Кроткая дудочка

Суть мироздания кротка. Все амбиции и одержимости прейдут, а кротость останется.

Читая сборник Натальи Рубинской, я вспомнил один свой любимый образ — человека, просто сидящего у раскрытого окна и наблюдающего за садом (не обязательно своим, лучше не своим), просто так вот сидящего и созерцающего в тишине и в кажущейся полной бездеятельности, день за днём. Человека с распахнутыми настежь глазами. Бытийствующего, а не пленённого сутолокой мира.

Величие такой созерцательной работы недеяния мне очень внятно и близко, как близок кроткий, нежно касающийся простейших вещей, ритм души героини стихов Н. Рубинской, которая, например, признаётся себе:

Я разучаюсь говорить,

я становлюсь почти растеньем...

Или :

Ах, только птицы и цветы,

листва берёз, накрытых солнцем,

синиц листвяных перезвонцы,

сошествие имён простых:

скамейка, грядка да дрова,

крыльцо, колодец да веранда,

воздушный путь, луны шаланда

да мокрая в росе трава.

Часто героиня Рубинской просто зачарована каким-нибудь предметом, который на день-другой, а иногда и третий или даже на неделю становится для неё то некоторой идентификацией её сути, то целым миром-мифом. Как, например, «кувшин из грубодутого стекла», в который поэтесса налила воды и поставила рябиновую ветвь. И вот она не может оторваться от подоконника. Ей непонятно чудо цветовых свечений и ландшафтов внутри кувшина. И вот она вглядывается в эти пейзажи и на рассвете, и вечером, и в пору «малиновых закатов», и в пасмурность, и в тихий дождь, который «натекает по тёмным брёвнам», и в шумную непогоду. И поражается неиссякаемости свечений, идущих словно бы не из физического света...

Читатель, вероятно, уже догадался, что живёт женственно-летучая героиня Н. Рубинской в деревне, в рубленом сосновом домике на берегу озера. Живёт она здесь, в чисто побелённой келье, уже много-много лет, живёт как странница с одним чемоданчиком личных вещей, меняя изредка дома, но не меняя озера и окружного леса. Это её мир, соразмерный её душе. Городских стихов у человека, чья «статусная» жизнь связана с преподаванием в Институте музыки, с многообильными обязанностями и таким же кругом общения, с фортепианными и иными штудиями любимого Скрябина etc., мы в книге почти не найдём. Если они и есть, то — как реминисценции тех диалогов с созерцательной подлинностью, где смиренность вод и растений учит нас возвращению к основности нашего интуитивного сознания.

Почему так? Потому что любому стиховому поэтическому голосу нужен инструмент. У Рубинской в стихах есть образ дудочки — простой полой ёмкости. О кларнете она пишет: «Ты дудка голая в серебряной оправе... Ты пуста... Но музыкой тебе не обернуться, пока не ляжешь мальчику в уста...» В этом — суть. Нужно найти, во что дуть, чтобы душа себя сказывала. У И. Бродского такой дудочкой была его страсть восхожденья на высшую ступеньку Парнаса плюс отчаяние, спаенные воедино, у очень многих (как у Сафо или у Вероники Тушновой) — любовная тоска, у Рубинской дудочкой могла стать только природная стихиальность, как то, в чём можно ощутить свою кроткую «первую родину»— термин Р.-М. Рильке, полагавшего, что земное лоно — вторая наша родина.

Героиня Рубинской вновь и вновь с великой доверчивостью касается своих травных и водных основ, своей способности почти растворяться в млечности ночных волн. Но это не гедонизм, это, как я уже сказал, почти метафорическая кротость. Вслушайтесь:

Живу на лунном берегу

среди цветов и трав,

молчу великую туту

о том, кто так не прав.

Не буду плакать — стану петь

на лопнувшей струне,

с любовью на тебя смотреть,

пусть ты в другой стране.

Героиня Рубинской помнит и о своей первой земной родине — о Крыме, где прошло её детство и где она каталась на случайных дельфинах, к ней подплывавших. Реальная нереальность. Потому-то она и признаётся: «...А на самом-то деле живу я в Крыму, / в раскалённой, ласкаемой солнцем Алупке...» Крым подпирает её уральские кряжи и воды, сквозной соединительной дистанцией пронзает — незримой, конечно, неназываемой.

Вообще же, что-то есть старокитайско-старояпонское в её пейзажноприродных зарисовках, вплоть до манеры их называть: «В январе стою посреди горного озера» или «Разглядываю узоры высоких замороженных волн».

И тем страннее вдруг натолкнуться на любовь к стихам и образу Марины Цветаевой:

Я над музыкой не плачу,

не пишу баллад и писем,

день мой прост и независим,

и душа моя легка:

только нищая удача,

значит, чистые заплаты,

непослушный конь крылатый

и Маринина рука!..

Действительно, странно: столь кроткая и смиренная героиня стихов Рубинской бережно вслушивается в Маринин голос, отвергающий мир сей, экстатически бросающий вызов всему и вся — самой своей жизни, подозреваемой в неподлинности. Всеприятие, то есть приятие своей незаметной в мире доли, с одной стороны, и горделивое бурление страстей, героическое всесуждение, с другой. Благословление мельчайших волн сути в себе и воздымание заведомо разрушительных бурь и циклонов, саморазрушение. Сколь полярные внутренние мелодии, цвета и краски, зовы и сны. Я думаю, не обходится в этом огромном внимании к «Марининой руке» без энергий сострадания к странной и гениальной женской душе, залетевшей в сбитый с фокуса мир, т. е., разумеется, всегда «внутренний мир». Такой таинственный слёт энергетизмов: Басё, Скрябин, Цветаева...

И всё же «Маринина рука», как и Скрябин — это всё же тот «городской мир», что за незримой чертой, ибо губы героини Рубинской прикасаются к другой дудочке — к флейте бесконечного смирения, из которого вырастает бесконечная воля созерцать То, что, абсолютно невообразимое, — здесь, прямо перед нами, в этот уникальный момент. Разумеется, сила нашего дыхания-вдувания весьма конечна, оттого-то конечно и наше смирение и наша воля к созерцанию. Однако здесь важно не то, что мы конечны, а глубинное понимание сути своей конечности и сути своей бесконечности, которая становится ясной, когда прикасаешься к дудочке, край которой уходит в мир, нам неведомый.

Где здесь переход? Мы мало об этом знаем, ибо подлинно знать можно лишь внутренним переживанием, которое, конечно, невыразимо и значит непередаваемо. Но мне вспоминаются слова Новалиса о том, что чем ближе человек или сотворённое им к растению, чем они божественнее. И это чувство растительного первородства ярко присутствует в этой излучающей свой особый свет и цвет книге, что перед нами. Вслушаемся хотя бы вот в эту пьесу:

С воздуха ссыпалась вся позолота,

каждой травинке хватило тепла,

кончилось лето, и осень, бесплотна,

в души растений неслышно сошла.

К нашим жилищам и судьбам со вздохом

некто добавил забытый куплет.

Осень вплотную придвинулась к стёклам,

кутая плечи в коричневый плед.

Сумерки. Ссыпалась вся позолота.

Воздух пустующий сделался густ,

плачут ворота, и жалкая нота

вяжется с ниткой рябиновых бус.

Не человеческая психика, не «внутренний мир» и «переживания» героини здесь существенны, а это почти неисследованное нами чувство нашего блаженного присутствия вблизи душ растений, нашего непостижимого отсутствия возле чего-то чрезвычайно важного в себе.

Николай БОЛДЫРЕВ

сентябрь 2004

Загрузка...