Уйдя не простившись, капитан отправился наверх, медленно, как старый, усталый человек, переставляя ноги по железным ступенькам. Миновав одну палубу, потом другую, он вышел на холодный весенний ветер, клонивший к самой воде целые смерчи дыма. Кто-то поднимался вслед за ним — было слышно, как чьи-то ноги отсчитывают ступеньки. Это мог быть Прециосу или Прикоп, видеть которых капитан не имел ни малейшего желания, чувствуя, что на сегодняшний день с него хватит, довольно. Держась за промасленные поручни, он поднялся выше — на спардек. Человек за ним. Капитан чувствовал, что он долго не выдержит — повернется и, схватив своего преследователя за горло, крикнет: «Оставите ли вы меня, наконец, в покое! Что я вам дался! Хватит, кажется, на сегодня!..» Добравшись до спардека, он полез еще выше. Человек не отставал. «Нигде от него нет спасенья… так за мной по пятам и ходит, а я ничего поделать не могу». Он даже начал презирать себя за свое бессилие, за то, что он до сих пор не повернулся и не схватил за горло Прикопа или Прециосу, или того, кто за ним шел, кем бы он ни был. По крайней мере, все было бы кончено: пришлось бы проститься с морем, искать себе место на суше, стать писарем, курьером — чем угодно. Или устроиться штурманом на одном из транспортов, плавающих по всему свету. Нет, он не мог этого сделать. Что-то держало его здесь, на этом судне, где он всецело зависел от Прециосу и Прикопа, которые преследовали его повсюду, даже здесь! Теперь оставался только один трап — последний — к штурвальной рубке. Капитан Хараламб начал по нему подниматься. Топ-топ-топ — звонко раздавались за ним шаги его преследователя. Капитан утер лоб — он вспотел, хотя с моря дул холодный ветер, обещавший дождь или, может быть, даже последний снег. Поднявшись, он вошел в рубку. Она была пуста. Тускло поблескивали в темноте путевой компас и штурвал. На столе с картами виднелись казавшиеся черными неподвижными крабами забытые здесь морские бинокли. В рубке было душно. Капитан прошел на узенький, самый верхний, штурманский мостик. Облокотившись о леерное ограждение, он стал смотреть вниз, на пристань. Там отъезжал грузовик, лебедки больше не работали, начальника рыболовной флотилии уже не было у причалов. Пристань была безлюдной…
Человек, который молча шел по пятам за капитаном, был где-то совсем близко. «Как? — думал Хараламб, — неужто даже здесь нет от них покоя?» Он уже собрался было, ни слова не говоря, пройти мимо него и запереться в своей каюте, как бы душно и жарко там ни было, но в этот момент узнал в преследователе Николау, своего старшего помощника. Толстый, коренастый Николау преспокойно стоял рядом с ним и смотрел на порт, с его яркими электрическими огнями, пеленой дыма и черной, маслянистой водой. Капитан почувствовал последний приступ раздражения: «Почему, черт его побери, не сказать, что это он? Идиот!» Потом сразу успокоился. Николау был хороший человек, с ним можно было стоять рядом, ни слова друг другу не говоря и не чувствуя от этого ни малейшего стеснения. Хорошо, что это он.
— Ну, что скажете? — обратился к нему капитан.
— У них, товарищ капитан, — ответил Николау, внимательно следя за пересекавшим порт черным катером, — намерения хорошие. Но иногда не хватает умения… Происходят ошибки…
Он говорил сконфуженно, не глядя на капитана.
— Вы прекрасно знаете, что это не так, — сказал тот с горечью. — Вы их защищаете, потому что вы член партии и вам за них стыдно…
— Бывают минуты, когда я чувствую, что не выдержу, — продолжал капитан со вздохом, — когда мне хочется наорать на них, ударить их чем-нибудь по голове… и убежать. Уйти с этой столетней развалины, переменить профессию. Или определиться старшим помощником на какой-нибудь транспорт. Вот уже пятнадцать лет, как я командую судном; я теперь согласен поступить штурманом, практикантом по палубе — чем угодно. Судно мне получить трудно — вы сами знаете. На свете больше капитанов, чем кораблей. Да я к тому же и стар. Хотя мне, собственно, ничего не нужно, кроме койки и службы на судне — любой работы, хотя бы окатывать палубу. Мне и это приходилось делать, когда, семнадцати лет, я ушел из дому и стал матросом. Не знал я тогда, понимаете, что в пятьдесят с лишним лет надо мной будут издеваться такие людишки, как эти. Знай я это, я наверное бросился бы вниз головой в море, в ста милях от берега… Но у меня семья, дети, которых я должен кормить, которые связывают меня по рукам и по ногам. Так что волей-неволей приходится тянуть лямку на этой вонючей галоше — до тех пор, пока меня не выгонят отсюда товарищи Прециосу и Данилов. А если выгонят, — я хочу, по крайней мере, чтобы это случилось не но моей вине, — хочу уйти со спокойной совестью, не упрекая себя в том, что я лишаю детей куска хлеба…
Он со свистом втянул воздух, потом достал портсигар и закурил.
— Не принимайте всего так близко к сердцу… — сказал Николау, с трудом выговаривая слова. — Они поймут и… исправятся.
Капитан с бешенством выкинул за борт папиросу, которую он только что закурил. Видно было, как в темноте летела красная точка и, долетев до воды, погасла.
— Вы говорите, исправятся? Так они мне до тех пор всю душу вымотают! Они исправятся, а я сойду с ума. С какой стати, дожив до седых волос, я обязан терпеть все эти унижения? Или даже если бы я был моложе! С какой стати? Кому от этого польза?
— Они вас не знают, — сказал Николау. — Думают, что вы капитан, какие, знаете, бывают…
— Те больше судами не командуют. То, что мне доверили это судно, уже значит, что я не негодяй, не тиран, не контрабандист, не взяточник, не бессердечная, бессовестная скотина, как те! Почему же они смотрят на меня, как на заведомого негодяя? Вспомните, — продолжал капитан почти умоляющим голосом, — вы много со мной плавали, мы часто беседовали с вами вот так же, как сейчас, облокотившись о леерное ограждение, глядя на пристань — в Бомбее, в Алжире, в Гамбурге… Вспомните, каким я всегда был…
Он помолчал, словно собираясь с силами, потом яростно, обиженно выпалил:
— Они говорят: служить народу! А разве я виноват, черт возьми, что мне пришлось служить судовладельцам и пароходным обществам? Каково мне было штормовать в Северном море или плавать в тумане у Ньюфаундленда или в Тихом океане, когда барометр показывал 740–730, и я знал, что сейчас налетит циклон, который может разнести меня в щепки. И все это для кого? Для господ, которые летом занимаются в Швейцарии зимним спортом, а зимой играют в баккара в Монте Карло! На службе у народа! Эти несчастные не знают, что я в тысячу раз предпочитаю служить им — да, им, Прециосу и Прикопу, чем частным обществам… но пускай они оставят меня в покое, пускай не мучают…
Последнюю фразу он произнес с какой-то сдержанной, глухой страстью, тихим голосом, в котором звучало отчаяние.
— Но что же это, я говорю только о себе, — продолжал он, меняясь в лице, — когда вам, бедняге, приходится вдвое трудней… вас они преследуют еще безжалостнее…
— Не беда, — односложно ответил Николау и, чуть не поперхнувшись, прибавил: — Без критики и самокритики нельзя, иначе мы будем топтаться на месте…
— Понимаю, но пусть критикуют по серьезному поводу — дисциплина, производство, экономия денежных средств, сил, времени! — проговорил капитан с еще большей страстью. — Пора покончить с анархией и разгильдяйством, подтянуть бездельников и лентяев! Вот на что нужно обращать внимание, вместо того, чтобы по пустякам, по мелочам, систематически изводить людей, забрасывать их громкими словами и лозунгами, которые в их устах — ложь!
Видно было, что он долго думал над всеми этими вопросами, что все это давно у него накипело, наболело и теперь безудержно вырывалось наружу.
— Эти двое — не партия, — с усилием произнес помощник капитана.
— Знаю, но здесь, на этом судне, кто партия? Они! Разве партия не состоит из людей? И эти люди — они! Здесь, на судне, партия — это они! Другой я не вижу.
— Здесь, на судне, партия — это первичная организация, — строго проговорил Николау.
— Значит кто? — спросил капитан. — Ты? Продан?
— Я, Продан, другие…
Капитану хотелось что-то возразить, но он удержался, чтобы не обидеть Николау. Подперев рукой подбородок, он продолжал смотреть на пустынную пристань. В порту басисто и печально заревел пароход, давно уже вызывавший лоцмана. Николау, стоя рядом с Хараламбом, молчал. Капитан не знал, что делается у него на душе. Старшему помощнику давно было совестно. Он чувствовал себя виноватым, как человек, не выполнивший своего долга, своих обязанностей, а обязанности у него были по отношению ко многим, и, в частности, по отношению к капитану. Его удручало не столько то, как вели себя по отношению к нему такие люди, как Прециосу и Прикоп, не столько неприятности, которые они доставляли лично ему, сколько то зло, которое они приносили делу, в которое он верил и которое было для него делом чести.
— Я вас не понимаю, — вдруг произнес капитан, круто поворачиваясь к своему собеседнику. — Что вы за человек? Что это у вас — наивность или робость?
Николау смутился.
— Жалко, что вы мне не доверяете, — сказал он… — Но если вы не хотите верить мне, то верьте хоть партии. Вы должны оказывать больше доверия партии…
Капитан резким движением отвернулся и снова уставился на пристань, ничего, впрочем, не видя от душившего его волнения.
К причалам со смехом, с криками, с гиканьем и хриплыми песнями приближалась шумная толпа. Все это были здоровенные, как на подбор, ребята, одни бритые, другие с русыми или рыжими бородами. Каждый тащил сундучок — укладку или котомку, а один — даже свернутое в трубку красное одеяло. По адресу «Октябрьской звезды» посыпались шутливые приветствия:
— Вот она, наша мамаша! Как есть мамаша! Здорова, старушка?
Капитан выпрямился:
— Рыбаки!.. — сказал он. — Идите вниз, вызывайте палубную команду, начинаем маневрировать; пора выходить в море.
И когда Николау направился к трапу, буркнул себе под нос:
— Было время, когда я радовался всякий раз, как выходил в море.
— Вы что-то сказали? — не расслышал старший помощник.
— Нет, ничего. Вызывайте лоцмана.
Николау протянул руку и, нащупав в темноте тросик сигнального свистка, дернул за него. Рядом с трубой вырвалось облако белого пара и в тот же миг раздался душераздирающий рев: У-у! У-у! — словно неведомое чудовище вопило от дикой, неистовой боли.