Цодек Штупер крепко придерживал агента ГПУ за правую руку, прохаживаясь с ним по платформе станции «Бочкарево». Цодек пытался идти немного впереди, чтобы заглядывать агенту в лицо. Для этого он раз за разом забегал вперед, поворачивался к агенту своей противной продолговатой рожей, скривленной в умилительную гримасу.
Но агент ловко переставлял левую ногу, как меняют ногу в военном строю, и равнялся с Цодеком, даже опережал его немного, а Цодеку приходилось снова трусцой забегать вперед…
Вот так прохаживаясь по платформе, Цодек жаловался на заведующего переселенческим пунктом. Он заикался и недоговаривал слова:
— Н-ну как кто? Н-ну как? Почему о-он хочет н-нас з-задержать? Н-на целый день о-он нас з-задерживает! С-скажите с-сами.
Цодек чувствовал в душе, что он прав. Он «уполномоченный», хоть никто его не «уполномочивал», однако он говорит от имени стольких переселенцев. Он очень хотел убедить агента.
— Нет, н-не то, что м-мы переселенцы. А о-он не знает, з-заведующий. О-он думает, что мы простые пе-еселенцы, простые пе-еселенцы. Т-так вот он нас к-купать хочет. Нет, не то. М-мы е-едем в Би-беджан. В Би-беджан мы едем, а-а о-он хочет н-нас к-купать, з-заведующий. Так скажите же в-вы, почему?
Все ли понял агент, или очень мало, но Цодека он больше не переспрашивал и, не теряя времени, пошел к заведующему переселенческим пунктом.
… Рефоел-каменщик снова не знал, что делать. Он упорно стоял и втолковывал заведующему переселенческим пунктом, что он, заведующий, должен отступиться от своей «принципиальной позиции», потому что это не так просто — взять людей, которые ехали больше десятка дней, и за день приезда на конечный пункт задержать их на целый день. Тут надо подойти к делу по-пролетарски. А если хочет заведующий, то Рефоел может показать ему свой партбилет с двадцатого года. Да, да, с двадцатого года.
— Может, вы бы перестали морочить голову, — отвернулся от другого переселенца и накинулся на Рефоела заведующий. — Все переселенцы моются тут в бане, а вы у меня не любимчики. Я имею такое распоряжение, и точка.
Заведующий хотел отодвинуть Рефоелу его партбилет, но обе руки у него были заняты: правой он что-то записывал, а левой придерживал возле уха телефонную трубку. Тогда он только кивнул на билет, чтобы сам Рефоел его забрал.
Но Рефоел не брал билета. Он втолковывал свое:
— Товарищ, а знаете ли вы, как обращаться с массами? Массы едут в Тихонькую. Там уже Биро-Биджан. И там уже все приготовлено. А особенно не надо будоражить массы.
— Товарищ, прошу вас, идите себе. У меня есть распоряжение, и точка. Кто вам виноват, что вы не знаете, что то есть гигиена. Гигиены вы не знаете. Поэтому я сейчас возьму номер вашего партбилета и буду на вас жаловаться.
Рефоел отвернул голову, заморгал, сморщил свое и без того сморщенное желтое лицо, а тем временем рукой медленно потянул к себе партбилет. Спрятав его в карман, он заговорил сам с собой: от них же только беспокойство имеешь. Очень трудно ладить с «ними» и быть у «них» за старосту. Черкасских переселенцев еще кое-как терпеть можно. Но «лисаветские» каждый раз дерутся. Кто-то в этом, безусловно, виноват… Но Рефоел об этом понятия не имеет. Вот при случае он с ним посчитается.
И хоть Рефоел ни о ком не думал, но все же сплюнул:
— Тьфу, паршивцы. Никто от них ласки не ждет, а они везде лезут.
Нет, зиновьевский учитель хоть тихий, не ругается. А киевский, то уже просто черт знает что. Еще в Челябинске, когда прицепляли вагоны, тот Цо-дек сразу подольстился и начал лазить сюда, в этот вагон. Дня за два начал он ходить сюда со своим поэтом золотозубым Захарией, и придумали они песенку:
Рефоел старик,
Думал, что он едет в ЦИК,
Но ему был ответ дан,
Что он едет в Бибеджан.
Все тогда переселенцы подняли Рефоела на смех. А некоторые даже предложили выбрать Цодека «старшим комендантом эшелона». Вот уже погонял его после того Рефоел, ничего не помогало. Это ж такой въедливый. Везде лезет.
Теперь каменщик хотел подойти к заведующему и сказать, что и сам уже согласен пойти в баню. Мужчина должен быть мужественным, должен сам признавать свои ошибки. Но заведующий все еще говорил в телефонную трубку.
У Рефоела как-то не получалось уйти отсюда. Он смотрел на заведующего и пытался соединить вместе его отрывистые слова. Конечно, они едут в Биро-Биджан. Там уже, наверное, все готово. Сам Рефоел всю дорогу расписывал им, как там будет. И прежде всего он наговорил про баню и подобные вещи. Потому что сам он ни одной недели не проживет без бани. За целую неделю столько той пыли наглотаешься у печей, когда их кладешь, поэтому надо мыться. Так зачем же тут задерживать их?
К тому же сам Рефоел обещал переселенцам, что таки добьется, чтобы тут их вагоны не отцепляли. Чтобы они, не мешкая, ехали в Биро-Биджан. Все ему поверили. Ведь он у них за старосту. И тут на тебе, такая незадача.
Заведующий переселенческим пунктом тем временем закончил разговор по телефону и спросил каменщика, чего он еще хочет: Рефоел забыл, что хотел сказать, страдальчески скорчил заросшее лицо и напряженно вспоминал. Но в этот самый момент пришел Цодек Штупер с агентом ГПУ. Рефоел отошел, стал в стороне. Хотел промолчать, но не утерпел оттого, что Цодек шумит так и кричит, что он «уполномоченный». Такая дрянь. Посмотреть только на его фасад, как у него все лезет вперед: кирпич на полкирпича. Как не развалится все, сверху неуклюже стоит вдавленный лоб, потом заросшие волосами глаза, а прямо впереди — огромная широкая бадья — нос. А уже под носом все отодвигается назад, и прежде всего верхняя губа, дальше — нижняя, а потом скошенный подбородок, такой же, как его скошенный лоб… Так вот такая уродина тоже сюда лезет.
— Нет, это неправда! Он никто. Никто его не уполномочивал, — не вытерпел Рефоел.
— Тебя не спрашивают. Ты молчи. — гневно накинулся Цодек. Он уже был готов разговориться, но агент его остановил: — Он понял, что ему тут нечего делать. Это дело самого заведующего.
— А что? — завопил Рефоел, — ему, этому босяку, не нужна гигиена. Есть такое распоряжение правительства. И это никак не касается национализма.
— Во-первых, т-тебя не про-просят в-вмешиваться. — Пытался Цодек перекричать Рефоела. — А-агент с-сам еврей и сможет нам «сочувствовать».
Но агент добродушно усмехнулся, махнул рукой и вышел из канцелярии. Заведующий начал разговаривать с другими переселенцами. А оба «старших» с шумом и выкриками вышли из канцелярии и долго еще кричали на всю платформу.
Когда они подошли к вагонам, много переселенцев уже помылись и готовились нести к дезинфекционной камере грязное белье. Давид Файнман первым взял свое белье, а за ним пошли остальные переселенцы. Он втолковывал им, что нечего отлынивать. Нет причин. Никто не уверен в том, что в Тихонькой есть баня.
Или потому, что Файнман привык хорошо все объяснять (он уже несколько лет учитель), или потому, что он умеет доброжелательно улыбаться и у него хорошие красивые глаза, но переселенцы его поняли. Двинулись все к бане. Баня не могла вместить всех сразу. Должны были мыться по очереди. Файнман просил не затевать ссор. Он их разнимал, просил, уговаривал. Был готов все время стеречь одежду, лишь бы не ссорились.
Да и ему все равно неудобно купаться. У него высохла левая рука. Это григорьевцы в Зиновьевске, когда он помогал их выгонять, покалечили ему левую руку. А одной правой неудобно обмываться. Ну, так он будет стоять и беречь одежду тех, кто моется.
— А как же? Вот старайся для них, — с криком подбежал заика, — Цодек будет бегать, как ошпаренный, за всяким начальством, а они тут будут вытворять стервозные выходки, а сами пойдут мыться в баню. Так зачем же тогда ему, Цодеку Штуперу, было бегать?
— Никто ведь тебя таки не просил.
Рефоел-каменщик признает, что надо, безусловно, надо мыться в бане. Только это надо было делать как-то иначе, организованно. А тут есть такие элементы, которые занимаются настоящей дезорганизацией. Форменный саботаж.
Давид Файнман говорит, что не надо обзываться. Не надо и кричать так. Насмехаться над «комендантами» тоже нечего. Ша. Тут надо закупить еды.
Потому что тут в Бочкарево все так дешево. Куда дешевле, чем на Украине. Каких сытых жареных поросят можно купить за бесценок, свежие булочки, которые тут, — и тоже дешево. Без всяких отговорок, надо запастись. Хотя одесситам, например, не надо тут ничего покупать. Они обеспечены…
Да, еще одно хотел напомнить Давид: надо бы где-то раздобыть ванну для Розы, сквирской. Она едет уже сколько суток, одна девушка среди стольких мужчин, и не имеет никакой возможности помыться.
Ой, не любит Роза, когда о ней заботятся. Такой чудный характер у этого Давида, и везде ему надо встревать. До всего ему дело. Она, Роза, считала, что он деликатней других. Но она не любит, когда о ней говорят и заботятся о ней.
А когда Роза смущена, она краснеет, и тогда исчезают веснушки на ее лице. Только нижняя губа, которая выдается вперед, начинает дрожать, Роза не любит, когда у нее дрожит губа, и не любит, когда на нее смотрят.
— Ой, не смотрите на меня. Давид вызвал меня по этому делу, а вы все вытаращились на меня. Смотрите лучше на улицу, вон уже поезд тронулся. Вот, посмотрите только, какие леса.
… Вот отсюда остается ехать еще сутки и несколько часов. Должны ехать еще день и ночь, и завтра без малого день. Но все хотят стоять возле широких отодвинутых дверей грузового вагона. Все переселенцы хотят увидеть места, что граничат с Биро-Биджаном. На станциях никто не скучает, как раньше. Наоборот, пусть бы поезд еще немного постоял, хотя и хочется побыстрей увидеть Тихонькую и долгожданный Биро-Биджан. Но надо рассмотреть и ближайшие к Биро-Биджану станции.
… Сегодня хороший, солнечный день. Небо чистое, прозрачное. По мнению Розы, в Биро-Биджане такое же небо, как и в Сквири. Смотри. А она думала, что в Биро-Биджане совсем другое небо. Интересно!
Все смотрят на Розу и видят, как она краснеет, веснушки на ее лице исчезают, а нижняя пухлая губа начинает дрожать. Роза сердится, чего на нее все смотрят, и, чтобы отвести взгляды, вспоминает:
— Смотри, забыли съесть обед. Смотри, какие хорошие обеды начальник дает переселенцам. Сколько мяса? Всего за пять копеек. А они забыли про него.
— Что же тут мудрого? Обеды на переселенческих пунктах всегда хорошие. И везде они стоят по 5 копеек. А в Иркутске выдавали обеды, как в ресторане. Не хватало только хороших девчат в беленьких фартучках.
— А зато была девушка там, в «паликмахтерской», она бы перевесила тринадцать девчат с евбазного рынка в Киеве.
— Ага, Цодек Штупер уже встретил девушку в Ново-Сибирске. Девчушка — красота. Такую девушку не всегда увидишь и в кафе-шантане. Цодек ради нее продал сапоги, которые выдал ему Киевский Озет. Но она этого стоила.
Вот теперь только видит Ноймах глухой, из Ромен, что полтавский Озет таки самый худший. Дал 15 рублей, и подавись ими. Даже ни карандашей, ни листочка бумаги не хотели подарить.
— Эге! — кричит кто-то из другого угла. — Зато ваш Ромен хотя бы дал один экземплярчик сумасшедшего.
Ноймах не слышит. Но если бы ему это повторили, он бы очень рассердился. Какой он сумасшедший? Уже восемь месяцев, как он вышел из сумасшедших, какой же он сумасшедший? Нормальный он. Не сумасшедший. Конечно! А к тому же и Менск послал одного придурковатого.
— Так зато же Менск дал девушек-куколок.
Роза не терпит, когда начинают про девчат. Кто хочет говорить про девчат, тот пусть ищет себе другой вагон.
Да уже никто не может удержаться от шуток. В вагонах весело. На станциях шутники переходят из вагона в вагон и добавляют веселья. Захария, киевский поэт, который хвастается, что за час он может написать сто лучших стихов, а за одну ночь три лучшие драмы, велит роменцам петь его песенки.
— Я был в театре,
Там кричали би-ис,
А Полтавский Озет
Нас оставил в дураках.
В раскрытые двери и окна передают песенку из одного вагона в другой, и все подпевают:
Трам-тари — да-дам-дам-дам,
У вей-вей — деди-дам-дам,
Трам-тоди — да-дам-дам-дам,
А-да — да-да.
Еще несколько часов продолжается шум в вагонах. Жизнь сегодня вышла из колеи. Никто не убирает. Все лежит разбросанное, грязное.
Но вот вдруг становится тихо. Веселье словно рукой сняло. Все «чужие» расходятся по своим вагонам. Утомленные, равнодушные, ложатся спать кто куда. Никто сегодня не соревнуется, не ссорится за свое место. Никто не кричит, что тесно. Теперь не время и не место для ссор.
— На всех лицах, — говорит Давид, — снаружи видно, что внутри что-то происходит. — Может.
В дверях, спустив ноги, сидят Давид Файнман и Роза сквирская. Они, пожалуй, меньше всех командовали, поэтому и не такие уставшие. Небо еще голубое, прозрачное, — роскошь. Но солнца все меньше. Солнце уже заходит. За тучу заходит. Оно растапливает края тучи красным жаром. Но много в этой туче влаги и холода. Жадно и яростно обволакивают они солнце и уничтожают его.
Теперь уже небо не голубое, не прозрачное. Тучи, управившись с солнцем, ползут себе дальше. Закрывают небо. Отовсюду созывают они ветры и гоняются за ними. Сквозь все леса, деревья и ветви пробираются. Леса, деревья и ветви не пускают. А тучи не спрашивают, двигаются дальше. Потом ветры летят прочь, а тучи расходятся.
… Давид и Роза поднимаются и задвигают двери.
В вагоне темно. Зажигают свечку. Переселенцы лежат в одежде и храпят. Давид не может этого вытерпеть. Он хочет стянуть с них сапоги. Сапоги распаривают ноги. Но одна рука у него, левая, усохла. Пусть Роза поможет ему. Теперь Давид правой рукой поднимает им головы, а Роза поправит им постель.
— Вот так. Хорошо. Спите.
Так. Пусть Роза еще приберет немного в вагоне. Очень грязно, а чистым воздухом здоровее дышать, чем спертым.
— Хорошо. Чисто. Роскошь.
Давид и Роза стоят друг против друга и смотрят. Капли дождя, словно град, барабанят по железным крышам. Этот стук смешивается с храпом переселенцев.
Но сквозь весь этот шум слышно, как вагон мчит по рельсам. Слышно даже, как рельсы четко выстукивают.
Би-ро-би-джан. Би-ро-би-джан…
Давид стоит напротив Розы и смотрит своими черными добрыми глазами в ее едва освещенное лицо. Его доброе лицо разглаживается, и он шепчет:
— Эх, бу-дет-там. Эх, бу-дет-там.
На улице дождь идет,
И по лужам
Мы плетемся в Биро-Биджан
Пятым классом.
Захария — учитель-рабочий с золотыми зубами, еще заспанный, но уже веселый и готовый сочинять стихи — этой песенкой разбудил крепко спавших переселенцев. Все недовольно морщатся, что-то заспанно сердито бурчат и дергают ногами. А этого, видимо, Захарии только и надо: он тогда хватает переселенцев двумя руками за ноги и тащит их с лавки на пол. Кое-кто снова укладывается спать, но сердитые возгласы прочих уже не дают никому уснуть.
В вагоне сразу поднимается кутерьма, суета. До Тихонькой осталось еще ехать часов десять, но все уже начинают готовиться к выходу. Все хотят видеть свои тюки и корзины не только упакованными и закрытыми, но и завязанными всеми веревками.
— Скажите, пожалуйста, сколько стоит поезд на Тихонькой.
Зелик-сапожник, который все знает, говорит, что курьерский поезд стоит там не меньше часа, а такой паршивый поезд, как наш, может и пять часов простоять.
— Возможно, отцепят совсем наши вагоны, — догадывается Файнман.
— Куда ты лезешь впереди всех со своей кошелкой?
— А чего ты влез со своим мешком на мою кошелку?
— А может, там лежат лепешки с яйцами из дома. Этого ты не хочешь знать?
— Ну, так забирай их отсюда, а то как погоню из вагона?
Ой, ненавидит Роза, когда ссорятся. Сроду она еще таких людей не видела. Только ссорятся и больше ничего. Уже ведь до Биро-Биджана доехали. Пора, кажется, уже прекратить, так нет же.
Роза раскраснелась. Нижняя выпятившаяся губа дрожит, и все на нее смотрят. Не любит Роза, когда на нее смотрят.
— Смотри-ка, какой ливень, чисто тебе потоп, — говорит Роза. — Сквозь него нельзя и смотреть вокруг. Только льет и льет. Смотри-ка, как деревья наклонили головы, согнулись в дугу… Аж сердце ноет.
Когда поезд заворачивает, видно, как вода, покрываясь пузырями, заливает рельсы. Но все равно колеса нащупывают их и грохочут себе дальше.
Вот поезд останавливается. Надо выйти, хоть станцию рассмотреть, какая она.
— Смотри!
— Смотри-ка, какая станция. «Бира». Вот где-то отсюда начинается Биро-Биджан. Ну, если такая Бира, то какая же может быть Тихонькая. То уже, наверно, настоящая станция Тихонькая.
… Да нет. Не может быть. Это наверняка не главная станция. Это, небось, так себе станцийка. Не может быть, чтобы это была главная станция Тихонькая. Смотри, вокзальчик такой, как зевок.
Матушка, куда это нас завезли. Ой, ой, Биро-Биджан с вокзалом. Этого уже никто не ожидал. Вот так врали по домам. Вот так щупали вслепую. Никто ничего не знал, а все только мололи языками, как будто сами своими глазами видели. А дождь какой? Будто нанялся. Льет и льет без остановки. Вы видели, как мокро? Эге, хорошо привезли! Куда же теперь деваться? Хоть садись и уезжай назад.
Давид предлагает не выходить из вагонов. Каждый пусть остается на своем месте. А он, Давид, пойдет к начальнику станции узнать, сколько времени тут стоит поезд. И попросить, если можно, совсем отцепить их вагоны.
— Нашли себе нового старосту. Кто это уполномочил Давида идти спрашивать? Нет, правда. Рефоел-каменщик кривит свое рыже-волосатое лицо и спрашивает: кто это выбрал Файнмана старостой? Кажется, для этого уже есть специальные товарищи, которые могут пойти, говорить, спрашивать что надо!
А Цодек снова пред-длагает, чтобы немедленно в-взяли вещи и п-пошли. Можно зайти к начальнику и потребовать, чтобы дал квартиры. Н-начальника т-такой станции н-нечего бояться. Цодек Штупер берет его на себя. Он ему так-таки только к-кивнет, то уже н-начальник даст.
— Ой, в пекло с этими вещами… Понаставляли мешков да корзин в дверях, голову сломаешь выходя. А тот с мешком, с лепешками, с яйцами сверху.
— А кто тебя заставляет лезть? Стой вот там. Стой вон там, на месте. Так нет же, лезет.
— Эй, люди добрые, кто же это утянул мою портянку?
— Ты отдай-ка мне свечку. Кто председатель коллектива — я? Ну так я имею полное право нести казенную свечку из Озета, а не ты.
— Ишь ты, книжки он мне дает нести. Вот консервы не даст нести. Подумаешь, барин какой! Нача-альство!
— Ну, так выходи из коллектива. В Озете сказали, что кто в коллективе, тот должен подчиняться. Знаешь ты или нет?
— На черта мне твой коллектив! Найду себе других десятерых мужиков и сделаю себе свой коллектив!
— Ша! Хватит вам ссориться. Файнман пришел с новостью.
— Ну?..
— Вот что: из вагонов никто не должен выходить. Вагоны тут отцепят. Так что, пока освободят бараки, надо сидеть в вагонах. Бараки пока занимают неевреи-переселенцы.
— Что там снова за команда такая? Не на то мы ехали, чтобы так мучиться. Уже двадцать восемь суток не вылезали из вагонов. Хватит! Дома говорили, что бараки для всех есть. Хоть в яму полезть, лишь бы не в вагонах. Пусть дают бараки — и точка.
… Цодек с Рефоелом тем временем не имели покоя. Цодек потянул за собой компанию переселенцев. Поставил их во дворе возле вокзала, а сам побежал к начальнику станции. Там он стоял перед начальником, придерживал его за рукав и заглядывал ему в глаза. Начальнику не удавалось никаким способом избавиться от Цодека. Цодек все забегал вперед и с заискивающей гримасой спрашивал: как же так — не дают бараков и выгоняют из вокзала? Как же так — нет другого класса? А третьего класса тоже нет? Что же это за вокзал?..
Цодек вышел от начальника весь мокрый, как выкупанная волосатая крыса, с глазами, налитыми кровью. Его широкий нос-бадья раздувался, как ребра у заморенной клячи. Он негодовал.
Перед компанией переселенцев, которая стояла возле вокзала, он, заикаясь, лепетал, что, мол, начальник станции «готовый петрюровец». Разве ж не видно? Не хочет евреев пустить даже в третий класс.
Потом Цодек побежал к баракам. — Чего эти «гои» (неевреи — примеч. авт.) сами в бараках? Дома им сказано, что бараки будут для всех. Почему же в них сидят одни «гои»? Если вот так дурят людей, пусть дадут литеры, чтобы можно было поехать назад домой, и точка! Дома они уже будут знать, что порассказать. О, Цодек покажет им, тем озетам, что такое Биро-Биджан.
Рефоел Муляр не кричал. Он покрутился немного в станционной конторе, потом придвинулся к начальнику, который что-то писал, оперся локтем на загородку и вздохнул. Когда начальник не обратил на это внимания, Рефоел потихоньку сказал, что сейчас, мол, везде царит ужасный бюрократизм. С широкими массами совсем не считаются. Таки никак не считаются. — Начальник все писал. Рефоел немного поморгал глазами и снова спросил:
— Скажите, прошу вас, большая у вас организация?
— Не знаю.
— Надо взяться за нее. — И вдруг припомнил — так вы нам ни одного класса на вокзале не можете дать?
— Товарищ, это меня совсем не касается. Тут есть ваш уполномоченный, обращайтесь к нему. Я вас пока оставляю в вагонах. Имейте только в виду, что один вагон вы мне освободите.
— Вот где настоящий бюрократизм? Даже встретить не вышел. Хорош уполномоченный, — пробурчал Рефоел сам себе и вышел.
Давид уже узнал, что уполномоченного тут нет. Морща загорелое обросшее лицо и размахивая одной рукой, он уговаривал, чтобы новоприбывшие разместились сегодня в двух вагонах, потому что третий надо освободить. А для тех, кто очень хочет выйти из вагона, можно взять в переселенческом пункте брезент и поставить палатку.
Но Рефоел с этим «апсолютно» не согласен. Во-первых: кто уполномочил товарища Файнмана везде лезть? Второе: чтоб вот так на голову садиться — этого нигде на свете не слыхано. Где же те организации, где учреждения? Как это так, что начальник хочет непременно наш вагон. Мало ему вагонов. А в-третьих…
Сильный толчок буферов не дал Рефоелу закончить. Паровоз начал маневрировать. Вагон с киевлянами стоял впереди, и его надо было отцепить. Переселенцы, которые еще оставались в вагоне с вещами, подняли крик. Кто-то, не мешкая, выскочил и оказался с вещами в руках под проливным дождем. Остальные спохватились позднее и уже на ходу начали прыгать и сбрасывать вещи.
В вагоне осталась только Маня-киевлянка с усатой верхней губой и бородавкой на ней и Гришка-возчик. Эта парочка, очевидно, расписалась в Иркутске, потому что целуются они так, чтобы все видели.
— О, нет! Э-этого Цодек Штупер не допустит! Почему это к-киевляне. Пусть все выходят. Р-разве ки-киевляне не могут жить в вагоне, как все другие?
Цодек бегал мокрый до нитки, босиком, закатав штаны, хватал вещи и бросал их в те два вагона. За ним следом шла целая толпа людей — те, которых он водил за собой на вокзал, — вымокшие, они плелись с пожитками.
— Я же это изначально предлагал, — остановил Цодека Давид.
— Предлагал? Хорошо предлагал. Вот так встречают переселенцев? Барака несчастного не дают.
— Никто специально для нас дождь не делал. Если бы не дождь, то никаких трудностей не было бы. Не торопясь сошли бы себе, установили палатку и спрятались бы. Но под дождем никто не должен двигаться из вагонов. Как-нибудь должны все вместе разместиться в этих вагонах.
Давид нисколько не сердитый. Он ни на кого не сердится. Если хотите, он и засмеется. Но он говорит то, что есть.
А разве Цодек на кого-нибудь сердитый? Он ни на кого не сердитый. Он только стоит босой в луже, хлюпает большой растоптанной ступней. Потом засовывает длинные потрескавшиеся пальцы ног в болото. Вынимает оттуда глинистую тину и растирает ее большим мозолистым пальцем. Внезапно вспоминает:
— Но — с-скажи сам, скажи. Почему это до-дома о-обещали, а-а тут н-не так? Т-тут с-совсем не так. С-скажи, п-почему?
— Ша. — Рефоел-каменщик отвечает: — тут бюрократизм. Настоящий бюрократизм. Никак не прислушиваются к массам. Делаем вывод: никто не вышел встретить, не видно организации. Видно, что… и…
Каменщик махнул рукой с загнутыми двумя пальцами с «доказательствами». Скривил свое желто-сморщенное, мокро-волосатое лицо и вздохнул:
— Не могу больше говорить. Тяжело говорить.
Файнман доброжелательно фыркнул носом и тихо сказал:
— Верьте мне, конкретно вам нечего сказать.
— Мне нечего сказать? Ты и правда думаешь, что только у тебя вся мудрость.
Рефоел махал руками, кривил сморщенное лицо. Моргал глазами. А что, разве 28 суток езды — это тебе собака? А теперь снова сидеть в вагонах — тоже ничего? Никто не встретил, это тебе безразлично? А сколько дома нам наобещали — это ты уже забыл? Если никто не беспокоится о массах, то, думаешь, это не чувствуется?.
Кто знает, сколько вопросов задал бы еще Рефоел, если бы Давид его не остановил. Давид никогда еще не был таким возмущенным, как теперь. Он бы замахал двумя руками, да левая, покалеченная, мешала. Черными, теперь сердитыми глазами он готов был съесть «супротивника».
— Это называется «конкретно показать». Один только недостаток: пусто и дико. Ведь об этом везде знали. «Пусто и дико» означает, что ничего нет. Это каждый должен был понимать. А те, что обещали золотые горы, — обычные мошенники. Грязные вруны. Это вам, Рефоел-каменщик, не мешало бы знать. А что никто не вышел навстречу, то пусть бы нигде не делали «веселья», нам было бы легче.
Давид Файнман еще хотел было сказать каменщику, что он «склочник», но не может он сердиться долго. Не может он ругаться. Не может тому в глаза смотреть. Лучше теперь пойти отсюда.
Ага. Надо же палатку ставить. Может, все не поместятся в двух вагонах, лучше, чтоб была еще палатка.
Так, в палатку пойдет много переселенцев. Пусть там будет хоть как плохо, но лишь бы не в вагоне…
Но как можно пробыть хотя бы час в палатке? Файнман выбирает место под палатку, но за час оно полно воды. Тот еще Файнман! Лапша, а не человек! Высохла б у него и вторая рука.
Все бродят, ругаются. Все голодные, мокрые, грязные, уставшие. А дождь хлещет и хлещет. Все сильнее, яростнее. Льет и льет без остановки.
До поздней ночи возились — палатку ставили. Носили ее с места на место. Казалось, что там будет лучше, чем тут. Но лучше нигде не было. Брезент был тяжелый, мокрый, грязный. Люди были уставшие, очень уставшие. Земля раскисла, везде лужи. А небо уже было черное, ни пятнышка светлого.
Потом совсем бросили ту палатку. Все залезли в два вагона. Тут было набросано, тесно. Долго ссорились за места… Ссорились до тех пор, пока не заснули, кто сидя, а кто лежа.
Давид с Розой пробирались сквозь поклажу и каждому что-нибудь подкладывали под спину, поправляли постель. А дождь лил и лил. Все сильней и яростней…
Как вам нравится эта свежесть, это тепло? Какое солнце, какое сияние?
Зелик-сапожник из Киева, тот, который все знает, говорит, что такое солнце может высушить самый большой «великий океан». Что же значит для солнца Биро-Биджан с дождями? Зелик может поспорить на свой резиновый кисет, что к вечеру тут будет сухо, как на Красном море… Зеликовы зеленоватые глаза на исхудавшем лице, окаймленном коротко подстриженной бородкой, смотрят на всех и спрашивают:
— А что, разве не так?
Но это так. Это точно так. На улице теперь тепло и светло. В Биро-Биджане теперь голубое прозрачное небо. В Биро-Биджане теперь нет и капельки дождя. В такой час все переселенцы на улицах Тихонькой. Уже немало таки переселенцев. До сих пор они друг друга не знали. Лежали каждый в своей берлоге. Теперь все вышли на улицу. Тихоньковские обыватели тоже на улице.
Странные какие переселенцы? Не похожи на других ходоков. Кажется, украинцы. Плохо говорят на русском языке. Но они не настоящие украинцы. Говорят, что они «украинские евреи». Да как много их? Это целое село сразу.
О-о! Чего они только не знают, местные жители. Они знают, что странные переселенцы скоро привезут «трахторы». Для них вспахать эту землю будет так же легко, как застрелить утку. Они привезут машины — сажать рис и строить дороги. Их молодежь везет с собой кино. Кино с огромным полотном, большим, чем стена. А будет оно электрическим, а не с маленькой лампочкой за полотном. Чего еще понавезут они с собой? Да все привезут.
Ходят сегодня по улицам, залитым солнцем, ходят по позолоченным лужам и знакомятся. Старые горожане заводят разговоры со старыми евреями. Женщины расспрашивают женщин. Еврейские парни лукаво подмигивают местным девушкам.
Девушки с широкими кругловатыми лицами, как будто только что вынутыми из печи блинами, не теряются и отвечают не только взглядом, но и звонким визгом.
Переселенцы уже осмотрели все уголки. Все уже знают, где главная канцелярия. Там можно получить любую информацию. Там сидит уполномоченный агроном с курносым носом и буйной шевелюрой. Агроном знает все, а фамилия его Финкельштейн. На дверях конторки висят объявления:
«Надо регистрироваться»
«Надо рассказывать»
«Надо спрашивать»
Сегодня вечером митинг. Сегодня придут люди, которые все могут и все знают. Они еще выше поднимут и так уже высокое настроение.
— «Вот теперь они начинают идти правильной дорогой», соображает себе Рефоел Муляр. Он моргает отдохнувшими, только еще немного воспаленными глазами, корчит серьезную гримасу и без того уже сморщенным желтым лицом и сам любуется своими словами: надо уметь найти подход к массам. Надо знать, что говорить и как говорить. Таки очень хорошо, что будет митинг.
Пиня Рыжий, лучший дамский парикмахер в Ромнах, тот, который любит разговаривать образно, тоже рад сегодняшнему митингу. Он радуется и говорит, что из прошлых ясных дней и сегодняшнего митинга получится праздничное убранство. А последние пасмурные дни во время путешествия с надоедливыми дождями должны быть вырезаны из материи и выброшены. Но этот аршин материи хороший. Убранство может выйти блестящим, праздничным. А «дефект» можно отрезать, чтоб совсем отпал.
… Но что то за работа? Тут уже есть все трое. Стоят они посредине, на телеге. А вокруг море голов. Все головы подняты вверх.
Говорят, что они из Москвы. Они все знают. От них все зависит. Что же это они такие будничные? Все небритые, забрызганные, загоревшие. Только тот высокий светловолосый в золотых очках имеет хоть немного торжественный вид. Говорили, что его фамилия Рашкес.
— Скажите, какой из них Рашкес, а какой Мерашкес?
— Не Мерашкес, а Мережин. Вот этот с седыми волосами и прищуренными глазами.
— Он, наверное, придумывает, что сказать. Наверное, екает в животе, не просто так.
— Думаешь, они не боятся, когда доводится что-нибудь говорить?
Он нарочно прищуривает глаза, чтобы легче думалось.
Да, а где же то торжественное, праздничное: «Товарищи. Дорогие товарищи. Дорогие товарищи. Принимаем вас… Вынимаем вас… Строим социализм..»? О, нет! Ни одного такого слова не слышно.
Рефоел Муляр просто кипит.
— Это пустое. Не знают подхода к массам. Хоть и из Москвы они.
Мережин говорит простые будничные слова. У него обыденный голос…«Надо завтра, сейчас взяться за работу. Лошади есть. Телеги есть. Плуги есть. Берите лошадей, телеги, плуги и работайте.»
Его сейчас разорвут. Сотня вопросов. Тысяча вопросов:
— Где они — тысяча пятьсот рублей кредита? Две с половиной сотни червонцев?
— Где коровы?
— Почему нет бараков, домов?
— Почему не дают денег, чтобы можно было поехать за семьями?
— Почему тут так долго маринуют переселенцев и не отправляют на участки?
— Почему это здесь нет городских часов, а в Меншике они есть?
— Где тот гнус?
— Но я не хочу быть в коллективе, так могу ли я быть единоличником?
— Сколько выплачивает Озет тем, кто хочет ехать домой?
… Уже десятый час вечера. Сколько еще вопросов можно задавать? Сколько угодно.
На улице прохладно. Но дождя нет. Можно развести костер, будет и свет, и тепло. Никто не мешает. Простор большой. Палатки для всех стоят рядом. Если будет тихо, то всем дадут ответ. Бира не будет мешать. Надо привыкнуть к ее шуму.
… Вопросы поделят на троих. Нет, на четверых: Финкельштейн тоже будет отвечать. Он не любит церемониться. Он режет напрямки.
Если никто из четверых не сможет ответить на вопрос, то отвечать будет пятый, Бейнфест. Его ответы таки очень приятно слушать. Он никогда не говорит сердито. Он очень хорошо ладит с переселенцами и прекрасно со всеми разговаривает. Одна только проблема: и лицо, и живот у него, как у буржуя. Но что благодушный, так даже слишком…
Теперь уже их лиц не видно. Но слышно хорошо. Хоть ухо режет: слишком уж будничные голоса у них. А Рашкес говорит немного торжественно. Так душевно, со слезой. А Брук, отвечая, говорит только на русском языке со всякими тебе грамматиками. Только «р» он произносит, как еврей из маленького местечка.
Снова без торжественных «товарищи», без «дорогие граждане» отвечают, что кредиты дадут, но не «две с половиной сотни червонцев». А на руки никому и копейки не дадут. Давать будут «натурой». Дадут лошадей, телеги, плуги. Разве только заработную плату можно будет давать наличными.
На такие ответы еще нечего возмущаться. Только что это его волнует, какое жилье хотим себе строить? Но что же говорить, если он такой будничный, этот Мережин; наверное, был когда-то бухгалтером. Он быстренько делает всякие расчеты и рассказывает сказки про всякие продуктивные расходы и непродуктивные расходы. Он говорит, что строить себе квартиру — это есть непродуктивный расход. Он советует строить шесть на шесть.
Ой, это же лопнуть можно. Какое его чертово дело? А когда Борех Шкраб, тепличанин, тот, что дома имел собственный завод зельтерской воды, хочет строить себе квартиру в два этажа, кто может ему запретить? Везде они встревают, эти москвичи. Хоть они и на все отвечают, да лишь бы ответить. Совсем не так, как обещали дома. Когда выезжали из дома, каждый имел свое мнение, свой расчет. И тут приходит какой-то московский еврей и во все вмешивается. То так, а то так велит делать. А не хочешь, — говорит, — не надо.
А когда они говорят так, то уже все равно, что они там говорят. Можно и уйти. Можно и пойти себе. Можно пойти спать. Хотя прохладно. Тянет холодом с Биры. Стучит она тебе в голову шумом своим. Да и быстрая же она, эта Бира. Быстро течет — вот и шумит в голове, и луна тут. Тоже слоняется тут. Пришла посмотреть на чужое горе. Можно забиться в палатку, под холодный брезент и без этой луны.
… А поздней ночью и половины луны уже не было. Только остался несмолкаемый шум Биры и несколько мигающих холодных звезд на небе. Люди не могли заснуть: в палатках холодно, а возле костра тепло, и переселенцы шушукались между собой, сближая разгоряченные лица и договариваясь, что завтра, непременно завтра, получат литеры на обратный путь и сбегут. Прочь, куда глаза глядят.
— Чтобы и виду поганого «ихнего» не видеть.
Но утром не убежали они. Утром было высокое голубое прозрачное небо. Такого неба в местечке не бывает; такого неба и в больших городах нет. Там оно заставлено и загорожено ларьками и высокими заборами. А тут оно такое настоящее, знаменитое небо. На нем крутится солнце. Такое солнце может высушить самый большой «великий окиян» и самые большие болота и может растопить хоть какую льдину и согреть самые скрученные кости.
Утром выдают хлеб и талоны на мясные обеды. С краюхами хлеба в руках бродят переселенцы по тихоньковским улицам и жуют. Цодек Штупер говорит, что он теперь злорадствует: ведь «гоям» тут негде взять и куска хлеба. А для евреев таки наготовили…
После завтрака никто больше не хочет лезть в палатку. Солнце уже нагрело брезент, и под ним уже жарко лежать. Лучше ходить. Так, надо подойти к конной базе. Сегодня же выдают коней.
Так разве же это кони? Это же черти. Озет выписывает таких лошадей, отцу его такой час. Для того только, чтобы калечить людей. Посмотри только, как оно крутит головой, что оно ногами выделывает! — На погибель только. Какое все тут дикое и бешеное: идет дождь — бешеный, растения растут, известное дело, дикие. А теперь выписали и лошадей диких.
А, тем не менее, еще можно было бы выбрать себе коняшек пару, но надо выстоять очередь. Эта музыка на несколько дней. А за это время разберут всех лучших лошадей.
— А что же? — Указывает Нохем терновский. — Одесситы первые в очереди, поэтому они себе отобрали десяточек коней — десяток красавцев. — Поэтому Нохем терновский говорил, что не надо соглашаться на то, чтобы тянуть билетики и делать «очередные» очереди.
Но Нохем терновский тоже не дурак. Он еще «немного понимает» в лошадях. Эти четырнадцать лошадей, которых он отобрал для своего коллектива, очень даже неплохие.
— Смотри-ка, вы же отобрали четырнадцать коней-орлов, — завидовал Левка одесский.
— Ну а ваш каштановый «звездчатый» — собака? — специально переспрашивал Нохем. Он же такой отличный парень, как золото.
— Эва, так он же чесоточный весь, — зло отвечает Левка, — да еще какой чесоточный.
— Ну а ваша сивая кобыла?
— Тоже мне знаток конский? Она же круглобокая, эта кобыла!
— Нет, парни. Хороших лошадей себе отобрали прилучане. Двадцать с лишним лошадей повели. Львы, а не лошади.
— А для работы и один не способен. Они же все дикие, как сама тайга.
Но Шимону прилукскому чихать на их дикость. Товарищ Котовский тоже немножко понимал в лошадях. Но когда надо было из лошади сделать человека, то товарищ Котовский прибежал к Шимке и только заикнулся:
— Ш-шимко, иди-ка сюда, — сказал он по-еврейски. А потом уже по-русски, — иди сюда. — А что? — спрашивает его Шимко. — Н-надо из к-коня человека сделать. — То что же? — спрашивает еще раз Шимко. — О-он не хочет идти, — отвечает товарищ Котовский». Ну, и разве вам то обидно, что на второй день из коня получилась игрушка, а не конь. Честное слово, как танцовщица, побежал. Испарина у него на теле выступила, так он бежал.
Шимко приподнимает свои толстые губы и выставляет желтые лошадиные зубы. Но глаза у него остаются неподвижные, вылинявшие, как будто пьяные.
Ша! Если хотите, Шимон может показать, как он сделает человека из этого большого стервеца, из «Забайкальца». Его только тяжело поймать, этого чертяку. Не подпускает к себе. Кусается. Лягается. Но раз уже на него накинули длинный аркан, то он уже Шимкин. Он привязывает коня к грубой колоде, ставит с восьми сторон восемь больших лбов и:
— Жарьте, парни! Тпр-р-р, стерва! Еще раз, парни, скубите! П-р-р, безбожник, по морде дерите! Т-п-р-ру, бесовская морда! Рубите его на куски, парни. П-р-ру, Забайкалец!.. Т-п-р-ру, т-п-р-р-у. Вот так! Стойте! На сегодня хватит. Завтра снова повторите то же самое…
… А потом, когда все получили коней, их испытывают на тихоньковских улицах. Кричат на коней, умоляют хотя бы сдвинуться с места. Тогда Шимон прилукский крепко и уверенно сидит в коляске, немного согнув спину, правым боком вперед. В правой руке держит вожжи (у Шимона главную роль играют вожжи), а в левой — длинный-длинный кнут и размахивает им над «Забайкальцем». Тогда он всех опережает.
Шимон не любит бить коня. Куда годится такой конь, которого надо бить. Нужно только махнуть кнутом на коня. У коня должны быть уши прижаты, как у зайца.
А ушами конь должен услышать, как машут кнутом, и сразу начать бежать. Он должен скакать через яры, через барьеры, через горы. Он должен бежать тогда, когда Шимон подбирает губы, обнажает зубы и машет кнутом. Чуть-чуть махнет…
… Шимон прилукский прохаживается между телегами, между коней. Поправляет у этого шлею, у того супонь, у того дугу. Дает советы и распоряжается, как командир. Все слушают его.
Сегодня выезжают на Бирское опытное поле. Сегодня хороший солнечный день. Сегодня Бира спокойна, и паром плавает по ней туда и назад. Целая гирлянда нагруженных телег стоят длинной лентой одна за другой. Тянутся далеко, как большая колонна большой воинской части. Телеги и солдаты на них едут на невидимый неизвестный фронт. Все взволнованные, наработавшиеся. Боятся и надеются.
Во главе колонны стоит телега Шимона. Он должен двигаться первым. Его конь идет за ним, слушается. С его конем не надо мучаться, а за его конем пойдут уже все остальные: забайкальские кони привыкли к табуну; и если только один идет впереди, то уже все следуют за ним.
Ну, хватит прохлаждаться. Надо собираться. Все на телеги. Садитесь удобно. Берите вожжи. Держите крепко кнут.
— Готово!
Шимон последним вскакивает на свою телегу. Берет вожжи и выкрикивает:
— Встань, жених, витязь, красавец-забайкалец! Отныне и навсегда я приказываю, чтобы ты назывался «Прилукский». Не «Забайкалец», а «Шимеле Прилукский».
Шимон оттопыривает толстые губы. Выставляет желтые лошадиные зубы и слегка помахивает кнутом. Стройный «Прилукский» настораживает уши, как заяц, и легко поднимает свои стальные ноги, как танцовщица. Первая телега отправляется. Потом — вторая, третья… А вот уже последняя. Колеса медленно катятся, тарахтят и скрипят каждое на свой лад. Все крепко сидят на телегах, держат в левой руке вожжи, а в правой — кнут… Все глаза обращены к «Бире». Первым сворачивает к реке Шимон, за ним все остальные. Вот уже все понемногу спускаются с пригорка и подъезжают к Бире.
Первым останавливается Шимон. За ним — второй, третий, а когда последний дергает вожжи и останавливает своего коня, он слышит, как далекодалеко разносится эхо сильного голоса:
— Дядька! Подай паро-ом!..