Строка 469: негр
Однажды мы беседовали о предрассудках. Ранее в этот день, за завтраком в преподавательском клубе, гость профессора Х., дряхлый отставной ученый из Бостона, которого его хозяин с глубоким почтением аттестовал как «истинного патриция, настоящего брамина голубых кровей» (дед брамина торговал подтяжками в Белфасте), самым естественным и добродушным образом отнесся о происхождении одного не очень привлекательного нового сотрудника библиотеки колледжа: «представитель „избранного народа“, насколько я понимаю» (и при этом уютно фыркнул от удовольствия), на что доцент Миша Гордон, рыжий музыкант, резко заметил, что «Бог, разумеется, волен выбирать себе какой угодно народ, но человек обязан выбирать приличные выражения».
Пока мы неторопливо возвращались, мой друг и я, в наши сопредельные замки, осененные легким апрельским дождичком, о котором он в одном из своих лирических стихотворений сказал:
Эскиз Весны, небрежный, карандашный
Шейд говорил о том, что больше всего на свете он ненавидит пошлость и жестокость, и что эта парочка идеально сочетается в расовых предрассудках. Он сказал, что как литератор, он не может не предпочесть «еврея» — «иудею» и «негра» — «цветному», но тут же прибавил, что сама подобная манера на одном дыхании упоминать о двух розных предубеждениях — это хороший пример беспечной или демагогической огульности (столь любезной левым), поскольку в ней стираются различия между двумя историческими моделями ада: зверством гонений и варварскими привычками рабства. С другой стороны [допустил он] слезы всех униженных человеческих существ в безнадежности всех времен математически равны друг дружке, и возможно [полагал он], не слишком ошибешься, усмотрев семейное сходство (обезьянью вздутость ноздрей, тошнотную блеклость глаз) между линчевателем в жасминовом поясе и мистическим антисемитом, когда оба они предаются излюбленной страсти. Я сказал, что молодой негр-садовник (смотри примечание к строке 998), недавно нанятый мной, — вскоре после изгнания незабвенного квартиранта (смотри Предисловие), — неизменно употребляет слово «цветной». Как человек, торгующий словами, новыми и подержанными [заметил Шейд], он не переносит этого эпитета не только потому, что в художественном отношении он уводит в сторону, но и потому, что значение его слишком зависит от того, кто его прилагает и к чему. Многие сведущие негры [признал он] считают его единственно достойным употребления словом, эмоционально нейтральным и этически безобидным, их авторитет обязывает всякого порядочного человека, не принадлежащего к неграм, следовать этому указанию, но поэты указаний не любят, впрочем, люди благовоспитанные обожают, чему-нибудь следовать и ныне используют «цветной» вместо «негр» так же, как «нагой» вместо «голый» и «испарина» вместо «пот», — хотя конечно [допустил он], и поэту случается приветить в «наготе» ямочку на мраморной ягодице или бисерную уместность в «испарине». Приходилось также слышать [продолжал он], как это слово используется в виде шутливого эвфемизма в каком-нибудь черномазом анекдоте, где нечто смешное говорится или совершается «цветным джентльменом» (неожиданно побратавшимся с «еврейским джентльменом» викторианских повестушек).
Я не вполне понял его «художественные» возражения против слова «цветной». Он объяснил это так: в самых первых научных трудах по птицам, бабочкам, цветам и так далее изображения раскрашивались от руки прилежными акварелистами. В дефектных или же недоношенных экземплярах некоторые из фигурок оставались пустыми. Выражения «белый» и «цветной человек», оказавшиеся в непосредственном соседстве, всегда напоминали моему поэту — и так властно, что он забывал принятые значения этих слов, те окаемы, что так хотелось ему заполнить законными цветами — зеленью и пурпуром экзотического растения, сплошной синевой оперения, гераниевой перевязью фестончатого крыла. «И к тому же [сказал он], мы, белые, вовсе не белые, — при рождении мы сиреневые, потом приобретаем цвета чайной розы, а позже — множество иных отталкивающих оттенков.»