тройка даже не ходила обедать; в этот день тройка не знала покоя. Мендель, как немой, ходил за косилкой, молча вытаскивал и вычищал ее от кочек и гнал дальше. Те двое подгребали и складывали в копны.
За все время, что косилка тарахтела свое ритмичное «та-та-та-та», Мендель спокойно шел за ней и цокал в такт своими крепкими челюстями. Но скоро косилка цеплялась за кочку, за корни, Мендель скрежетал зубами, а самого как песком присыпало, и морщил свое большое прыщавое лицо.
В этот день тройка накосила очень много сена. Лишь тогда, когда уже стемнело, они выпрягли коней и пошли. По дороге их захватил ливень, и они едва дотащились до дома — мокрые до костей. Коммунары грызли Менделя, готовы были съесть его за то, что он испортил такой хороший день. Теперь плотники снова будут ходить без дела и мало заработают.
Мендель сегодня вечером ничего не отвечал. Ночью он тяжело стонал и раздетый бегал под дождем к коровам.
— Глаза вытереть? — Кричал Мендель. — Надо глаза вытереть «швайцарке»… — Его еле удержали и на другой день тоже не пускали никуда идти.
Чего только не пришлось выдержать Симе. В бараке же никогда не бывает тихо, всегда кипит, как на ярмарке. Каждый раз выезжает одна компания, а другая прибывает. Один коллектив ругается и ссорится, пакуясь, а другой коллектив, новый, шумит, распаковываясь, пытаясь занять «наилучшие места».
Тут ругаются из-за того, что такой дубина, как Гиршель-колбасник, такой здоровяк — не может запрячь коня. Нет, правда, сколько его не учи, а все как горохом об стену. Такой балбес, везет пчел, пасеку, знает, кажется, что должен быть осторожным. Запряги же так, чтобы лошадь у тебя хоть треснула, но не бежала с горы. Так этот же гадкий брюхан запрягает, отца его на том свете так запрягали бы, и летит с горы со всеми пчелами, только тарах-тарах. Ну, разве получится человек из такого противного брюхатого колбасника? Никогда не получится…
А вот вдруг начинается долгий разговор о старшем агрономе:
— Что ж, если он нервный, — заводит разговор один, — то пусть бьет свою жену и выдерет ей глаза и зубы, а не то, чтобы ни с того, ни с сего ругать тебя и выгонять.
— Эге, — оправдывает пожилой переселенец агронома, — он ругает только сопляков, бездельников. С пожилым человеком он разговаривает очень уважительно.
— А к тому же, — вспоминает другой, — может, у него времени нет совсем. Он должен быть «уполномоченным», а ему морочат голову всякими пустяками.
— Смотри, если у него нет времени, а он должен быть «уполномоченным», — поясняет Нисель Грагер, — пусть сидит в большом городе, а сюда пришлет обычного агронома. Вот мне надо осмотреть большой участок, а не с кем посоветоваться.
Среди разговора кто-то рассказывает, что на их участке земелька такая, как масло. Сено вырастает вдвое выше человека. А у его коллектива пара коровок поправляется, как баба на девятом месяце.
Ему отвечает Бенчик, варшавский портной из Баку, что озетники выбрали коней и телеги для еврейчиков, отцу их такая доля. Уже больше половины телег поломались, а кони норовистые, как царица Вашти, брыкаются и все.
… Вот так целый день, без умолку, рты не закрывались у обитателей барака.
— Прошу вас, хоть на минутку замолчите, — время от времени просила Сима переселенцев, — вы видите, человек болен, дайте ему покоя хоть на минутку.
Все посмотрели на Симу. Она стояла возле больного и уговаривала его отведать немного компота — единственного лакомства в Биро-Биджане. Лицо у Симы было такое обеспокоенное, что разговоры на минутку стихли, но не
много погодя начались снова и так до тех пор, пока все новости не были исчерпаны.
Но вечером разговоры разгорелись еще сильней. Вечером сюда съехались переселенцы отовсюду: кто из Тихонькой, кто из сел, кто с делянок. Снова прибыли новости и свежие люди. Теперь уже можно долго говорить про новые машины, которые прибывают в Тихонькую, и все село бежит на них смотреть. Машины-машиночки!
Один желает себе хоть бы за пять, пусть за десять лет иметь столько, сколько эти лодыри казаки имеют теперь. После этого пожелания становится на минуту тихо. Переселенцы мечтательно подсчитывают свою будущую собственность и снова начинают с прежним энтузиазмом выспрашивать, расспрашивать, рассказывать, ссориться и ругаться. А поздней, когда все рассказы исчерпаны, тогда только выбираются молодые, «остроумные» переселенцы с шутками, песнями, смехом, перемешанными с соломенной пылью, которая сыплется с чердака. Пыль эта лезет в лицо, в глаза, в тарелки и в уши. А наверх, сквозь щели между досками, летят проклятия и ругань.
— Смотри, в чем мы виноваты, — оправдывается кто-то сверху сквозь широкую щель. — Если доски такие редкие, то и просыпается солома. Почините потолок, то и не будет сыпаться.
Кажется, кому-то назло или шутя, там, наверху один становится на гибкую доску, качается и кричит вниз:
— Труси решето, труси решето! — А пыль летит вниз и досаждает всем до умопомрачения.
— Какие же люди злые, — просит Сима, — на пять минут не могут угомониться. — Прошу вас, прикрутите лампочки и спите себе.
— Смотри, как умоляет, — смеются над Симой. — Как будто она его мать.
Нет, Сима Менделю не мама, даже не сестра. Они оба члены одной коммуны. И хоть Мендель упрямый, но очень полезный работник. Сейчас он слабый, и ему нужен уход. Ну, а Сима как раз может делать все, что нужно Менделю. Да, хоть Сима и устала немного — она выстирала сегодня все белье — но она как-нибудь пересидит эту ночь возле Менделя.
Дежуря, Сима нашла таки себе работу: она намажет всем сапоги касторкой. Больше двадцати пар сапог. Приходится стоять в сапогах в воде, они высыхают потом и натирают парням ноги.
Она сидела возле дверей, наклонившись над черепком, макала тряпку в касторку, а тем временем думала, кого бы послать на курсы трактористов. По ее мнению, надо послать такого, что… Кто-то наклонился к Симе и начал с ней разговаривать. Это Борис, председатель рогачевского коллектива, который разместился со своими товарищами тут, возле дверей.
Да, Сима вообще не любит хвалить кого-нибудь, но она немного краснеет и говорит, что из всех молодых коллективов ей больше всего нравится рогачевский. Парни работают дружно, не обращают внимания на время, а по сравнению с другими коллективами они сделали много. Вспахали большой кусок земли, навозили леса и накосили много сена. Но Симе не нравится одно: почему у них в коллективе есть девушка, которую они считают не работницей, а какой-то «госпожой», украшением. Есть она ест наравне со всеми. Но тогда, когда парни работают, она всегда сидит в бараке и перемывает посуду. А если пришьет кому-нибудь пуговицу к штанам, то берет за это деньги… За такую «деятельницу» держать девушку в коллективе не подобает ни парням, ни ей. Может, рогачевцы не знают, что такое «эквивалент»…
Сима вытерла касторку с рук, поправила ватное одеяло на Менделе, дала ему немного компота, а потом обернулась и объяснила, что значит звучное слово «эквивалент».
… В любом случае, когда работа такая тяжелая, каждый шаг вперед стоит рек пота, — девушка в коллективе не должна быть домашней «барышней». Если девушка не может валить бревна, тянуть балки, то она должна научиться ходить за коровами или вязать.
— Стой. — Сима вдруг бросила сапог и тряпку, выпрямилась и с восторгом посоветовала рогачевцу:
— Скажи своей девушке, чтобы она пошла на тракторные курсы. Эта работа не такая тяжелая и очень-очень полезная.
Сима закончила тем, что мыть тарелки и возить бревна в таких невероятно тяжелых условиях вообще не эквивалентно.
Она попросила на минутку ее простить: она должна пойти поразвешивать портянки парней. Парни стояли сегодня в воде и очень промокли, надо высушить их портянки.
Сима, наверное, задержалась во дворе, потому что, когда вернулась, рогачевец уже спал. В бараке теперь было темно. Только одна лампа светила над головой Менделя. Сима протиснулась между всеми кроватями к Менделю. Он не спал. Лежал с раскрытыми глазами и смотрел. Сима наклонилась и заглянула в его глаза. Они были широко раскрытые и влажные. Когда она хотела выпрямиться, то почувствовала препятствие: Мендель обвил ее шею руками и не пускал.
— Пусти, Мендель.
— Сима, постой немножко вот так, — просил Мендель. — Ты славная девушка, Сима.
— Ну, ну, об этом в другой раз.
— Пусти меня, прошу, я оденусь. «Швайцарка» ослабела. У нее один рог… И слезы текут у нее очень. Пусти меня к ней.
Сима дернулась и вытянула голову из рук Менделя. Она положила маленькую девичью руку на его лоб. Он был холодный. По всему бараку гудел на все лады храп.
— Чего ты придуриваешься, Мендель? Жар у тебя совсем прошел.
— Сима, я тебя очень люблю. Пойди, посмотри «швайцарку». У нее очень слезы текут, и она не ест.
Девушка укрыла Менделя и направилась к дверям. По всему бараку гудели на все лады храп и сопение. Она нащупала двери и вышла. За дверями храп еще гудел в ее голове.
… Сейчас, когда Менделю полегчало, можно было бы что-нибудь сделать. Но дождь все льет и льет. Лес возить сейчас нельзя. Сено косить нельзя. Сима предложила бы теперь привести в порядок всю сбрую. Некоторые шлеи починить; перебрать вожжи и все промазать дегтем; коней надо подкормить, чтобы все кости у них спрятались. Да и телеги надо в порядок привести. Но лучше всего было бы, если бы выбраться в село и привезти еще одну корову и пару свиней. Если Сима не обеспечит всю коммуну молоком, салом и мясом, она дает голову на отсечение.
— Кому нужно ее сечь, — шутит один. — Дай сюда, мы ее лучше расцелуем.
— Ты про поцелуи забудь, — отзывается другой как бы невзначай. — Есть уже кому целовать Симу.
— Кому, например? — разворачивается разговор. Сима уже вся красная, пылает. Она отворачивается, расстегивает мужской пиджачок, который носит последнее время, вынимает из-за пазухи ордер от старшего агронома. Это она у него добилась ордера, чтобы закупить еще одну корову и пять свиней. Но кого послать?
О, о, Мендель уже наготове. Он уже совсем здоровый, он чувствует себя сильным, как двое коней.
Удивительно, настоящий командир получился из Симы. А когда она надела этот пиджак, то уже приказывает, и все. Но Симы уже нет. Она покрутилась между кроватей, на ходу застегивая пиджак и приглаживая пушистые зачесанные волосы, вышла. Скоро она вернулась и сказала, что пару коней уже запрягли. Нехем и Вова могут ехать. Коммуна снова шутила и смеялась. Парней распределили, и все принялись за разные работы в бараке.
…Был хороший день, солнечный и теплый. Глинистая земля проветрилась, и можно уже было ехать. Следующие дни тоже были солнечные и теплые, очень теплые. Для дома привезли очень много леса, надо было только закончить крышу. Мендель таскал парней, чтобы привезти дранку с «двадцать второй версты» и помочь как можно быстрей закончить дом…
Сима теперь снова спорила с Менделем и каждый раз краснела. Сейчас стоят хорошие дни, и Сима подгоняла молодых коммунаров, чтобы помогали пахать. В их распоряжении есть теперь трактор, надо быстрей распахать и что-нибудь посеять.
— Что, Симочка, из-за того, что ты в комиссии, чтоб пахать землю, то и тянешь теперь парней к себе. Чудной человек эта Сима: работать должна только та комиссия, к которой она принадлежит.
— Неправда, Сима вообще так не думает. Больше половины коммунаров могут косить и сгребать сено.
— Ну, а дом?
— Дом никуда не убежит. — Если что, барак теперь свободен. Переселенцы разъехались по делянкам, а при необходимости можно в нем пожить несколько дней, а кроме того, дом почти готов. Туда надо отправить пару крепких парней, чтобы помогли закончить. Такую погоду жаль пропустить. Сейчас надо вспахать немного земли и накосить много сена.
Симы уже нет. Она пошла на поле, туда, где сейчас грохочет трактор. Позади солидного, грохочущего трактора пара бойких коней тянула плуги и повторно переворачивала землю. Тут уже были наготове бороны, и веселая молодая лошадка бодро и быстро бороновала. Позади всей процессии тянулись парни с полными шапками порезанной картошки, которую тут таки на месте и сажали. Все были так погружены в работу, что невозможно было кого-нибудь оторвать.
Сима позвала двух коммунаров, которые, она была уверена, послушают ее, и послала их на сенокос. Сама она побежала посмотреть на дом. Она совсем не надеялась найти тут Менделя. Когда сегодня утром говорили о покосе, Мендель молчал, и заметно было, что он тоже согласился на это. А теперь он возле дома и осматривает его. Сима не видела, чтобы Мендель тут что-нибудь делал. Он только крутится и что-то высматривает. Мендель и сейчас такой сердитый и обеспокоенный, как никогда. Сима боится у него что-нибудь спросить. Последнее время от наималейшего Симиного прикосновения он, этот большой Мендель, начинает плакать и обнимает ее.
Сима уже было пошла, но услышала, что Мендель ее зовет. Мендель отвел ее в сторону, к стенке и разрыдался:
— Сима. «швайцарка»… сдохла. — Мендель еле пролепетал. Он не мог на ногах устоять. Прислонился к стенке и плакал, как малое дитя. Сима подошла ближе, поискала в карманах платок, чтобы вытереть ему слезы, но не нашла. Тогда она подняла полу мужского пиджака, который носит последнее время, и вытерла ему глаза. Мендель вдруг улыбнулся красными заплаканными глазами:
— Вот так я, Сима… «швайцарке» вытирал… но она все равно сдохла. — Мендель всхлипывал и бормотал:
— Такая корова. «швайцарка»… бедолага, с одним рогом.
Сима никогда не ложилась спать сама. Она совсем не спала на кровати. Она даже отодвинула в сторону свою кровать. На широком месте, на полу она постелила много свежего сена; медленно, осторожно положила маленькую пеструю телочку. И слегка гладила ее, чтобы та заснула. Тогда только сама тоже прикорнула на этом самом месте.
Коммунары прозвали телочку «Сиротка» и всегда заботились о ней так же, как и о каждом члене большой белорусской коммуны.
… Через две недели коммуна перебралась из «двухэтажного» барака в новенький деревянный, покрытый новой крышей дом, и все коммунары несли на себе по несколько больших тяжелых узлов. — Мендель шел с пустыми руками и опущенной головой и спорил с Симой: он хотел только нести «Сиротку» на руках, а Сима не пустила.
— Но ей же тяжело идти, — доказывал Мендель со слезами на глазах. — Для такой телочки это далеко.
— Ничего, бес ее не возьмет, — притворялась Сима, будто сердится, отводя руки Менделя. И слегка подталкивала телочку.
У Менделя не было сил упираться и настаивать на своем. Он только хотел отстать, идти сзади. Но Сима с «Сироткой» ждали, пока Мендель подойдет ближе. Тут ему Сима вытирала глаза полой мужского пиджака, который она носит в последнее время, потом снова слегка подталкивала маленькую пеструю телочку и отходила на несколько шагов вперед.