XIII Состояние просвещения в Московской Руси XVI века


Духовные писатели. — Произведения Максима Грека. — Труды митрополита Макария. — Новые черты в литературе житий. — Великие Четьи-Минеи. — Писатели-миряне. — Летописное дело в Москве, Новгороде и Пскове. — Русский хронограф. — Книжные переводы, переделки и заимствования. — Отреченные книги. — Ересь Башкина. — Соборное осуждение игумена Артемия. — Учение Феодосия Косого. — Свидетельство инока Зиновия. — Розыск о Висковатом и иконописное дело на Руси. — Русский подлинник. — Миниатюра. — Порча богослужебных книг. — Московские первопечатники. — Книга Домострой в связи с бытом и нравами. — Состояние и типы русской женщины. — Повесть о Юлиании Лазаревской. — Русское деревянное зодчество. — Происхождение шатрового церковного стиля. — Храм Василия Блаженного.


Согласно с общим ходом развития русской жизни в эпоху дотатарскую, — когда рядом с государственностью на первый план, еще более чем прежде, выступила церковность — наша литература или книжность получила почти исключительно церковный характер. Толчок, данный в XIV и XV веках нашей письменности некоторым притоком образованных греков и южных славян, продолжал действовать в Московской Руси в течение большей части XVI века, т. е. до мрачной эпохи опричнины, которая скоро его затормозила. Несмотря на недостаток грамотности в народе, в первой половине этого века заметно довольно сильное движение письменности и целый ряд писателей, более или менее достойных внимания.

Мы видели, что это литературное движение в особенности было вызвано важными церковно-историческими явлениями, выступившими в конце XV и начале XVI века, а именно ересью так наз. жидовствующих и особенно вопросом о монастырском землевладении. Как самый крупный литературный деятель в эту эпоху выдвинулся даровитый, энергичный Иосиф Волоцкий своим «Просветителем», посланиями к разным лицам, а также своими наказами и Духовной грамотой, обращенными к братии его монастыря. Из учеников его и последователей наиболее плодовитым писателем явился Даниил, игумен Волоцкий, а потом митрополит Московский, от которого дошло до нас несколько десятков пастырских посланий и поучений. Мы имеем два сборника его поучений; из них один был составлен им самим под именем «Соборника», по образцу Иосифова Просветителя. В своих словах и поучениях Даниил вооружается против вольномыслия, от которого происходят ереси (особенно жидовствующие), и вообще против разных пороков и развращения нравов; причем частными ссылками и указаниями на св. отцов и учителей Церкви обнаруживает свою довольно обширную начитанность; но авторский его талант не равнялся его богословским познаниям и любви к книжному просвещению. Во главе писателей партии противной иосифлянам или монастырскому стяжанию стоял, как известно, Нил Сорский. От него дошли до нас только немногие поучительные послания и «Предание о жительстве скитском». В последнем он ясно, красноречиво изложил свои мысли об иноческом житии, постоянно подкрепляемые изречениями древних отцов и подвижников греческой церкви. Гораздо решительней выступил против монастырского землевладения последователь Нила Сорского известный князь — инок Вассиан Косой; от него дошло до нас небольшое полемическое сочинение, прямо озаглавленное им «Собрание на Иосифа Волоцкого». Как автор, Вассиан, очевидно, не обладал значительной литературной и богословской подготовкой.

Самое видное место в ряду русских писателей сего направления принадлежит человеку не русской народности, а именно знаменитому Максиму Греку. Первые литературные труды Максима на Руси были переводы с греческого. Он еще не знал ни русского, ни церковно-славянского языка и переводы эти готовил по-латыни своим русским сотрудникам, а те передавали их по-русски. Но потом Максим настолько овладел нашим книжным языком, что сам писал на нем и оставил после себя большое количество сочинений. По содержанию своему они весьма разнообразны. Живой, впечатлительный, как истый уроженец юга, Максим усердно отзывался почти на все вопросы и явления, волновавшие его современников или возникавшие тогда на Руси. Так мы встречаем у него статьи: во-первых, направленные против ереси жидовствующих, которая продолжала еще смущать многие умы; во-вторых, против латинян или собственно против Николая Немчина, который был доверенным врачом великого князя Василия Ивановича и делал попытки католической пропаганды; далее против Лютеровой ереси, особенно в защиту поклонения св. иконам, против магометанства или «Агарянской прелести», против «Армянского зловерия». Разного рода суеверия, поддерживаемые многими апокрифическими произведениями, побудили его писать критику на эти апокрифы или баснословные сказания священного характера; восставал он также против сильно распространенных тогда астрологических или звездочетных бредней; смело обличал пороки современников, в том числе и духовенства; писал поучения о благочестивом житии и исполнении своих обязанностей людям власть имущим, и решительно высказывался против монастырского землевладения. Последние статьи навлекли на него гонение, которое окончилось обвинением его в ереси и заточением. Неутомимый Грек отвечал своим обвинителям целыми оправдательными посланиями. Сочинения его в литературном отношении не высокого достоинства, так как написаны не совсем чистым и правильным русским языком и не всегда достаточно обработаны; но они блестят истинно европейской ученостью, которая была у него основана на классической почве и проникнута антисхоластическим духом гуманизма или эпохи Возрождения. Но иногда в своих воззрениях он отдавал дань веку и окружавшей его среде; например ношение татарской тафьи и турецких сапог он бичевал наравне с важными пороками, советовал за такой грех отлучать от св. причастия и т. п. Судя по значительному количеству дошедших до нас сборников сочинений Максима, они пользовались на Руси большим уважением и усердно переписывались.

Едва ли не самую крупную литературную силу Московской Руси XVI века представляет архиепископ Новгородский, а потом митрополит Московский Макарий, как известно, вместе с Сильвестром и Адашевым составлявший род триумвиата, знаменитого своим благотворным влиянием на молодого Ивана IV в блестящую пору его царствования. Макарий много трудился над упорядочением внешней обрядовой стороны в нашей Церкви, над устранением из нее всяких неблагочестивых обычаев и явлений, чему наглядным свидетельством служит известный Стоглав, в котором ему принадлежали и почин, и главная деятельность. Но более всего Макарий любил книжное дело. Из его собственных произведений дошло до нас небольшое количество красноречивых слов и поучений, относящихся преимущественно ко времени покорения Казани. Главное же его значение основано на собирании книжного материала и возбуждении многих делателей на литературной почве. По преимуществу сильный толчок он сообщил тому отделу духовной словесности, который посвящен был житиям святых.

Естественно, что вместе с распространением монашества и размножением монастырей на Руси росло и стремление к православию св. подвижников, особенно тех, которые положили начало какой-либо обители. Стремление это выражалось не только в составлении новых житий, но и в переработке или в обновленной редакции старых. Под влиянием возникшего в предыдущую эпоху украшенного риторического стиля и усиленного легендарного направления прежние более простые и более правдивые сказания о св. подвижниках переделывались на более украшенные как по изложению своему, так и по содержанию. Для последней стороны обыкновенно служили легенды о посмертных чудесах святого. На поприще русской агиографии в последней четверти XV и в первой половине XVI века заслуживают внимания, во-первых, труды старца Паисия Ярославова, некоторое время игумена Троицкой лавры, сотоварища Нила Сорского на соборе 1553 года в борьбе с защитниками монастырского землевладения: ему принадлежит любопытное сказание, или летопись, о Спасокаменном монастыре (в Кубенском краю), составленные на основании старых монастырских записок и устных преданий. Далее выдаются: житие Пафнутия Боровского, написанное его пострижен-ником, ростовским архиепископом Вассианом, братом Иосифа Волоцкого, и житие соловецких угодников Зосимы и Саватия. Сие последнее служит наглядным примером указанного стремления к украшенному изложению и легендарным дополнениям. Инок Соловецкого монастыря Досифей, по благословению новгородского архиепископа Геннадия, составил житие Зосимы и Саватия. Досифей сам был учеником Зосимы и при том пользовался рассказами об этих угодниках сподвижника их старца Германа; следовательно, составленное им житие носило черты достоверности и правдивости. Но оно было написано слишком просто и слишком «грубо» по понятиям того времени; Досифей не решался представить свой труд владыке и искал человека, который мог бы его писание украсить надлежащим образом. Такового он нашел в Феропонтовой обители в лице заточенного там бывшего киевского митрополита Спиридона, и последний действительно украсил житие цветами риторики; тогда оно было представлено Геннадию и удостоилось его одобрения. Но обработка этого жития продолжалась и после того: один из соловецких игуменов первой четверти XVI века, Вассиан, дополнил его рассказами об иных чудесах; а около половины сего века игумен Филипп (потом знаменитый митрополит Московский) прибавил еще новые чудеса.

Толчок, данный русской агиографии митрополитом Макарием, находился в связи с церковными соборами 1547 и 1549 годах. На этих соборах, как известно, совершена была общецерковная канонизация многих русских подвижников, дотоле местночтимых. Но мало было признать святым такого-то подвижника; надобно было установить ему празднество с чтением его жития и пением канонов при церковном богослужении. По поручению митрополита началось деятельное собирание по епархиям и приведение в известность всякого рода записок и преданий о русских чудотворцах, пользовавшихся почитанием. Собранный материал подвергался пересмотру, приведению в порядок и дальнейшей обработке; причем и существовавшие уже прежде жития переделывались и дополнялись согласно новым требованиям агиографического искусства. Сочинение канонов и обработка житий поручались людям (преимущественно из иноков), обладавшим способностью писать витиеватым, украшенным стилем. Большую часть — если не все — старых и ново-написанных житий (приблизительно до половины XVI века) митрополит Макарий внес в свой огромный сборник, известный под именем Великие Четьи-Минеи. Уже будучи архиепископом Новгородским, он усердно собирал сказания о русских святых; для чего, как говорит в предисловии к своему сборнику, и сам трудился, и нанимал многих писарей, не щадя на них серебра и всяких издержек. В своих Четьи-Минеях Макарий помещал русские жития и духовные повести наравне с житиями греческих святых и Отцов Церкви вместе с похвальными им словами, а также со многими их творениями, существовавшими в славянских переводах. Содержание сего сборника большей частью распределено по тем месяцам и числам, в которые праздновалась память святого. Таким образом, эти Макарьевские Минеи, заключая в себе собранную воедино значительную часть древнерусской письменности, представляли для своего времени род духовно-литературной энциклопедии и давали обширный материал для чтения русским людям.

Сильное оживление и распространение агиографического отдела русской письменности около половины XVI века наглядно отразилось на содержании дошедших до нас рукописных сборников. Дотоле жития святых встречаются в них довольно редко; с этого же времени они стали преобладать над другими отделами письменности и сделались предметом усердной переписки; причем переписчики впоследствии не стеснялись требованием точности и часто сокращали или дополняли их по своему усмотрению. Отсюда явилось большое разнообразие в редакциях одних и тех же житий по разным их спискам. В ту же Макарьевскую эпоху окончательно выработались общие приемы и правила для составления житий и прославления подвижников, именно те приемы, которые сообщили последующей агиографии такое утомительное однообразие и малосодержательность. Тут менее всего обращалось внимания на воспроизведение достоверных и местных черт из жизни подвижника; жизнь его передавалась общими туманными и витиеватыми выражениями, а главное внимание обращалось на собирание и передачу легенд о посмертных чудесах, преимущественно о разных исцелениях при гробе святого; на этих чудесах, конечно, основывалось и большее или меньшее его почитание среди населения, т. е. большее или меньшее стечение богомольцев, столь желанное для местного монашества или клира. Таким образом, русская агиография XVI века представляет значительный упадок сравнительно с более древними житиями, особенно до-Пахомиевой эпохи, житиями более правдивыми и безыскусственными. Доказательство тому представляют те немногие агиографические произведения, которые дошли до нас и в древнейшем своем виде, и в более поздней редакции или в переделке. Наглядным примером такой переделки служит, например, житие новгородского юродивого Михаила Клопского. Макарий, в то время новгородский владыка, был недоволен его житием, весьма просто изложенным. В Новгород случайно приехал из Москвы боярский сын Василий Тучков для сбора ратников; это был человек книжнообразованный и искусный в писании. Владыка упросил его «написать и распространить житие и чудеса» Михаила, о чем Тучков сам рассказывает в послесловии к сему житию. Современники остались очень довольны его переделкой. Наполнив житие общими риторическими местами, биограф сократил в нем некоторые более исторические черты древнейшей редакции, а развил по преимуществу легендарную часть жития, причем впал в анахронизмы и другие ошибки.

Этот Тучков является одним из тех московских книжников, которые принадлежали не духовному чину, а светскому. Из таких книжников наиболее известны Вассиан Косой или невольно постриженный в монахи князь Василий Патрикеев и знаменитый беглец князь Андрей Курбский. Литературная деятельность последнего совершалась собственно в Литовской Руси, после его бегства, уже под влиянием западнорусской и польской образованности; но свою любовь к книжному просвещению и начатки его он, конечно, принес с собой из Москвы. Далее известен князь Юрий Токмаков, в 1570 году наместник Псковский, автор повести о чудотворной иконе Богородицы в селе Выдропуске (на р. Тверце). Самым же крупным представителем мирских книжников той эпохи является царь Иван Васильевич; выше было указано на его наиболее любопытные произведения, каковы: царские вопросы, предложенные Стоглавому собору, переписка с Курбским и послание в Кирилло-Белозерский монастырь. Но трудно сказать, насколько эти произведения принадлежат ему безраздельно; в блестящую эпоху его царствования ему несомненно помогали или митрополит Макарий, или священник Сильвестр, а в последующую эпоху, вероятно, другие приближенные лица из духовных, например чудовский архимандрит Левкий или ему подобные. Охоту к книжным затеям от Ивана Грозного наследовал и старший его сын, царевич Иван, который связал свое имя с житием Антония Сийского. Впрочем, он не был автором сего жития, и в этом случае повторилось почти то же, что мы сказали выше о житии Зосимы и Саватия. В 70-х годах XVI века по просьбе Сийского игумена и братии инок Иона написал житие св. Антония; причем воспользовался неоконченными записками о нем другого инока, но имени Филофея, который лично знал Антония и был его учеником. По окончании сего труда игумен сийский Питирим приехал в Москву просить царя и митрополита об установлении праздника святому, и тут он обратился к царевичу Ивану с просьбой вновь написать житие вместе с похвальным словом и службой тому же святому. Царевич исполнил эту просьбу (в 1579 году), о чем сам сообщает в своей приписке к житию, называя труд Ионы слишком легко написанным. Но, в сущности, он только сократил некоторые любопытные подробности в изложении Ионы, снабдив житие своим предисловием и общими риторическими местами. Еще более поздняя редакция сего жития в свою очередь снабжена рассказами о посмертных чудесах.

Эта скудная содержанием и утомительно однообразная агиографическая литература как нельзя более соответствует той печальной эпохе и тому упадку просвещения, которым отмечена вторая половина царствования Грозного, — упадку, которому он так много способствовал своим тиранством и преследованием всего живого, даровитого и выдающегося из толпы. Ни одно замечательное литературное произведение, ни одно крупное авторское имя не нарушает сего пустынного однообразия{82}.


С именем митрополита Макария связано еще одно важное произведение, относящееся к отделу историческому или летописному, именно Степенная Книга. Этот обширный летописный сборник, расположенный по степеням великокняжеского рода (от Владимира Великого) и начатый митрополитом Киприаном в конце XIV века, был дополнен и окончен Макарием или под его руководством. Согласно характеру, данному ей искусным книжником Киприаном, книга отличается витиеватым, риторическим изложением и обильно снабжена легендарными повестями, посланиями, житиями святых, молитвами, речами; причем все ее содержание имеет строго правительственный (официальный) характер и направлено к прославлению русского княжеского дома, в особенности великих князей Московских. Вообще летописная деятельность в XVI веке, с объединением Северо-восточной Руси под верховенством Московских государей, постепенно теряет свое прежнее областное разнообразие и по преимуществу сосредоточивается в самой Москве или около нее, где она ведется под надзором правительства. И в летописном деле эта эпоха отличается направлением собирательным и государственным. Московские книжники, которым поручалось оно, относительно предыдущих времен собирают воедино известия из местных летописцев, хронографов, из житий святых, разных повестей и т. п., а затем продолжают их, излагая главным образом события Московского государства и притом с точки зрения Московского правительства; в основу же обыкновенно полагалась начальная Русская летопись, или «Повесть временных лет» игумена Сильвестра. Таким образом, получились обширные летописные сборники, или своды. Образцом подобных сводов в XVI веке служит Софийский временник (названный так потому, что был найден между рукописями новгородского Софийского собора).


Царствованию Ивана Грозного или собственно первой его половине посвящена особая официальная летопись, названная «Царственной книгой», составленная, по всей вероятности, кем-либо из царских дьяков. При изложении путешествий и походов Грозного она, очевидно, пользовалась Разрядными книгами, причем с особой подробностью распространяется о Казанском взятии. Это взятие составило предмет отдельной, украшенной повести (которая вошла в Софийский свод). Продолжение Царственной книги находится в других официальных летописях того времени, дошедших до нас в разных сводах и сборниках. Тому же царствованию посвящен особый исторический труд князя Андрея Курбского, доведенный почти до 80-х годов XVI столетия. Он также в первой половине Иоаннова царствования преимущественно останавливается на покорении Казани, в котором сам участвовал и которое описал живыми светлыми чертами. Он ярко выставляет благодетельное влияние Сильвестра и Адашева, а затем сообщает о перемене, происшедшей в Иоанне, и мрачными красками изображает его казни и эпоху опричнины. При всем известном пристрастии его, как личного врага Иоаннова, история его представляет для своего времени выдающееся, талантливое произведение, а достоверность ее большей частью подтверждается и другими источниками об этом царствовании. К той же эпохе относится и так наз. «История Казанского Царства», доведенная до его покорения и написанная витиеватым, украшенным слогом. Автором ее считается священник Иоанн Глазатый, который 20 лет находился в плену у Казанских татар и был освобожден при взятии Казани.

Кроме государственного центра, или Москвы, летописное дело в эту эпоху продолжается почти с прежней энергией только в бывших северо-западных вечевых общинах, Новгороде и Пскове, т. е. в областях с наиболее развитой гражданственностью. Но и там сия деятельность совершается уже под очевидным московским влиянием, непосредственным проводником которого являются новгородские владыки, не избираемые, как прежде, общиной, а назначаемые прямо московскими государями. Известно, что летописное дело в Новгороде и прежде велось под надзором владык. Отсюда тем заметнее перемена в характере самого летописания после падения политической самостоятельности Новгорода и Пскова. Замолкли известия о бурных вечах, борьбе посадничьх партий и т. п. движениях. Церковные интересы, прежде шедшие рядом с местными политическими и даже уступавшие им первенство, теперь решительно преобладают в Новгородских летописях, начиная с знаменитого дела о ереси жидовствующих. Известия собственно церковные или епархиальные, т. е. о построении новых храмов, обновлении старых, о молебнах, крестных ходах, иноках, о путешествиях владык, и благочестивые легенды перемежаются только частными известиями о разных бедствиях, каковы: пожары, голод, моровая язва, неприятельские разорения и т. п. Любопытно, что прежний обычай жребия при выборе владыки иногда применяется к выбору святого. Так, в 1533 году в Новгородской области и во Пскове был большой мор (вероятно, от обычной местной болезни, именуемой «железою»). Владыка Макарий назначил жителям двухнедельный пост. Мор не прекращался. Тогда, по совету с гражданами, он решил поставить церковь-обыденку. Но возник спор: во имя какого святого? Одни говорили, что надобно ставить во имя апостола и евангелиста Матфея, которому еще не было посвящено ни одного храма в городе; а другие хотели апостола и евангелиста Марка. Владыка велел положить на престоле в соборном храме два жребия; вынули жребии Матфея, а Марков остался на престоле. 8 ноября поставили деревянную обыденку во имя Марка. Владыка в этот день служил молебен в св. Софии, а потом соборне освятил новую церковь, совершил в ней литургию и повелел по всему городу, а также по монастырям петь молебны и праздновать св. евангелисту Марку. С 6 января мор начал утихать.

В 1552 году был в Новгородской области необыкновенно сильный мор, который не щадил и людей иноческого или священнического чина, так что много церквей стояло без божественной службы; при Софийском соборном храме из 24 попов и дьяконов осталось только шесть священников и два дьякона. Всего от этого мору, если верно известие летописи, умерло 279 594 человека — число огромное для того времени. По благословению епископа Серапиона, духовенство и народ в один день поставили две церкви во имя препод. Кирилла Белозерского и св. мученика Христофора. А тут, по словам летописца, новое бедствие: вследствие постоянной нужды в причащении умирающих, во всех городских церквах не достало «агнцев», т. е. запасных даров, которые вынимаются в великий четверг на весь год. Архиепископ Серапион велел священникам брать запасный агнец из Софийского собора, а между тем послал гонца в Москву к митрополиту Макарию с вопросом, что делать, когда и этот агнец весь выйдет. С разрешения митрополита владыка соборне служил святую литургию и вынул запасный агнец, так же как это совершалось в великий четверг, а от сего агнца уже брали приходские священники по мере нужды. В новгородских летописях встречаем особую подробную повесть о том, «как Иоанн Васильевич, самодержец всея Руси, казнил Великий Новгород, еже оприщина и разгром именуется». Этой скорбной повестью почти заканчивается новгородское летописание; далее оно продолжалось в виде некоторых записей и отдельных сказаний. Вместе с материальным благосостоянием Великого Новгорода погром, очевидно, нанес тяжелый удар и развитию книжной словесности, развитию довольно заметному в эпоху, предшествующую погрому.

В том же роде является и Псковское летописание после присоединения к Москве. И здесь описываются почти те же бедствия. Например, в 1521 году был во Пскове сильный мор; особенно умирали переселенные сюда москвичи, как люди непривычные к местным условиям. Наместник московский князь Михайло Кислой, духовенство и граждане поставили обыденку во имя св. Варлаама Хутынского; но мор не перестал. Услышав об этом бедствии, государь (Василий Иванович) велел митрополиту освятить воду в Успенском соборе у мощей Петра и Алексея, послать эту воду во Псков, где священники кропили ею дворы и людей (в Новгороде на ту пору не было владыки). В то же время, по приказу государеву, срубили вторую обыденку и освятили ее в честь Покрова Богородицы 2 февраля. Моровое поветрие, уже и прежде начавшее ослабевать, после того прекратилось. В Псковских летописях, впрочем, встречается более критическое отношение к московскому управлению, чем в Новгородских, а также в большей степени является элемент гражданский или экономический. Здесь не было своего владыки, а потому светские власти, т. е. московские наместники и дьяки, не имели себе такого противовеса как в Новгороде. В ближайшую за присоединением эпоху важную роль играл здесь известный дьяк Мисюр Мунехин, восстановитель Псково-Печерской обители, крупный представитель и проводник московского влияния и московских порядков. Этот дьяк, с соизволения московского государя, вмешивался в самые церковные отношения и ограничивал влияние во Пскове новгородского владыки Макария (потом митрополита). Относительно сего владыки любопытно следующее известие Псковской летописи. Около 1524 года Макарий задумал построить мельницу на реке Волхове в Новгороде, пониже Великого моста. За это дело взялся какой-то псковитин Невежа, подручный Снетогорского монастырского мельника. И начал он делать запруду, а монастыри новгородские и весь Великий Новгород концами стали возить на судах камень и валить его в запруду; возвели ее уже выше воды. Некоторые с удивлением говорили: «Волхов наш смолоду не молол, неужели под старость учнет молоть?». Но пришла весенняя вода, и разнесла всю работу.

Вот еще любопытное известие Псковской летописи, относящееся к тому же владыке Макарию. В 1540 году какие-то старцы, «переходцы с иныя земли», принесли образа св. Николы и св. Пятницы, резные и в киотах («на рези в храмцах»). Подобные иконы прежде в Пскове не бывали, и «многие невежливые люди поставили то за болванное поклонение», т. е. за идолопоклонство, от чего произошла молва и смятение. По просьбе священников и простого народа наместники и дьяки Псковские взяли старцев под стражу и послали иконы в Новгород к архиепископу Макарию. Но владыка воздал иконам большую честь, пел им соборне молебен, сам проводил их до судна и велел псковичам у тех старцев иконы выменять, а встретить их всем собором.

Вообще псковские летописцы более других отличаются хозяйственным направлением: они нередко сообщают известия о ценах на разного рода хлеб, об урожаях и других подобных случаях. Так, под 1565 годом читаем, что во Пскове и по волостям у крестьян в огородах черви поели капусту, не оставили в покое и репу. Та же летопись дает еще частные известия о постройке укреплений, о сборе ратников и продовольствия для них, о военных походах и неприятельских нападениях, что само собой вытекало из пограничного положения Пскова и его значения, как важнейшего оплота Московскому государству со стороны северо-западных соседей. Особенно такие известия обилуют в эпоху Ливонских войн Ивана Грозного. К сему последнему она относится без злобы, но иногда с иронией. Например, по поводу той же войны говорится, что он «наполни грады чужие русскими людьми, а свои пусты сотвори». При сем свирепства его объясняются наветами немецкого врача Елисея Бомелия, который посредством волхвования овладел сердцем царя, отводил его от веры и наводил на убийство русских бояр и князей для спасения немцев. А «русские люди — замечает летописец — прелестни и падки на волхвование». Но Елисей сам погиб злой смертью, «да не до конца будет Русское царство разорено и вера христианская». Тут, как и в некоторых других случаях, уже слышится у псковского летописца чувство, обращенное не к одной только Псковской земле, а к общему отечеству, к объединенной земле Русской. И вообще чем далее, чем ближе к Смутному времени, тем летопись Псковская более и более втягивается в общерусские интересы и сообщает известия о событиях центральных или собственно московских.

Кроме русских летописных сводов, потребности наших предков в историческом чтении удовлетворяли хронографы, из которых они знакомились с народами и событиями Всемирной истории. Первоначально хронографами у нас назывались византийские хроники Георгия Амартола (IX в.), Иоанна Малалы (VI в.) и Константина Манассии (XII в.), известные тогда в славянских переводах. Но потом под этим именем выступают собственные русские своды, составленные из разных источников. Во-первых, в XV веке появился свод известий, выбранных из трех названных византийских хроник, под заглавием «Эллинский и Римский летописец». А в начале XVI века составлен был самостоятельный или собственно Русский хронограф; в основу его положены те же хроники, и затем он пользовался другими источниками, каковы: византийская хроника Зонары (XII в.), но заимствованная не прямо из греческого текста, а из сербского хронографа, далее палея, т. е. сборник библейских сказаний с примесью разных легенд или апокрифов, исторические повести и жития святых, сербские или болгарские и, наконец, русские летописи. Этот труд безымянного русского книжника начинается от сотворения мира и оканчивается 1453 годом, т. е. завоеванием Царьграда турками. Он составляет, таким образом, произведение трех литератур: византийской, югославянской и русской. А насколько он пришелся по вкусу древней русской публике, о том свидетельствует большое количество дошедших до нас его списков, повторяющихся в разных редакциях, т. е. с разными сокращениями и дополнениями (всех списков известно более 150).

Любопытством русских людей узнать что-либо о чужих странах и народах объясняется и замечательное распространение в древней Руси так наз. «Хождения Трифона Коробейникова» (сохранилось более 200 списков). В 1582 г. московские купцы Трифон Коробейников и Юрий Греков посланы были в Иерусалим, Египет и на Синайскую гору с милостыней на поминовение убитого царевича Ивана Ивановича. Описание этого паломничества наполнено чудесными или легендарными рассказами о святых местах, что, конечно, привлекало русских читателей. Впрочем, есть поводы сомневаться в том, что автором этого «хождения» был именно Трифон Коробейников, а не другой русский паломник{83}.

В XVI веке, как и прежде, собственно русские произведения составляли только часть в целом составе нашей древней письменности, наполненной по преимуществу произведениями переводными, т. е. переводами из Византийской литературы. Но переводы эти не были точным воспроизведением подлинников, а наоборот, отличались от них многими или сокращениями, или вставками, и являлись, скорее, самостоятельными переделками, приспособленными к русским понятиям и вкусам. Даже и переводы собственно югославянские подвергались подобным приспособлениям, благодаря которым получали русскую окраску или русскую редакцию и тем в большей степени, чем чаще переписывались, т. е. чем распространеннее было произведение. К заимствованным из Византии и переделанным на русский лад произведениям принадлежали многочисленные повести и сказания как духовного, так и светского содержания, и чем обильнее в них был элемент чудесного, сказочного, тем более привлекали они русских читателей. Образцом подобных произведений, повествовавшим русским людям о древних странах и народах, служат известные с VI века в нашей письменности повести о Вавилонском царстве. Повести эти вращаются главным образом около запустевшего града Вавилона, которого стены обвил спящий исполинский змей, так что его хобот (хвост) в городских воротах сходился с его пастью. Когда кто-либо из иноземцев, проникших в город и выносивших из него сокровища, задевал змея и будил его, то он издавал такой рев и свист, от которого падали воины и кони подступавшей к городу чужеземной рати. Подобные же заимствованные произведения представляют повести о прекрасном греческом витязе Девгении, об Иверской царевне Динаре (под которой разумеется знаменитая Грузинская царица Тамара) и пр.

К первой половине XVI века относятся сочинения некоего западнорусского выходца Ивана Пересветова, именно его сказания о Турском царе Магомете и Волоском воеводе Петре; в них автор восхваляет строгое, даже жестокое правосудие турецкого султана Магомета, который с неправедных судей с живых кожу сдирал и тем водворил правду в своей земле. Его правление ставится в пример русскому царю (молодому Ивану Васильевичу): в Московском царстве хотя вера настоящая православная, но вельможи держат города и волости (в кормлении) и неправым судом богатеют от слез и от крови народной. Это нравоучение относительно жестокого обращения с вельможами, как известно, пошло в прок Ивану IV, хотя правосудия в русской земле он не водворил.

Значительный отдел переводной и вообще заимствованной литературы по-прежнему составляли книги «ложные», «отреченные» или «апокрифические», которые и в сем веке продолжали переходить в нашу письменность из источников византийских и славянских. Эти баснословные, хотя и благочестивые повести, сказания, слова, притчи, беседы, поучения, связанные с событиями и лицами из Ветхого и Нового Завета, а также всякие суеверные приметы, гадания, молитвенные заговоры в изобилии наполняли древнерусские рукописные сборники, и, несмотря на церковное запрещение, составляли любимое чтение наших предков, привлекая их, как элементом чудесного, сверхъестественного, так и простодушными, доступными для них философскими рассуждениями или наставлениями в высшей мудрости и в благочестивом образе жизни. Таковы, например: «Сон Пресвятыя Богородицы», в котором Она заранее видела страдания, крестную смерть и воскресение Спасителя; «Суды Соломона», в которых повествуется о разнообразных и мудрых его судебных решениях; «Худые номоканунцы» и пр. Последним именем называются мнимые заповеди и правила, будто бы сочиненные св. Отцами для руководства православным людям; здесь предлагаются наставления, сколько надобно делать поклонов на день, какое «вариво» и «сочиво» есть и по скольку в какие постные дни, в какие дни причащаться св. тайн и как к ним готовиться, как держать себя духовному чину, т. е. попам и дьяконам, как отправлять богослужение; что делать в случае, если св. дары кто уронит, как освящать просфоры, какую назначать эпитимию в разных случаях, и т. п.

К заимствованиям из апокрифической литературы Византийской в XVI веке присоединяются и заимствования из такой же литературы Западноевропейской, совершавшиеся при посредстве отчасти Польши и Западной Руси, отчасти Новгорода и Пскова. Образцом последнего заимствования представляется так наз. Луцидариус (собственно Elucidarium), или «Просветитель». Основа этой книги также богословская; но к ней примешались элементы греко-римской мифологии, отрывки из средневековых сказаний, астрологических гадательных книг, бестиариев и космографий. В русском переводе (по-видимому, с немецкого языка) эта книга является, по обыкновению, своеобразной переделкой. Она представляет род собеседования между учителем и учеником. Учитель отвечает ученику, который предлагает вопросы о всевозможных предметах; например: о Св. Троице, о сотворении мира (причем земля, обтекаемая морем, уподобляется желтку, плавающему в яйце), о рае (который оказывается окружен огненной стеной, достающей до неба), о частях света, разных странах и народах, о морях, солнечном и лунном затмении, ветрах, землетрясениях, дне и ночи, звездах и планетах и связи с ними человеческой судьбы, о естестве животных и человека, о праведниках и грешниках, об антихристе и т. д. Полубогословские, полуязыческие ответы на подобные занимательные вопросы, конечно, во многом удовлетворяли наивной любознательности наших предков. Известный Максим Грек, в своих сочинениях немало боровшийся против ложных или апокрифических книг, разбирает также Луцидариус, предлагая назвать его Тенебрарйус («еже есть темнитель, а не просвятитель»){84}.


Недаром русская церковная иерархия преследовала ложные или отреченные книги, называя их ересями: от этих книг недалеко было и до действительных ересей. Правда, иногда сами иерархии вводились в заблуждение благочестивым характером подобной литературы, и некоторые апокрифические сказания принимали за истинные. (Напр., митрополит Макарий считал канонической книгой такой апокриф, как «книга Еноха Праведного»). Стоглавый собор русских иерархов, восставший против гадательных и астрологических книг, как против ереси, сам впал в некоторые погрешности против церковных канонов, ратуя за сугубую аллилуйю, за двуперстое сложение три крестном знамении, объявляя ересью стрижение бороды и усов; причем ссылался на небывалые постановления Отцов и Вселенских соборов. Тем не менее, несомненно, существовала связь между ложными книгами и некоторыми ересями, возникавшими в древней Руси.

Известно, что новгородские так наз. жидовствующие в особенности употребляли книги астрологического содержания, которые судьбу человеческую связывали с течением небесных планет. Известно также, что ересь сия, несмотря на погром, которому она подверглась на соборе 1504 года, продолжала существовать после того и привлекать к себе сочувствие многих русских людей. Особенно это сочувствие гнездилось в северных или заволжских краях, в обителях Вологодских и Белозерских. Так, последователи Нила Сорского, с князем-иноком Вассианом во главе, ратуя против монастырского землевладения, в то же время высказывали свое неодобрение строгим наказаниям новгородских еретиков. В царствование Грозного эта ересь возродилась в новом виде и с новой силой. Возрождению ее и усилению вообще свободомыслия, очевидно, способствовали два обстоятельства: во-первых, ослабление церковного и правительственного надзора при неустройствах и смутах, происходивших в малолетстве Ивана IV; во-вторых, сношения с Литовской Русью и Ливонией, где в то время началось протестантское движение. Во главе возродившейся ереси явились: светский, но книжный человек Матвей Башкин и монах из беглых холопов, по имени Феодосий Косой.

Однажды великим постом 1553 года московский житель, по имени Матвей Башкин, пришел к своему духовному отцу, священнику придворного Благовещенского собора Симеону, и умолял исповедовать его. Но во время исповеди он начал сам поучать своего духовного отца и говорить ему: «Ваше дело великое; больше сея любви никто-же имать, да кто душу свою положит за други своя; а вы полагаете на нас души свои и бдите о душах наших, а за то воздадите слово в день судный». После того он не раз приезжал к Симеону для духовной беседы, призывал его и к себе в дом. «Ради Бога — просил Башкин: — пользуй меня душевно; надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и совершать его делом. Все начато от вас; вам священникам следует показать пример и нас учить». Но прося о поучении, он продолжал сам наставлять своего духовного отца и задавать ему трудные вопросы.

«В Апостоле написано — говорил он: — весь закон заключается в словах возлюбиши искренняго своего яко сам себе. А мы Христовых рабов у себя держим; Христос всех братиею называет, а у нас на одних кабалы, на других полныя, на третьих нарядныя (грамоты), на иных беглыя. Я-же благодарю Бога моего; у меня что было кабал полных, то все изодрал и держу своих (слуг) добровольно; хорошо ему — он живет, не хорошо — пусть идет, куда хочет. А вам отцам должно посещать нас, как нам самим жить и людей держать».

Очевидно, это был человек, затронутый умственным брожением, тревожимый сомнениями и недоумениями, которые порождались несогласием христианского учения с окружавшей действительностью. Он искал выхода из своих сомнений в беседе с духовным отцом; но при этом обнаружил значительную долю сомнения и беспокойного нрава, требуя наставлений и предлагая вопросы, он сам же их разрешал и сам же поучал. Он показал Симеону рукописный Апостол со многими местами, возбуждавшими недоумения и отмеченными воском, и спрашивал у него объяснений. Поставленный в тупик его вопросами и рассуждениями, священник отозвался неведением. «Так спроси, пожалуйста, у Сильвестра, и что он тебе скажет, тем ты и пользуй мою душу — молвил Башкин. — А тебе, я знаю, некогда об этом ведать; в суете мирской не знаешь покоя ни днем, ни ночью».

Ясно, что, не смея прямо обратиться к другому благовещенскому священнику, всесильному тогда протопопу Сильвестру, Башкин хотел войти с ним в сношения чрез Симеона и, по-видимому, добивался известности своих мыслей при царском дворе. Но оказалось, что там они были уже известны. Когда Симеон сообщил Сильвестру о «недоуменных» вопросах своего «необычного» духовного Сына, тот ответил, что про этого сына «слава носится недобрая». Царь находился тогда в отсутствии: он совершал известную поездку свою в Кириллов монастырь. Когда он воротился, Сильвестр донес ему о мудрованиях Башкина. Алексей Адашев и духовник государя, благовещенский же протопоп Андрей, подтвердили, что они тоже слышали недобрую молву о Башкине. Без сомнения, он не ограничивался беседами с Симеоном, а мысли свои пытался распространять. Иван Васильевич пожелал видеть Апостол Башкина. Симеон принес книгу в Благовещенский храм; она оказалась сплошь извещенной. Царь велел схватить Башкина, посадить у себя в подклеть и представить к нему для увещаний двух старцев Иосифова Волоколамского монастыря. Иван Васильевич вскоре уехал в Коломну по случаю вестей о грозившем вторжении крымцев. Тем временем Башкин, вероятно подвергнутый пристрастным допросам, от прежнего мудрования и самомнения перешел в другую крайность: потерял голову и начал каяться в своих заблуждениях. По требованию митрополита Макария он собственной рукой написал свое «еретичество», признался в сношениях с двумя иноверцами-латынниками (кажется, не католиками, а протестантами) и указал как на своих единомышленников на двух братьев Борисовых, Ивана и Григория, и еще на некоторых, в том числе каких-то Игнатия и Фому. Их также схватили и подвергли допросам; причем они путались в своих показаниях: то отпирались, то наговаривали на себя, то уличали друг друга. Из сих допросов, между прочим, обнаружилось, будто старцы Заволжских монастырей одобряли их учение. По этим оговорам в разных местах схватили много людей; их привозили в Москву, размещали здесь по монастырям и монастырским подворьям и подвергали розыску.

Под руководством митрополита Макария составлен был список тех мудрований, в которых обвинялись Башкин и его единомышленники. Насколько можно понять из сего списка, их обвиняли главным образом в том, что они отрицали троичность Божества и не признавали Христа Сыном Божиим, равным Богу Отцу, вследствие чего отрицали таинства Покаяния и Эвхаристии; затем восставали против обожания икон, отвергали авторитет Вселенских соборов, не верили житиям святых, Евангелию и Апостолу давали свои именования, церковью называли собрание верующих, а храмам не придавали священного значения, и вообще нападали на обрядовую сторону. Учение это, очевидно, не успело сложиться в одну ясную и определенную систему, а представляется рядом отрывочных, подчас разноречивых мнений и рассуждений, которые принимались его последователями далеко не в одном виде и одинаковой степени. По всем признакам подобное учение является продолжением все той же ереси новгородских мниможидовствующих и все так же выражает стремление заменить веру во Св. Троицу единой ипостасью, в чем собственно и напоминает религию иудейскую. Но в этом смысле оно точно так же напоминает арианство и некоторые другие древнехристианские ереси вместе с византийским иконоборством. К этому собственному русскому вольномыслию, идущему от времен Стригольников, может быть, примешались некоторые посторонние или внешние течения со стороны немецкого лютеранства и литовского социнианства.

Когда царю доложили подробности о вновь открытой ереси, он, по собственному его выражению, «содрогнулся душою» и для осуждения еретиков созвал новый собор русских иерархов.

Этот собор открылся в царских палатах в октябре 1554 года под председательством митрополита Макария, имея в своем составе Ростовского архиепископа Никанора, Суздальского епископа Афанасия, Касьяна Рязанского, Акакия Тверского, Феодосия Коломенского и Савву Сарского.

В числе лиц, оговоренных Башкиным, оказался игумен Артемий. Он принадлежал к заволжским старцам, проживал сначала в Псково-Печерском монастыре, а потом в одной Белозерской пустыни. Когда освободилось игуменство в Троице-Сергиевой обители, царь, очевидно знавший и уважавший Артемия, вызвал его в Москву, поселил в Чудов монастырь и поручил Сильвестру испытать его в книжных познаниях и добронравии. По одобрению Сильвестра, Артемия поставили игуменом у Троицы. Это было в 1551 году. Но Артемий, кажется, не был рад своему поставлению; он недолго оставался игуменом. Ученик его Порфирий приходил иногда к благовещенскому священнику Симеону и беседовал с ним. Симеон заметил в его суждениях что-то неправославное и сообщил о том Сильвестру. Сей последний стал приглашать к себе Порфирия и незаметным образом выведывать его сомнительный образ мыслей, о чем донес самому царю. Артемий, вероятно, заметил, что на него стали смотреть подозрительно; он сложил с себя игуменство и вместе с Порфирием снова удалился в Белозерскую пустынь. Во время своего пребывания вблизи Москвы он, по-видимому, имел тайные беседы с людьми, наклонными к вольнодумству, в том числе и с Башкиным. Его и Порфирия вызвали теперь в столицу под предлогом участия в соборе против еретиков и поместили в Андроников монастырь. Но узнав об оговоре Башкина, они убежали в свою пустынь. Однако их там схватили и снова привезли в Москву. Когда на соборе ему представили взведенные на него Башкиным обвинения в отрицании Св. Троицы, ико-нопоклонения и в прочих ересях, Артемий отвергал эти обвинения и выставлял себя человеком православноверующим. Но против него нашлись и другие свидетели. Особенно усердно свидетельствовал о нем игумен Ферапонтова монастыря Нектарий. Между прочим, он рассказывал, что Артемий хулил книгу Иосифа Волоцкого (Просветитель), а новгородских еретиков (т. е. мниможидовствующих) не хотел проклинать, хвалил немецкую веру и из Печерского монастыря ездил к немцам в Новый Городок (Ливонский Нейгаузен), не соблюдал поста, и во всю Четыредесятницу ел рыбу. Другие свидетели обличали разные его поступки: он возлагал хулу на крестное знамение; говорил, что умершие грешники не избавятся от муки, когда по ним поют панихиды и служат обедни; непочтительно отзывался о каноне Иисусовом и акифисте Богородичном, а когда ему сказали, что Матвей Башкин пойман в ереси, то он будто бы ответил: «Не знаю, что это за ереси; вот сожгли Курицына и Рукавого; а до сих пор не знают сами, за что их сожгли».

Артемий или упорно отвергал, или объяснял по своему все взводимые на него обвинения. Например: относительно умерших он говорил, что не избавятся от муки те, которые жили растленно и грабили других; о каноне сказал, что читают «Иисусе Сладчайший», а заповедь его не исполняют, в акафисте читают «радуйся, да радуйся чистая», а сами о чистоте не радят; о новгородских еретиках, по его словам, говорил только про себя самого, т. е. что он не знает, за что их сожгли, и т. п. Любопытно, что игумен Нектарий, как на свидетелей Артемиева богохульства и еретичества, сослался на трех монахов Ниловой пустыни и одного старца Соловецкого (Иосафа Белобаева). Но когда этих старцев призвали на собор, они не подтвердили сего обвинения, и это обстоятельство спасло его от смертной казни. Тем не менее собор осудил Артемия. Ему поставили в вину и недавнее бегство его из Андроникова монастыря, и его показание, будто бы он своевременно сознался своему духовнику в блудном грехе, который делал его недостойным принять сан игумена, тогда как духовный отец напротив утверждал, что он ни в чем ему не сознался. По этому поводу с Артемия сняли чин священства. А затем присудили его заточить в Соловецкий монастырь. Настоятелю сего монастыря Филиппу (впоследствии митрополиту) отправлена была соборная грамота, в которой означались все вины Артемия и поручалось подвергнуть его строгому одиночному заключению, чтобы он не мог никого соблазнять своим учением и своими писаниями; а если он не покается совершенно и не обратится от своего нечестия, то держать его в таком заключении до самого конца, и только перед смертью удостоить св. причастия. Соумышленников Башкина и Артемия также заточили в темницы по разным монастырям. Сам Башкин был заключен в Иосифовом Волоколамском монастыре. Относительно Артемия есть известие, что он бежал из Соловецкого монастыря и укрылся в Литовскую Русь, где потом явился поборником православия и писал послания против Семена Будного и других учителей Арианской ереси.

При всей авторитетности Московского духовного собора 1554 года нельзя не заметить, что обвинения, воздвигнутые против Башкина с товарищами и особенно против Артемия, были, очевидно, преувеличены и что собор явно задался целью осудить их строго и во что бы то ни стало. Доказательством тому служит сочувствие, выраженное к ним со стороны вообще заволжских старцев, и в частности таких двух духовных лиц, как Феодорит, архимандрит Суздальского Евфимиевского монастыря, и Касьян, епископ Муромо-Рязанский. Феодорит, известный апостол Лопарей и основатель Кольского монастыря, был привлечен к делу, чтобы свидетельствовать против Артемия, с которым он когда-то вместе жительствовал в заволжских пустынях. Но Феодорит, напротив, говорил в пользу Артемия. За это его самого обвинили как участника ереси и заточили в Кирилло-Белозерский монастырь, откуда потом он был освобожден по ходатайству бояр. Епископ рязанский Касьян, к удивлению собравшихся иерархов, также обнаружил некоторое сочувствие обвиняемым; по крайней мере он не вполне соглашался с книгой Иосифа Волоцкого (Просветителем), когда ее принесли на собор и с ее помощью начали опровергать учение новых еретиков как последователей жидовствующих. Касьяна не тронули до конца собора; но потом, если верить одному сказанию, он подвергся небесной каре (апоплексическому удару), впал в расслабление, лишился употребления руки, ноги и языка, почему должен был оставить епископию и удалиться в монастырь.

Если Артемий и его ближайшие единомышленники виновны были только в свободомыслии по отношению к некоторым уставам и обычаям Православной церкви, то гораздо далее его пошли в этом направлении некоторые его ученики, и по преимуществу Феодосий Косой. Этот Косой был холопом одного из московских бояр; вместе с несколькими другими холопами он убежал от господина, украв у него коня. Беглецы ушли на Белоозеро и там постриглись. Проживая в заволжских пустынях, они напитались духом религиозного вольномыслия. Косой и его товарищи, Игнатий, Вассиан и другие, прямо называются учениками Артемия; но, очевидно, они во многом превзошли своего учителя и ближе других подошли к прежней ереси мниможидовствующих; к ним вполне должно быть отнесено то вышеприведенное учение, в котором Собор 1554 года обвинил Башкина и его соумышленников. Тот же собор обсуждал ересь Косого, которого с товарищами схватили и привезли в Москву уже после Артемия. Но бывшие холопы оказались людьми ловкими и предприимчивыми. Они сумели усыпить бдительность своих стражей и спаслись бегством. Меняя имена и одежду, они побывали в. Пскове, Торопце, Великих Луках, стараясь везде сеять семена своей ереси, и наконец пробрались за Литовский рубеж (1555 г.). Поселясь в Литовской Руси, именно на Волыни, Косой женился на вдове еврейке, а его товарищ Игнатий — на польке; там они начали усердно распространять свое учение. Благодаря и без того происходившему здесь религиозному брожению и водворению разных сектантских систем учение Косого нашло себе благодарную почву, и, не стесняемое внешними препятствиями, скоро дошло до крайних пределов, до отрицания не только икон, святых, монашества, но и вообще всех наружных церковных обрядов Его учение слилось с сектой Социан, или Антитринитариев, и вообще имело там большой успех. О последнем свидетельствует и главный обличитель его ереси Зиновий Отенский, который выразился таким образом: «Восток развратил диавол Бахметом, запад Мартыном Немчином (Лютером), а Литву Косым».

Зиновий, инок Огней Новгородской пустыни, был ученик Максима Грека; но в своих воззрениях на русское монашество и на русских еретиков он ближе подходит к Иосифу Волоцкому, чем к своему учителю. Подобно тому, как Иосиф написал против ереси жидовствующих свой знаменитый Просветитель, и Зиновий сочинил обширный богословский трактат против ереси Косого, названный им «Истины показания к вопросившим о новом учении» (и написанный приблизительно в 1566 г.). Этот трактат изложен под видом его собеседований с тремя клирошанами Спасова Хутынского монастыря, которые приходят к нему и спрашивают его мнение об учении Феодосия Косого. Сие учение не только в Литве имело успех, но и в Московской Руси, по-видимому, оставило явные следы, многих соблазняя своей мнимой ясностью, простотой и постоянными ссылками на отцов Церкви, в особенности на Ветхий Завет. Зиновий подробно разобрал все пункты сего учения, причем обнаружил значительные богословские сведения и обширную начитанность. Во всяком случае, в Московской Руси ересь Феодосия Косого была последней и самой сильной вспышкой ереси мниможидовствующих. После того слухи о ней замолкают. По всей вероятности, причиной тому были не столько обличительные сочинения Иосифа Волоцкого и Зиновия Отенского, сколько наступивший тогда московский террор, или эпоха опричнины, и варварский разгром Новгорода, положившие конец всякому свободомыслию, а бедствия Ливонской войны и потом Смутное время так потрясли государство, что вопросы религиозные и нравственные на долгое время должны были отойти на задний план.

Кроме ереси Башкина и Косого Московский собор 1554 года занимался еще так наз. «Розыском» по делу Ивана Михайлова Висковатого, известного царского дьяка и печатника{85}.

Во время большого московского пожара 1547 года погорели кремлевские церкви и самый царский дворец. Тогда погибли в Благовещенском соборе и образцовые произведения кисти знаменитого Андрея Рублева. Когда пожары кончились и утихло связанное с ними народное восстание, правительство принялось обновлять храмы и погибшую в них иконопись. Москва уже имела свою школу иконописцев. Стоглавый собор, между прочим, старался упорядочить это дело: он определил поставить над иконниками четырех старост, которые бы смотрели, чтобы иконы писались верно с установленных образцов, чтобы неискусные в этом деле перестали им заниматься и чтобы молодые ученики были отдаваемы к добрым мастерам. Но, очевидно, Московская школа была еще невелика и в данную минуту не отличалась выдающимися художниками, так что не могла справиться с явившимся вдруг и таким большим спросом на иконы, достойные главных храмов столицы. Митрополит Макарий, подобно митрополиту Петру, сам искусный в иконописании, и главный царский советник протопоп Сильвестр, оба связанные своей прежней деятельностью с Новгородом, посоветовали царю, жившему тогда в селе Воробьеве, призвать иконописцев из Новгорода и Пскова. Между тем, по царскому же повелению, привезены были иконы из Новгорода, Смоленска, Дмитрова, Звенигорода и поставлены в Благовещенский собор на время, пока будут написаны новые иконы. Приехали новгородские мастера и начали писать иконы с. переводов или образцов, которые для них брали из монастырей Троицкого и Симоновского; известно, что в этих монастырях в прежнее время процветала именно Московская школа живописи. Выбором икон и работами приезжих иконописцев для Благовещенского собора распоряжался Сильвестр, но обо всем докладывал самому государю. А псковские мастера, Останя, Яков, Семен Глагол с товарищами, отпросились в Псков и там приготовили несколько больших икон для того же храма. Когда работы были окончены, написаны Деисус, праздники и пророки, местные большие иконы, и когда прибыли заказанные образа из Пскова, старые, привезенные из городов иконы государь и митрополит проводили из Москвы со крестами, молебствием и со всем освященным собором.

В это время дьяк Висковатый вдруг поднял шум и начал смущать народ, говоря, что новые образа написаны несогласно с церковными преданиями и правилами, каковы иконы: Верую, София премудрость Божия, Хвалите Господа с небес, Достойно есть и др. Висковатый говорил, что «Верую во Единого Бога Отца Вседержателя Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым» надобно писать словами, а потом изображать по плотскому смирению «и в Господа нашего Иисуса Христа» до конца. Он написал митрополиту, что Сильвестр из Благовещенского собора образа старинные вынес, а новые своего мудрования поставил. Смущался он и тем, что на новых иконах нет подписей, объяснявших их содержание, как это было прежде в византийских и русских подлинниках; что на разных иконах священные предметы писаны не на один образец, а разными видами.

Дело в том, что Новгородско-Псковская иконописная школа, прежде строго державшаяся преданий своих греческих учителей и греческих подлинников, в XV и в первой половине XVI века благодаря постоянным и тесным сношениям своего края с иноземцами подверглась западному влиянию и начала даже пользоваться переводами или подлинниками итальянской церковной живописи. Эти переводы доходили до нее в виде гравюр с картин итальянских мастеров эпохи Возрождения; а некоторые иконы, писанные по заказу Сильвестра псковскими живописцами, представляют копии с известных итальянских картин (именно, Чимабуе и Перуджино). Древнехристианская иконопись вообще старалась простым людям наглядно, в образах и символах передавать отвлеченные идеи и предметы веры и нравственности. Итальянская живопись эпохи Возрождения сообщила только дальнейшее развитие сему древнему приему. Подчиняясь влиянию этой живописи, новгородско-псковские мастера также стали с несколько большей свободой изображать подробности священных идей и событий, не выходя, впрочем, из строгого религиозного стиля.

Для примера укажем некоторые части иконы Верую, написанной живописцем Василием Мамыревым, — одной из тех икон, против которых восстал Висковатый. Первым словам Символа Веры, относящимся к Богу Отцу, соответствует изображение в облаках Господа Саваофа; перед ним стоял Адам и Ева; тут же земля, море, рыбы, деревья, трава, звери, скот, птицы, солнце, луна, звезды, т. е. все творение. Словам И воединого Господа Иисуса Христа отвечает Преображение Господне; Нас ради человек — Благовещение; И Марии Девы вочеловечыиася — Рождество Христово с волхвами, пришедшими на поклонение; И воскресшего — Воскресение Христово; Возшедшего на небеса — Вознесение. И паки грядущего со славою судити — изображение Страшного Суда; 14 в Духа Святого — Сошествие Св. Духа в виде голубя. И воедину святую Соборную и Апостольскую Церковь — представлена церковь о пяти верхах (главах); в ней апостол Петр с Евангелием в руке; перед ним народ; на правой стороне от него Иоанн Богослов с чашей, которую подает народу; позади церкви виден город и т. д. Таким образом, Символ веры развертывается перед глазами молящихся в виде живописной величественной поэмы, наглядно изображающей все члены этого Символа. Вся икона распадалась на три отдельные доски, поставленные в разные киоты, а каждая доска делилась на особые эпизоды.

Одновременно с писанием новых икон призванные в Москву новгородско-псковские мастера расписывали своды и стены царских палат. Тут между прочим явилось изображение Спасителя на херувимах, с подписью: Премудрость Иисус Христос (древнейшее символическое представление св. Софии). Направо от него дверь, в которой в виде человеческих (вероятно, женских) фигур изображались: Мужество, Разум, Чистота, Правда — как свидетельствовали подписи к ним; налево другая дверь с такими же фигурами, олицетворявшими: Блуждение, Безумие, Нечистоту, Неправду. Между дверей внизу семиглавый Дьявол; над ним стоит Жизнь со светильником в правой руке и с копьем в левой и т. д. Подобные символические фигуры или притчи также смущали Висковатого, и он заметил: «в палате в Середней Государя нашего написан образ Спасов, да туго ж близко от него жонка, спустя рукава кабы пляшет, а подписано над нею: блужение». Вообще Висковатый соблазнялся тем, что русские иконописцы начали заимствовать некоторые изображения у западных или латинских мастеров, как это объяснилось ему из бесед с каким-то ляхом, по имени Матисом.

Нарекания Висковатого против Сильвестра по поводу иконописных нововведений произошли еще до собора 1554 года; вместе с тем он обвинял перед митрополитом Сильвестра и его товарища Семена в общении с еретиками Башкиным и Артемием. Сильвестр и Семен по этому поводу подали митрополиту свои оправдательные челобитья (жалобницы), которые и были рассмотрены на соборе. Относительно же икон Сильвестр доказывал, что иконники писали все со старых образцов, от древнего предания, идущего от времен св. Владимира, а что сам он ни одной черты тут не приложил из своего разума. Митрополит соборне рассмотрел дело и нашел, что новые иконы согласны с подлинниками, что живописцы не пишут невиданное и непостижимое существо Божие, а изображают его по пророческому видению и по древним образцам. К тому же, говорилось на соборе, по словам прибывших тогда в Москву старцев Пантелеймонова монастыря, и на Афоне есть иконы, написанные подобным же образом. А что касается расписания царской палаты, то на соборе было объяснено, что это расписание представляло многосложное символическое изображение известной притчи, которой Василий Великий обратил к истинному Богу своего учителя, язычника Еввула. В заключение собор оправдал Сильвестра; а в записке Висковатого хотя и нашел некоторые указания справедливыми, тем не менее строго его осудил: во-первых, за то, что о святых иконах сомнение имел и возмущал православных христиан, а во-вторых, за то, что нарушил правило Шестого Вселенского собора, запрещающее простым людям принимать на себя учительский сан. Митрополит, между прочим, сказал Висковатому: «Ты восстал на еретиков, а теперь говоришь и мудрствуешь не гораздо о святых иконах; не попадись и сам в еретики; знал бы ты свои дела, которые на тебя положены — не разроняй списков (разрядных)». Собор отлучил было Висковатого от церкви. Устрашенный тем, дьяк подал ему свое «Покаяние», в котором признавал собственные заблуждения и просил прощения. Тогда отлучение было с него снято и наложена трехлетняя эпитимия: подобно древнехристианским кающимся, он должен был во время богослужения сначала стоять за церковными Дверями, потом постепенно допускался внутрь храма, присутствовал при полной литургии и только по истечении трех лет удостаивался св. причастия.

Соборное дело или так наз. «Розыск» о Висковатом, между прочим, раскрывает перед нами, как распространялась книжная начитанность в древней России при отсутствии книгопечатания. Отсюда узнаем, что рукописные книги составляют владение немногих частных лиц; списки некоторых сочинений известны наперечет; их берегут как драгоценность и с большими предосторожностями ссужают ими на время своих коротких приятелей, но не иначе как людей почтенных. Здесь мы встречаем ссылки не на книгу вообще, а на какие-нибудь известные ее списки, и тут прямо указывается на разногласие рукописей, которое породило впоследствии многочисленные расколы. Например, по поводу неправильных толкований в своей записи или исповеди о Честном Кресте, на котором «животворивое распростерто бысть Слово», и о чудесах Христовых, Висковатый ссылался на две книги: одна — Правила Святых Отец, которую он брал у Василия Михайловича Юрьева; другая — Иоанн Дамаскин, принадлежавшая Михаилу Морозову. На соборе спросили Юрьева и Морозова, их ли те книги; они подтвердили. Взяли список Дамаскина из Симонова монастыря и сличили спорное место с Морозовским; оказалась небольшая разница, которую Висковатый еще увеличил в своей «исповеди»; он сознался, что «осмотрелся» и просил у государя прощения. В рукописи Юрьевской тоже оказались описки; Юрьев на сие ответил, что он получил книгу от благовещенского священника Василия Молодого, который постригся в Кириллове монастыре. «И Сильвестр ту книгу знает, что та Васильева попа, и какова та книга ко мне пришла, такова и есть; а я, государь, во истину всю не читал», — говорил Юрьев, оправдываясь в ее описках.

Мы видим, что дьяк Висковатый явился одним из тех ревнителей старины, которые дорожили каждой ее буквой, каждой чертой, и на всякое даже малейшее отступление от нее смотрели как на преступление против православной церкви. Он принадлежал к числу тех крайних охранителей, которые впоследствии сделались у нас известны под именем староверов и которые уже были многочисленны на Руси в XVI веке. Это именно те люди, которые в сфере искусств и обычаев, особенно связанных с Церковью, не допускали вообще западного или латинского влияния, а в таком важном деле, как иконопись, всякие намеки на заимствование с Запада казались им прямой ересью. Но это было усердие не по разуму. Ибо русская иерархия сама тщательно надзирала за иконописным искусством, т. е. за его верностью византийским преданиям и образцам, считала его делом священным и к мастерам его предъявляла большие нравственные требования. Любопытны в этом отношении постановления Стоглавого собора 1551 года, следовательно почти того же состава русской иерархии, который производил розыск Висковатому на Соборе 1554 года. «Подобает быти живописцу смиренну, кротку, благоговейну, не празднословцу и не смехотворцу, не сварливу, не завистливу, не пьянице, не грабежнику, не убийце», — говорится в 43-й главе Стоглава. — «Наипаче же хранить чистоту душевную и телесную, немогущим же до конца тако пребыти по закону браком сочетаться, и приходить к отцам духовным часто на исповедание, и во всем с ним совещаться и по их наставлению жить, пребывая в посте и молитве, удаляясь всякого зазора и бесчинства. И с превеликим тщанием писать на иконах и досках образ Господа нашего Иисуса Христа и Пречистой Его Матери, святых небесных сил, Пророков и Апостолов, мучеников, святителей и преподобных и всех святых по образу и по подобию и по существу, смотря на образ древних живописцев». «А которые иконники по сие время писали не учась, самовольством и самоловкою и не по образу, и те иконы променивали дешево простым людям, поселянам, невеждам; тем запрещение положить, чтобы учились у добрых мастеров. Которому даст Бог, учнет писать по образу и по подобию, тот бы писал, а которому Бог не даст, тому впредь от такого дела престати, да не похуляется Божие имя от такового письма». Ослушникам Стоглав грозит царским наказанием, а если они будут говорить, что «тем де питаются», то от Бога даровано много других рукоделий, которыми может человек питаться и жить, кроме иконного письма. Архиепископам и епископам вменяется в обязанность в своих епархиях по всем городам, весям и монастырям самим испытывать иконных мастеров, выбирать из них «нарочитых живописцев», которые бы надзирали за другими иконниками, чтобы между ними не было худых и бесчинных. А добрых живописцев архиереи должны беречь и почитать выше прочих человек; вельможам и простым людям также их почитать. Святители также должны иметь попечение, каждый в своей области, чтобы «гораздые иконники и их ученики писали с древних образцов, а самомышлением и своими догадками Божества бы не описывали». В образец иконникам Сгоглав указывает не только старых греческих живописцев, но также и русских, а по преимуществу Андрея Рублева.

К XVI веку относится начало русских иконописных подлинников. Так назывались рукописные руководства, которые заключали в себе наставления живописцам, как следует изображать священные лица и события. В этих руководствах объясняется и самая техника искусства, т. е. как заготовлять доски для икон, левкасит (намазывать алебастром с клеем), растирать краски, наводить золото, олифить (покрывать масляным лаком) и пр. Такой подлинник назывался толковым в отличие от сборника рисунков с небольшим текстом, называвшегося подлинником лицевым. Русский подлинник произошел по примеру византийского, который возник первоначально из менологиев, или святцев, и который составился окончательно, как полагают, в XV веке, преимущественно в связи с живописью Афонских монастырей; между прочим, он ставит в образец афонские иконы Мануила Панселина, знаменитого художника (изуграфа) из Солуня в XII веке. Подлинник располагал свои наставления, как изображать святых, по месяцеслову. Русский подлинник, кроме византийских святых, заключает в себе русских угодников, которых цикл, как известно, установлен по преимуществу в XVI веке около времени Стоглавого собора. Лики русских угодников, конечно, не были их портретами, написанными при их жизни. Они писались по воспоминанию, по рассказам их учеников или людей, близких к ним по времени, а иногда даже по вещему сновидению, как это, например, видим из жития Александра Ошевенского († 1489 г.). Обыкновенно монастырь, заказывая кому-либо сочинить житие своего основателя, заказывал также иконописцу написать его образ или подобие, которое и помещалось при его гробе. А с этих образов типы угодников заносились в подлинники.

Рядом с иконописью продолжала развиваться на Руси и миниатюрная живопись: рукописные книги иногда украшались рисунками, особенно жития святых, которые по сему также называются «лицевыми». Образцом такой рукописи XVI века служит житие Сергия Радонежского, обильно снабженное изображениями, которые во всех подробностях передают события сего жития. Они имеют чрезвычайную историческую важность. По словам современного нам русского исследователя, «они знакомят нас с бытом наших предков, предлагая изображение зданий, различных экипажей, телег, колымаг и саней, лодок, мебели и вообще домашней утвари, различных костюмов, мужских, женских и детских; воинских, светских и монашеских; царских, боярских и крестьянских. По этим миниатюрам наглядно знакомимся мы с тем, как в старину пекли хлебы, носили воду; как плотники рубили избу, а каменщики выкладывали храмы; как знаменитый Андрей Рублев, сидя на подмостках, писал иконы; как монахи ездили верхом на конях, и как в дальний путь боярышни отправлялись в крытых колымагах, а мужчины сопровождали их верхом, и множество других интересных подробностей». Подобные миниатюры представляют, таким образом, начатки нашей исторической живописи. «Миньятюра, — говорит тот же исследователь, — часто состоит из двух частей, дольней и горней. Внизу действует благочестивый подвижник, окруженный обстоятельствами быта действительного: строит хижину, несет в водоносе воду, печет просфоры, молится. А над ним в отверстых небесах является сам Господь, восседающий на престоле, окруженный Апостолами, Пророками и всеми небесными силами». Другим образцом начатков русской исторической живописи служит помянутая выше Царственная книга, которая содержит в себе описание последних дней Василия Ивановича и царствования Ивана IV до 1553 года. Она также снабжена миниатюрами, которые наглядно передают нам обстановку Московского двора и разные подробности царского и вообще государственного быта, за исключением некоторых общих или условных приемов, идущих по иконописным преданиям от византийских образцов. Между прочим здесь изображены: пир в. князя Василия Ивановича у дворецкого Шигони, охота великого князя, его болезненное состояние и лечение, посещение Иосифо-Волоколамского монастыря, пострижение его перед смертью, вынос тела, эпизоды из коронования Ивана IV, выбор его невесты и т. д.{86}.

Выражая свою заботу о поддержке установленных образцов и правил для иконописи, Стоглавый собор обратил-такое же внимание и на исправность богослужебных рукописных книг. Давно уже раздавались жалобы на многочисленные ошибки, которые вносили в них небрежные и невежественные переписчики. Еще митрополит Киприан указывал на это зло. Но оно продолжалось. Собор 1551 года предписывает поповским старостам по городам «дозирать» в церквах не только священные сосуды, иконы, антиминсы, но также Евангелие, Апостол и прочие богослужебные книги и наблюдать, чтобы писцы списывали их с «добрых переводов», а по написании их — проверяли. Если же кто, списав книгу, продаст ее неисправленную, таковые предписания отбирать даром и после исправления отдавать в бедные церкви. Следовательно, для переписчиков вводится род цензуры. Но это распоряжение на деле оказалось трудно исполнимым; порча богослужебных книг продолжалась. Самым действительным средством против нее являлось, сто лет тому назад изобретенное, книгопечатание, которым не только пользовались передовые народы Европы, но и некоторые славянские земли уже имели церковные книги, напечатанные кириллицей.

Первая кирилловская типография, насколько известно, заведена была в Кракове неким Швайпольтом Фиолем или по почину православных русинов, находившихся под владычеством Польши, или по заказу молдо-валахских бояр, так как в Молдо-Валахии письменность и богослужение были церковно-славянские. В 1491 году в числе других книг в Кракове была издана полная Псалтырь. Затем в 90-х же годах XV столетия появляются церковнославянские книги, напечатанные в Венеции и даже в Цетинье, т. е. в Черногории; а в начале XVI века они печатаются и в Молдо-Валахии. Один русский человек, родом из Полоцка, получивший университетское образование за границей, именно Франциск Скорина, доктор медицины, в 1517–1519 годах напечатал в чешской Праге Библию, переведенную им, при помощи церковно-славянского текста, на книжную западно-русскую речь с латинской Вульгаты или, собственно, с ее чешского перевода, а потому с сильной примесью чехизмов. Тот же Скорина вскоре перенес свою издательскую деятельность в Вильну, в которой Киевские и Западно-русские митрополиты по большей части имели тогда свое пребывание. Здесь в 1525 году были напечатаны им Апостол и Псалтырь. Около половины XVI века появилась церковнославянская печать и в сербском Белграде.

В Москве, конечно, знали о существовании такого могущественного орудия просвещения, как книгопечатание; по-видимому, знаменитый Максим Грек еще при Василии Ивановиче внушал здесь мысль о заведении типографии. Юный царь Иван Васильевич в 1548 году, поручая саксонцу Шлитте вызвать в Россию разных мастеров, в том числе не забыл о типографщиках. Но, как известно, Ливонские немцы не пропустили их в Россию. После того царь обращался к датскому королю Христиану III с просьбой прислать в Москву книгопечатников, и тот действительно, в 1552 году прислал какого-то Ганса Миссингейма. Сей последний привез с собой Библию и протестантские книги, которые предлагал перевести на русский язык и отпечатать. Предложение это отклонили; но его техническими сведениями и закупленными в Дании материалами, по-видимому, воспользовались для заведения типографии, которая и была устроена в Москве в 1553 году. Царь дал из собственной казны средства на постройку книгопечатной палаты и на все ее потребности, по благословению митрополита Макария. Любопытно, что здесь немедленно нашлись русские люди, уже несколько знакомые с типографским искусством; они-то и явились первыми нашими печатными мастерами. То были дьякон от церкви Николы Гостунского Иван Федоров, товарищ его Петр Тимофеевич Мстиславец и некий Маруша Нефедьев. Но как и всякое новое дело, самостоятельное русское книгопечатание в Москве наладилось не вдруг. Только спустя десять лет отпечатана была первая книга, именно Апостол, в 1564 году, уже по смерти митрополита Макария, при его преемнике Афанасии. Бумага и печать этой книги довольно красивы, но правописание не совсем исправное, и с греческим текстом славянский перевод не поверяли. Важно было то, что напечатанная книга полагала предел дальнейшим искажениям от переписчиков. Однако сии последние не замедлили громко заявить об их личном затронутом интересе. Едва печатники успели издать в следующем году Часовник, как против них поднялось народное волнение. Многочисленный класс переписчиков, видя со стороны типографии прямой подрыв своему промыслу, начал смущать чернь, обвиняя типографщиков в каких-то ересях, будто бы вводимых ими в книги. Обвинение достигло своей цели тем легче, что в народе еще бродили толки о ересях Башкина и Феодосия Косого. Подстрекаемая злоумышленниками, чернь роптала против типографии, и самый печатный дом был ночью подожжен. Иван Федоров и Петр Мстиславец принуждены были спасаться бегством из Москвы. Однако начатое ими дело не погибло. Царь велел возобновить типографию, и печатание богослужебных книг продолжал в ней ученик бежавших мастеров Андронник Невежа. Но вообще нельзя не заметить, что эпоха опричнины отразилась и на этом начинании: при Иване IV печатание подвигалось вперед туго; очевидно, царь стал относиться апатично к сему могучему орудию народного просвещения. И самое волнение, возбужденное против типографии, едва ли могло так разыграться, если бы он сохранил прежнее усердие к этому делу. Книгопечатное дело оживилось в Москве только при его преемнике.

Любопытна, между, тем дальнейшая судьба московских первопечатников и их деятельность на чужбине. Иван Федоров и Петр Тимофеев удалились в Литовскую Русь, где и продолжали трудиться над печатанием книг. Сначала они нашли приют в местечке Заблудове (близ Белостока) у Григория Александровича Ходкевича, великого гетмана Литовского, одного из ревнителей православия. Он дал им участок земли («весь не малу») на пропитание и средства на заведение типографии, где они напечатали Евангелие учительное и Псалтырь, в 1569 —70 годах. Но престарелый Григорий Ходкевич впал в некоторое расслабление и не пожелал покровительствовать долее книгопечатанию, а посоветовал Ивану Федорову заняться сельским хозяйством на подаренном ему участке. Товарищ сего последнего Петр Тимофеев перешел в город Вильну, где потом работал в известной типографии братьев Мамовичей. Сам Федоров, страстно полюбивший типографское дело, также ни за что не хотел изменить ему и печатный станок променять на рало. Он покинул свой участок, на котором мог бы вести безбедное существование, отправился в Галицию и поселился во Львове, где устроил типографию при Успенском храме. Первой книгой, которую он здесь напечатал, был Апостол, в 1574 году. В 1580 году мы встречаем его в Остроге, куда его пригласил знаменитый ревнитель православия, воевода Киевский князь Константин Константинович Острожский, и где он успел отпечатать Псалтырь и Новый Завет, а в следующем году Библию. Однако и здесь наш печатник оставался недолго и воротился во Львов. Тут он не нашел себе ни одного богатого и сильного покровителя, так как местные знатные роды большей частью уже успели ополячиться, а убогое православное духовенство Львовское не могло оказать ему значительной материальной поддержки. Иван Федоров, будучи человеком семейным и удручаемый болезнями, терпел крайнюю бедность. Еще до поездки в Острог он принужден был заложить евреям свои типографские снаряды за 411 злотых. Этот скромный и многострадальный русский труженик умер в 1583 году. Он погребен при Львовском Святоонуфриевс-ком монастыре. Надгробная плита с надписью «Иоанн Федорович друкар московитин» и пр. находится ныне в притворе церкви св. Онуфрия. Спустя несколько времени, галицкий епископ, известный Гедеон Балабан, вместе с львовскими мещанами выкупил у евреев печатный станок и другие типографские приборы. Это дало возможность возобновить церковнославянскую типографию при ставропигийской Успенской церкви, при которой устроилось потом и Львовское православное братство{87}.


В ряду выдающихся литературных памятников XVI века совершенно особое место занимает сборник разных правил житейской мудрости, озаглавленный именем Домостроя. Сочинение его приписывали знаменитому священнику Сильвестру; но более тщательный разбор сего памятника показывает, что эта книга составилась постепенно, с помощью многочисленных заимствований из разных древнерусских сборников церковного характера (каковы: Златоуст, Измарагд, Златая Чепь и особенно «Стослов» Геннадия, архиепископа Цареградского). Такие заимствования относятся преимущественно к первой части Домостроя, которая наполнена наставлениями об обязанностях религиозных и может быть озаглавлена «О Духовном строении». Здесь преподаются наставления, как соблюдать православную веру, почитать духовный чин и царскую власть, украшать свой дом образами, молиться, кормить нищих и странных и пр. Вторая часть, именуемая «О мирском строении», заключает в себе правила об отношениях главы семейства к жене, чадам и домочадцам: как воспитывать детей в страхе Божием, а детям любить отца и матерь и повиноваться им, как мужу учить свою жену, а ей, «как Богу угодить и мужу своему уноровить», как держать слуг и смотреть за ними, как беречь от болезней, всяких скорбей, особенно от волшебства и т. д. Третья и самая обширная часть, «О домовном строении», посвящена подробным наставлениям по разным отраслям домашнего хозяйства; например: как хозяйка должна распределять рукодельные работы и смотреть за ними, как делать годовые запасы и покупать всякие товары, ходить за садом и огородом, устраивать пир, варить пиво и сытить мед, дозирать за хлебниками и поварами, что готовить в пост и мясоед, как держать житницы, закрома, сенники, погреба и ледники, как хранить в них запасы и пр. Эта хозяйственная часть Домостроя дает нам подробные сведения о домашнем быте наших предков, о внутреннем распорядке, о частях дома и всех его хозяйственных принадлежностях, платье, посуде, рухляди и всей так называемой движимости.

Священником Сильвестром или кем-либо еще до него разные части Домостроя были собраны и приведены в порядок. Самому Сильвестру, во всяком случае принадлежит заключительная (64-я) глава Домостроя. Она представляет послание, обращенное к его сыну Анфиму и жене сына Пелагее; здесь вкратце повторяются главные правила, извлеченные из полного Домостроя, с присоединением указаний на пример собственной жизни. Глава сия известна под именем «Малого Домостроя». Из этой главы видно, что сын Сильвестра Анфим служил царским приставом у таможенных дел.

Домострой вообще изображает быт зажиточного человека в чертах, так сказать, идеальных, т. е. как по понятиям того времени следовало домохозяину и домохозяйке жить и вести свою семью и челядинцев. Правила, собранные здесь, конечно, выработаны как самой жизнью, самой русской действительностью, так и церковными преданиями, усвоенными преимущественно из византийских писателей. Если осуществить все эти правила, то получаем следующую картину.

Перед нами просторные, теплые и светлые хоромы, окруженные обширным двором со всеми хозяйственными строениями и принадлежностями. Житницы, закрома, сушила, бочки, сундуки и короба, погреба, ледники и пр. полны всяких съестных запасов, каковы: солод, рожь, овес, пшеница, мука, горох, конопля, греча, толокно, сухари, хлебы, калачи, сыры, яйца, пиво, сыченое и простое, брага, разные квасы, хлебные и яблочные, кислые щи, вино, горячее и фрязское, меды всякие, уксус, отруби, дрожжи, хмель, мед, масло, соль, полтевое мясо, свежее и солонина, всякая рыба свежая и просольная, прутовая, вялая и ветреная, лук, чеснок, огурцы, капуста, репа, рыжики, икра, рассолы, морс, яблоки, груши, дыни, арбузы, сливы, лимоны, пастилы и пр. В клетях и подклетях хранятся всякое платье и збруя: епанчи, шапки («ке-бенки»), шляпы, рукавицы, полости войлочные и медвежьи, ковры, попоны, седла, саадаки и луки со стрелами, сабли и топорки, рогатины, пищали, узды, стремена («остроги»), плети, кнуты, вожжи, моржовые и ременные, шлеи, хомуты, дуги, оглобли, мехи дымчатые, сумы и мехи холстинные (т. е. мешки), шатры и пологи, лен и поскон, веревки и канаты («ужища»), мыло и зола, гвозди, цепи, замки, топоры заступы и всякий железный запас. А в амбаре помещаются: в одном — сани, дровни, телеги, колеса, возки, коптаны, колымаги, в другом — всякая «поваренная порядня»: корыта, жолобы, корцы, сита, решета, фляги и пр. На конюшнях стоят кони, в хлевах коровы, свиньи, гуси, утки, куры и пр. Главный помощник домовладыки или «государя» в хозяйственном деле его «ключник» или «дворецкий», который обязан за всем присмотреть: чтобы всякая вещь сохранялась бережно, чтобы лошадям давалось каждый день сена потребное количество, а под ноги подстилалась свежая или перетрясенная солома, чтобы на водопой лошадей водили бережно и «робята бы на них не гоняли», чтобы их попонами растирали и накрывали, чтобы конюхи и другие слуги с фонарем ходили вечером в конюшню и хлева бережно, чтобы всякому запасу ключник вел счет и что нужно держал бы под замком и выдавал бы все по счету, а за слугами смотрел бы, чтобы каждый делал свое дело, чтобы все было в свое время вычищено и подметено.

Внутри дома над слугами и служанками распоряжается хозяйка, сама в свою очередь во всем послушная своему мужу. Она встает ранее всех и распределяет всякое рукоделие, заказывает поварам кушанье и смотрит за тем, чтобы все было чисто и прибрано в горнице, в сенях, и на крыльце, и на лестнице, столовая посуда и скатерти, постели и платья; рубашки, убрусы и ширинки чтоб были вымыты и бережно укладены; а также мониста и всякие украшения хранились бы в сундуках, коробьях за замками, а ключи были бы у нее в малом ларце. Она смотрит за слугами, чтобы те держали себя смирно и чинно, чтобы блюда, ложки, ковши, братины, ведра, квашни, горшки, кувшины, корчаги — все это было тщательно вымыто, выскрещено, вытерто, высушено и положено на свое место, а не валялось бы по лавкам. Перед нижним крыльцом постлана солома или сено, а у сеней перед дверьми рогожка или войлок для отирания грязных ног. Во всяком сколько-нибудь важном деле хозяйка спрашивается мужа. Над всем в доме царит его хозяин. Он наблюдает прежде всего благочестие: у него в доме не только везде святые иконы, но есть особая образная, или крестная, комната, куда вся семья и домочадцы утром и вечером собираются на молитву; кроме того, муж не должен пропускать ни одной церковной службы, а жена ходит в церковь, когда нужно, по совету с мужем; также и в гости она ходит только с позволения мужа. Сей последний держит в страхе всю семью и домочадцев, для чего прибегает к частым побоям, наказывает за всякий проступок и особенно за ослушание. Домострой советует слуг и детей, «смотря по вине, наказывать и раны возлагать». Но в то же время порядочный домовладыка прилежно заботится о своих домочадцах и холопах: он их хорошо кормит, поит и одевает, учит страху Божию, вежеству и смирению, а также разным добрым промыслам; за службу награждает платьем, конем, а то и пашней или какой торговлей.

Лучшие люди того времени, по-видимому, сознавали не христианское начало рабства и еще при жизни своей отпускали на волю своих холопей. Так, Сильвестр в своем Малом Домострое идет далее Полного Домостроя и рассказывает, что «всех своих работных он освободил и наделил; выкупал и чужих рабов, чтобы дать им свободу, и все его домочадцы живут у него по своей воле, будучи свободными». Многих сирот и холопей обоего пола он вскормил в своем доме и научил, к чему кто способен: кого грамоте и книжному делу или иконному письму, кого серебряному мастерству или другому рукоделию, иных торговле. А жена его воспитала многих бедных девиц, научила рукоделию и всякому домашнему делу и повыдала замуж, а парней они поженили. И все они теперь свободные живут своими домами; одни занимаются промыслами, другие торгуют; некоторые, наиболее грамотные, уже сделались дьяконами и священниками или дьяками и подьячими. Сильвестр в особенности увещевает своего сына беречься «пьянственного недуга», соблюдать законный брак и никому не давать на себя ни в чем ни кабалы, ни записи. В примере он указывает на себя; ни за кого он не давал поруки, а потому никогда ни с кем на суде не бывал: если что покупал, то платил без волокиты, а если продавал, то без всякого обмана, в случае его товар кому не полюбится, то брал его назад и деньги возвращал. Относительно брачного жития он говорил сыну: «я не знал другой женщины, кроме твоей матери».

Наставления Домостроя об отношении мужа к жене приводят нас к вопросу о положении женщины в древнерусской семье вообще.

Одним из важнейших последствий татарского ига было менее свободное состояние женщины на Руси, чем в прежние времена. Вместе с огрублением нравов, естественно, высшие классы стали прятать женщину, особенно девицу, от общения с посторонними мужчинами, и, по образцу восточному, начало развиваться теремное уединение. Браки стали заключаться не по взаимной склонности и предварительному знакомству, а устраивались родителями при посредстве свах, не спрашивая согласия детей. При деспотизме мужа, или главы семейства, жена заняла совершенно подчиненное, почти рабское положение; в качестве домоправительницы она наставляла и наказывала домочадцев, но в то же время сама должна была терпеть побои и всякое унижение от мужа, который, по понятиям того времени, должен был любя «учить жену», т. е. бить ее. Последнее правило распространялось одинаково на все сословия, высшие и низшие. До какой степени сама русская женщина прониклась мыслью, что любовь и побои неразлучны друг с другом, показывает известный анекдот, сообщаемый иностранным наблюдателем (Герберштейном). Один иноземец, находившийся в московской службе, был женат на русской, и жена выразила ему сомнение в его любви, так как он никогда ее не бил. Иноземец, чтобы доказать ей свою любовь, начал жестоко ее бить, так что потом она умерла от побоев. Ввиду такого варварского обращения, от которого нередко происходили увечья и выкидыши у беременных, Домострой советует мужу учить жену не перед людьми, а наедине, и не бить ее кулаком, пинком и палкой, а постегать плетью, «по вине смотря», чтобы и бережно, и разумно, и больно. А если вина велика и дело кручиновато, особенно за страшное ослушание, то «сняв рубашку плеткою вежливенько побить за руки держа». «Да поучив, примолвити; а гнев бы не был; а люди бы того не ведали и не слыхали; жалоба бы о том не была». Как ни кажется странным это узаконение побоев жены со стороны мужа в устах моралиста XVI века, однако принимая во внимание грубость нравов и суровость отношений той эпохи, наставления Домойстроя являются уже некоторым смягчением жестоких обычаев.

Не надобно, однако, думать, чтобы в действительности все русские жены той эпохи подвергались жестоким побоям, трепетали перед своими мужьями и вели себя крайне смиренно. Тут многое, конечно, зависит от характера обеих сторон. Далеко не все мужья отличались суровостью, железной силой воли; при часто встречающемся добродушии мужей, жены, особенно умные и ласковые, умели и тогда не только смягчать суровые отношения, но и подчинять себе мужей, особенно слабохарактерных. А хитрая и блудливая жена точно так же умела обманывать своего мужа и заводить близкое знакомство с посторонним мужчиной. Домострой по сему поводу усердно предостерегает мужа и жену от «потворенных баб», как тогда назывались сводни. Эти бабы пользовались тем временем, когда служанки ходили на реку полоскать белье, там искусно их подговаривали и потом сводили с мужчинами, или посредством них проникали в дом и вступали в сношение с самой госпожой под разными предлогами: то приносили какую-нибудь вещь как бы на продажу, то приходили с какими-нибудь кореньями и зельями волшебными или наговорными, иногда являлись под видом гадальщиц; а между тем ловко заводили речь о страстном желании такого-то молодца познакомиться с госпожой, и если она поддавалась, то устраивали свидания.

Иностранцы, посещавшие Россию, вообще неблагосклонно отзываются о русских нравах и говорят о склонности русских мужей к нарушению брачной верности, что подтверждается и разными домашними источниками. Но относительно женщин упрек в легких нравах относится, собственно, к низшим классам, где на женщинах лежало бремя домашних и полевых работ, где не было теремной жизни и оба пола свободно обращались друг с другом. Известно, какой распущенности в некоторых местностях предавались во время полуязыческих игрищ, на которые сходилась молодежь обоего пола. Самое таинство брака в глухих краях древней Руси еще не успело получить характер прочного священного союза, и простолюдины продолжали смотреть на него как на принадлежность людей богатых и знатных. Даже служилые люди иногда слишком легко относились к брачному союзу и, отправляясь на службу в отдаленные места, закладывали своих жен товарищам с правом пользования.

Лучшим, т. е. более свободным и более почетным, положением пользовалась женщина в Новгородском и Псковском крае, где влияние татарщины было гораздо слабее. Но в XVI веке это влияние и здесь усилилось при посредстве московских порядков и московских переселенцев.

В древней Руси одним из любимых предметов, над которым упражнялись русские книжники-моралисты еще со времен Даниила Заточника, были рассуждения, притчи и сказания о «злых и хитрых женах», о злобе женской и т. п. Правда, подобные литературные произведения большей частью были основаны на заимствованиях из разных иноземных источников, восточных и западных, начиная с Отцов Церкви, и вообще представляли черты, так сказать, общечеловеческие; тем не менее в них нередко проглядывали и русские бытовые черты, свидетельствующие, что заимствования падали на благодатную почву и что русская женщина далеко не была таким страдательным и подавленным существом, как это обыкновенно полагают на основании того семейного деспотизма, которым был вооружен муж или домовладыка, и того теремного затворничества, которому были подвержены женщины высших классов.

Рядом с злонравными женами древнерусская словесность представляет нам и образцы высокой женской добродетели, доказывающие, что те благочестивые, кроткие и трудолюбивые жены и хозяйки дома, о которых говорит Домострой, не были каким-то непостижимым идеалом, но являлись и жили в русской действительности, чему в особенности помогали глубокая христианская вера и строгое, аскетическое направление века, которое при разносторонней природе Русского племени как-то легко уживалось рядом с наклонностью ко всякого рода излишествам и распущенности. Такую идеальную женщину находим мы в повести о Юлиании Лазаревской.

Она родилась от благочестивой четы, происходившей из Мурома, но жившей в Москве, так как отец ее Юстин Недюрев был одним из царских ключников при Иване IV. В детстве своем она лишилась матери и была взята на воспитание своей бабкой, а после ее смерти — теткой. Таким образом, Юлиания росла в Муромском краю. С раннего возраста она обнаружила смирение и благочестие; прилежала посту и молитве и удалялась от игр и «пустошных» песней, которыми увеселялись ее сверстницы. Девицы, даже и боярские дочери, тогда не учились грамоте, а упражнялись в разном рукоделии. Юлиана очень успевала в сем последнем, особенно в прядении и вышивании на пяльцах. Но так как церковь была довольно далеко от села, то ей во все время ее девичьей жизни не пришлось посещать церковную службу.

Шестнадцати лет ее выдали замуж за родовитого и богатого человека, по имени Георгия Осорьина; их повенчал в его селе Лазареве, в церкви св. Лазаря, священник Потапий, который и дал им наставление, как жить по Закону Божию. Юлиания с ревностью исполняла его наставление. Осорьин жил со своими родителями. Она оказывала послушание свекру и свекрови, а те поручили ей «править все домовое строение». Муж ее подолгу отлучался на царскую службу, и тогда молодая жена еще усерднее занималась как домашним хозяйством и рукоделием, так молитвой и делами благотворения. Всякий вечер творила она до 100 земных поклонов с коленопреклонением, вставала и молилась по ночам; с раннего утра она уже была на ногах; причем не требовала к себе рабынь для помощи, но умывалась и одевалась сама. С холопами обращалась ласково, пеклась об их довольствии пищей и одеждой; провинившихся старалась исправлять кротостью, заступалась за них перед свекром и свекровью; нищих, вдов и сирот принимала, кормила и по возможности наделяла. Особенно проявила она свою благотворительность, когда Русскую землю постигли голод и моровая язва; тогда она последний кусок делила с голодными и собственными руками омывала гнойные язвы, меж тем как другие боялись всякого прикосновения к зараженным. Когда умерли ее свекр и свекровь, она осталась полной хозяйкой в доме. Судьба послала ей жестокое испытание. У нее было несколько сыновей и дочерей. Между детьми ее и холопами происходили частые ссоры, которые она старалась усмирять; но, кажется, меры кротости не всегда были успешны. Однажды холоп убил ее старшего сына, а другого сына убили на царской службе. Тогда Юлиания хотела всю себя посвятить Богу и просила мужа отпустить ее в монастырь. Муж умолил ее не покидать его и детей; Юлиания осталась, но с условием, хотя жить вместе, однако прекратить супружеский союз. С этого времени она окончательно предалась посту, молитве, добрым делам и посещению храма Божия. Будучи сама неграмотной, она очень любила слушать божественные книги, которые читал ей муж. Сей последний умер прежде нее. Жена раздала щедрую милостыню ради его памяти и заказывала многие сорокоусты по монастырям и церквам.

Хотя Юлиания продолжала жить в миру, но старалась во всем уподобиться самой строгой подвижнице. Свою теплую одежду раздавала нищим, а сама и в жестокие зимы ходила легко одетая, сапоги обувала на голые ноги и вместо стелек клала в них ореховую скорлупу; спала не на постели, а на дровах, которые клала острыми концами к телу, а под ребра свои подкладывала железные клинья. Житие ее рассказывает, что, подобно святым подвижницам, она была искушена видениями бесовскими; бесы являлись к ней и пытались ее смущать; но всегда были прогоняемы ее молитвами и слезами. Имея в руках четки (обычную принадлежность того времени не только духовных, но и мирян), она постоянно творила молитву, так что и во сне уста ее двигались. Так дожила она до времен царя Бориса Годунова, когда Русскую землю посетил страшный голод. Юлиания распродала все: скот, платье, домашнюю утварь, чтобы покупать жито, кормить свою челядь и подавать милостыню нищим. В это время она переселилась из Муромского края в Нижегородский. Многих рабов своих она отпустила на волю, будучи не в состоянии их прокормить, а оставшихся принуждена была питать хлебом, смешанным с лебедой и даже с корой древесной; так велико уже было оскудение. Наконец и сама она скончалась в эту бедственную пору, в 1604 году. Тело ее отвезли в село Лазарево и погребли рядом с ее мужем у церкви Лазаря. Праведное житие Юлиании было потом описано одним из ее сыновей. Мы не думаем, чтобы подобные женщины были редкими явлениями в древней Руси. Житие ее показывает также, что далеко не все мужья того времени изображали из себя грозных деспотов, наделяющих жестокими побоями жену и всех своих домашних, и что свекор и свекровь также бывали люди добродушные, которые жили в наилучших отношениях со своей невесткой{88}.


От памятников письменности обратимся к памятникам строительного искусства в данный период, т. е. к памятникам храмового зодчества. В этой области мы встречаемся с несколько новым для нас типом или, по крайней мере с значительным видоизменением прежнего.

Государственное объединение русских земель вместе с возвращением политической независимости и полной самобытности, как это везде бывает, не могло не отразиться оживлением и заметным движением в самой внутренней жизни народа. Такому движению особенно способствовали возобновление более близких сношений с Западной Европой и начатый Иваном III вывоз в Россию всякого рода мастеров и художников, по преимуществу из Италии, где тогда эпоха Возрождения находилась в полном расцвете. Мы знаем, что итальянскими художниками и мастерами, между прочим, были сооружены Успенский собор и некоторые другие храмы Московского Кремля. Храмы эти представляют все главные черты известного Суздальско-Владимирского стиля и указывают на то, что итальянские архитекторы должны были подчиняться требованиям православного, т. е. византийско-русского церковного зодчества. Тем не менее они и в эту сферу внесли некоторую собственную струю. Главное влияние их отразилось в области техники, особенно в искусстве делать прочные церковные постройки из кирпича. (Лучшие суздальско-владимирские храмы были построены из белого камня.) По всей вероятности, новые сооружения и вообще строительная деятельность того времени дали сильный толчок русскому храмовому зодчеству, которое не замедлило проявить яркие черты самобытного творчества и чисто народного вкуса.

Жители русских равнин, изобильных лесом и бедных камнем, естественно, вырабатывали издревле своеобразное плотничное искусство и привычку к деревянным постройкам, приноровленным к условиям северного климата с его суровой снежной зимой. Основой русского жилья служил квадратный бревенчатый сруб, или «клеть», и если это жилье, смотря по степени достатка, принимало большие размеры, усложнялось, обращалось в «хоромы», то оно состояло из нескольких клетей, связанных друг с другом крытыми переходами или «сенями». В зажиточных домах клети строились в два яруса; нижний ярус составлял «подклетье», а верхний, или горний, заключал в себе «горницы», назывался вообще «верхом». Древняя Русь любила высокие здания, так что некоторые клети у бояр, дворян и купцов строились в три яруса и получали вид башни; такие возвышенные части хором носили общее название теремов; а особенно выдающаяся по своей высоте клеть, срубленная в несколько ярусов, со светлыми окнами во все стороны, имела разные названия: «светлица», «повалуша», «вышка», «чердак». В высокие хоромы вела крытая лестница, разделенная на две, иногда на три части площадками, или «рундуками», и называемая «крыльцо» (т. е. род крыла, приставленного к зданию), края которого окаймлялись перилами с точеными балясами или кувшинообразными колонками. Кругом теремов иногда шли галереи или «гульбища» (балконы) с такими же перилами и балясами. Простая клеть, или изба, покрывалась двускатной кровлей, которая обыкновенно поднималась круто, чтобы не задерживать зимнего снега, а высокие квадратные клети зажиточных людей имели кровлю на четыре ската; такие четырехскатные кровли на теремах и вышках поднимались довольно высоко, т. е. выводились «шатром». Если же терем представлял продолговатый четырехугольник, то он покрывался двускатной кровлей с округлыми боками и заостренным ребром; подобная кровля называлась «бочкой». Эта бочковатая форма применялась иногда и к квадратным теремам; тогда получалось четырехстороннее округлое покрытие, сведенное к вершине в одну стрелку, и такое покрытие называлось «кубом». Иногда бревенчатые клети делались с обрубами по углам, так что получалась шести- или восьмигранная форма; подобная постройка особенно применялась к городовым башням, иначе «вежам» или «столпам».

Все эти выработанные привычкой и народным вкусом деревянные формы, естественно, прилагались и к построению Божьих храмов. Сельская и часто городская церковь была не что иное, как простая высокая клеть; с восточной стороны к ней прирубался выступ, или алтарь, а с западной — другая клеть, или трапеза. Древние акты прямо говорят о таком храме, что он поставлен клетски, т. е. наподобие квадратной клети. Кровля его была или двускатная, или четырехскатная с особой маковицей или главой, над которой водружался крест. Дальнейшее движение храмового деревянного зодчества представляют не квадратные клети, а многогранные, наподобие помянутых выше городских башен или столпов, и следовательно приближающиеся к округлой форме; эти постройки по выражению того времени не клетски ставились, а «рубились в углах». Такие многоугольные срубы требовали уже шатрового покрытия, которое очень возвышало здание, а потому сделалось любимым храмовым покрытием в древней Руси. Главы церковные также стали вытягиваться вверх заостренной стрелкой, но с округлыми или кубастыми боками. Таким образом получилась столь распространившаяся на Руси грушевидная или луковичная форма церковной главы, которая обыкновенно возвышается на особой круглой или многогранной шее. Более просторные, более богатые деревянные храмы, имевшие разные «пределы», представляли соединение нескольких квадратных клетей или многогранных столпов, каждый с особой главой; а в соборном храме обыкновенно над средней клетью устраивалось пять глав. Это пятиглавие было заимствовано от каменных храмов. Каменные храмы в столице и в больших городах долго держались своего основного византийского типа, получившего на Руси некоторые небольшие видоизменения или отличия в стилях Киевском, Суздальском и Новгородском. Но когда с конца XV столетия в столичных сооружениях повеяло более свободным духом эпохи Возрождения, тогда характерные и любимые черты русских деревянных храмов проникли в наше каменно (собственно, кирпичное) храмовое зодчество и, смешавшись с прежним византийско-русским стилем, вызвали в этой области расцвет нового, по преимуществу русского, стиля. Главными его принадлежностями являются: многогранная, столповая форма основного здания; пирамидальная, шатровая кровля; луковичная глава на сравнительно узкой шее; паперть или крытое крыльцо с кувшинообразными колонками и шатровой над ним сенью. От прежнего византийско-русского стиля он заимствовал украшение кровли маленькими арками или «закомарами», иначе «кокошниками». Эти закомары, или кокошники, чаще всего имеют заостренную вершину, т. е. представляют поперечный разрез помянутого выше бочкообразного покрытия. Впоследствии вся кровля храма иногда составлялась из таких кокошников, ряды которых постепенно суживаются к вершине или к церковной главе, что придает подобной кровле чрезвычайно узорный, затейливый характер.

Первый известный нам каменный храм столпового и шатрового стиля относится ко времени Василия III. В 1532 году был построен им такой храм в подмосковном великокняжеском селе Коломенском во имя Вознесения. (Около того же времени другой подобный храм сооружен во имя Усекновения Главы Иоанна Предтечи близ Коломенского, в селе Дьякове.) А самым блестящим представителем этого стиля явился сооруженный Иваном IV в Москве собор Покрова Преев. Богородицы, известный в народе под именем Василия Блаженного.

В память взятия Казани Иван Васильевич уже в 1553 году приказал поставить деревянную церковь Св. Троицы на краю рва, который шел от Кремля к Китай-городу, вблизи Фроловских ворот (ныне Спасских). К нему же был приставлен храм Покрова Богородицы с несколькими пределами. А в 1555 году, после взятия Астрахани, благодарный государь, желая ознаменовать завоевание Татарских царств, повелел разобрать эти деревянные храмы и на месте их воздвигнуть каменные, с церковью Покрова Богородицы как главной в средине и с восемью вокруг нее пределами, каковы: Живоначальныя Троицы, Александра Свирского, Варлаама Хутынского, Николы Вятского, Киприана и Устиньи, Вход в Иерусалим и др. Очевидно, главный храм и его пределы приурочены к событиям Казанской осады: 1 октября в праздник Покрова решен приступ, а 2 октября в день Киприана и Устиньи взят самый город и т. д. Таким образом воздвигнут храм о девяти верхах. Постройка всего здания продолжалась около пяти лет. Храм стал называться Собором Покрова «что на рву». На том же месте, при прежней церкви, был похоронен в 1552 году весьма любимый народом московский юродивый Василий Блаженный, которого летопись называет «нагоходец», по его обычаю лето и зиму ходить без одежды. При царе Федоре Ивановиче в 1588 году по случаю молвы о чудесах, совершавшихся на гробе юродивого, к Покровскому собору пристроена еще небольшая церковь во имя Василия Блаженного, и впоследствии весь собор стал известен в народе преимущественно под сим именем.

Этот собор Покрова, или Василия Блаженного, представляет целую группу башнеобразных храмов, воздвигнутых на одном основании, которое общим своим планом, однако, не отступает от византийского типа, освященного преданием. Все сии храмы испещрены узорчатыми фризами, поясами, закомарами, или кокошниками, и увенчаны грушевидными главами, которые покоятся на изящных цилиндрических тамбурах, разнообразно украшенных, и которые были покрыты ярко блиставшими металлическими листами, также узорчатыми и также различными по своему рисунку, что придавало особую красоту всему зданию. А из середины этой группы высоко поднимается шатровый или пирамидальный верх главного, т. е. Покровского, храма, также осьмигранный, как и сам храм. Вообще в сем здании в значительной степени выразился своеобразный русский вкус с его любовью ко всякому ласкающему глаз узорочью и гармоничному развитию частей. Наиболее выдающееся достоинство зодчего это чувство соразмерности или пропорциональности, выдержанное и в целом, и во всех подробностях; замечательна также удивительная прочность всего сооружения, с виду такого легкого и затейливого. Иностранцы XVI и XVII веков нередко с восторгом отзываются о красоте и приятном впечатлении, которое производил этот храм. Некоторые из них даже сообщают баснословное предание, будто Иван Грозный, верный своему тиранству, по окончании постройки велел ослепить зодчего для того, чтобы он уже не мог потом нигде соорудить другой подобной церкви. Имя главного зодчего, к сожалению, до нас не дошло. (Впоследствии собор, опустошенный пожаром, подвергся некоторым переделкам и прибавкам, а также был снаружи раскрашен яркими разноцветными красками.) Вполне проявившиеся здесь русский вкус и русские строительные приемы во многом напоминают приемы и формы архитектуры Средней Азии, Персии и особенно Индии{89}.

Загрузка...