— И вот, ребята, началось у меня сидение в этой норе, во тьме кромешной. В кармане полтора сухаря, воды нет. Навалились на меня все мои болячки. Когда дрался, раны не чувствовал. А теперь болит, мозжит, то нога заноет, то шея, а голод так все внутри и сжимает. И жажда мучает, терпения нет. Стенку сырую полижешь, а много ли там влаги? Вот девочка сказала — страшно. Да, девочка, страшно мне было, потому что сидел я один в потемках, сделать ничего не мог и все мои думы были при мне. Первая моя дума была: «Как же так? Командир, а войско свое растерял? Где они все? Кто погиб, кто в плену, а кто, может быть, так же, как я, укрылся где-нибудь». И так ясно я своих бойцов увидел, как будто встали они передо мной в темноте и смотрят на меня с укором. А еще тревожило меня: где сын мой, где жена? Приведется ли увидеть когда-нибудь моих дорогих? И думал я о Родине. О том, что в огне она и в крови. Но раз я жив, значит, могу и буду драться, выгонять захватчиков с нашей земли.
Сколько я сидел — не знаю. Время остановилось. Много дремал, день от ночи плохо отличал. Если говорят рядом — может, день, а бывает, что и ночью гитлеровцы ходят. Дремлешь, бывало, вдруг — шорох. Вздрогнешь, а это песок сыплется, камешек упал, жук какой-нибудь зашевелился… Пугливый стал, не лучше вашей девочки. — Петр Гаврилович ласково похлопал девочку по плечу. — Совсем распустился. Стал думать, что же все-таки хорошего у меня впереди? И с этой думой задремал. Вдруг слышу, будто над самым ухом ясный, чистый голос говорит: «Не сдавайтесь, пробирайтесь в Беловежскую Пущу…» И я узнал голос Катюши. Очнулся — это мне во сне приснилось. Верно, ведь на последнем партсобрании мы так и решили: кто останется жив, пробраться к партизанам, в Пущу. Вот и хорошее впереди засветило! Сразу легче мне стало. И болячки мои потише стали болеть.
Проверил боеприпасы — пять штук гранат. Хорошо! В пистолете одна обойма еще цела. Решил: дождусь тишины, буду с товарищем вылезать. И тут я перестал дремать, стал слушать. Где-то недалеко говорят, в соседнем каземате, наверное. Затихать стал разговор… Уходят. Ну, думаю, хорошо, подожду немного и попробую товарища окликнуть. И вдруг — пулемет. Тар-тар-тар! Наш пулемет, по звуку узнал.
— Вот здорово! — крикнул Коля Тимохин.
Петр Гаврилович посмотрел на него, склонил голову набок.
— Здорово? А если фашист забрал наш пулемет и из него стреляет, тогда как?
— Тогда нет, не здорово, — пробормотал Коля.
— Ну, думаю, — продолжал Петр Гаврилович, — в этой музыке мне разобраться надо. Слушаю, слушаю… Замолчал. Опять стреляет. Редко стреляет. Экономит, видно, патроны. Может, наш все-таки? Немцу чего экономить? Боеприпасов хватает! И хотя не знаю точно, свой или не свой, мне все веселее становится. Дай, думаю, окликну товарища, жив ли он? Зову тихо-тихо — откликается! Жив! Вот радость-то! Вылезли мы с ним по очереди из этой норы. Я — вот отсюда, он — слева. На дворе ночь. Прохладно, дышать можно. Выстрелов не слышно. И вдруг разговор какой-то тихий, совсем близко. Замерли, прислушались… По-русски, по-русски говорят!
Петр Гаврилович обеими руками потряс перед ребятами, желая показать им, что это тогда для них значило, но ребята и без того поняли. Они смотрели на Петра Гавриловича с таким восторгом, как будто сами вместе с ним прятались в норе от врагов и встретились со своими.
Петр Гаврилович пригнулся к ребятам.
— Мы тогда «ура» кричали шепотом и плакали от радости тоже шепотом.