Лишь страстно тоскующие обладают чувством.
Когда Луке исполнилось тридцать, ночью он видел сон, который не мог потом вспомнить. Каким странным было пробуждение! Он не ощущал собственного тела. Так затекает нога, если засыпаешь в неудобной позе. Можно сжать ее или ударить, но она стала чужой и отдельной от тебя, как стул или книга. Только сжимающую ее руку ты чувствуешь. Так было и с Лукой, с его телом. Ему казалось, будто душа его парит над постелью и лежащим в ней чужим трупом, холодным и беспамятным.
Он медленно оттаивал, снова становясь собой, но с этих минут и сам был слегка растерян, и мир вокруг как-то сместился.
Высунувшись из окна и оглядев круглую площадь маленького городка, он внезапно закрыл глаза ладонями, так как взгляд его устремлялся слишком далеко и не узнавал двух неказистых ландо, что стояли перед «Красным раком», женщин с корзинами фруктов, купол ратуши и мальчишек-кельнеров, которые смахивали пыль с садовых столиков перед пивной.
Приходя вечером со службы и опускаясь в широкое кресло перед столом, он сразу вскакивал от внезапного сердцебиения и чуть не падал. Затем уютно устраивался на старом, покрытом навощенной простыней диване — белые эмалевые кнопки на спинке дивана мерцали в сумерках, создаваемых дедовской керосинкой.
Но и здесь было как-то беспокойно.
Он снова вставал и вытягивал голову в темноту, как настороженный охотник. Тишина властно обнимала его. Высокое приглушенное пение скрипок неземных сфер, наполняющих земное пространство, пульсировало звенящим тремоло. Ему все отчетливее слышалось журчание древних источников, что стекали в водоемы в укромных двориках. Он внимал им, затаив дыхание. Но в шуме таинственных потоков не рождалось Слово.
Совсем разбитый, ложился он в постель.
Странная и сильная боль не давала ему заснуть.
Словно побывал он в неведомом мире и похоронил там любимое существо — женщину, друга, ребенка, — а потом очнулся с этой болью, не понимая ее причины.
Днем он сидел в канцелярии и пристально смотрел на часы, висевшие над его бюро. Скрипели перья. Чьи-то шаги злобно шаркали по пыльному полу. Иногда кто-то глупо шутил. Из угла отзывались блеющим смешком.
Он же только слышал, как сосуд времени наполняется каплями секунд. Когда час наполнялся, время переливалось через край, и лишние капли звонко падали на пол. Он этого не выносил и едва удерживался от рыданий.
Однажды подошел к нему сзади начальник канцелярии.
— Господин Лука, сколько еще мне придется вам повторять? Elench[90] опять написано не к месту. Exibit Numero 2080 не принят ad acta[91]. Я каждый раз это говорю! Поверьте моему опыту! Баловни судьбы и принятые по протекции — по меньшей мере небрежные ротозеи и сонливцы! Да! Когда ваш папа был надворным советником...
— Да, я сновидец, забывший свой сон.
Лука сказал это слишком громко и испугался собственного голоса.
Писари сгорбились и захихикали, злорадствуя, как школьники. Эти злюки всегда с трудом сохраняли серьезное выражение лица.
— Вы рассеянны, вы очень рассеянны, — сказал начальник, протер очки и направился к двери.
Однажды утром, когда Лука проснулся после беспокойного неприятного сна, он услышал, что громко произносит:
— Забывать — грех, забывать — самый тяжкий грех, какой только может быть.
Он приподнялся, но не мог совладать с губами, что произносили слова помимо его воли:
— Нужно искать, искать, искать!
Он медленно оделся; кружевной шарф обвивал его шею, как теплое облако тумана окутывает горную вершину.
Он вынул из шкафа рюкзак, положил в него хлеба и немного белья.
Затем взял свою трость и вышел.
— Только вот куда мне идти? — спрашивал он себя, как оглушенный, оказавшись на пустой площади в розовом пламени утреннего рассвета.
— Искать сон, — сказал голос.
Лука зашагал прочь, и вскоре город остался позади. Странная сила гнала его, и уставшее от бессонных ночей сердце едва успевало биться. Отчужденно и недоверчиво смотрели на него конусообразные вершины плоскогорья. Неподвижно расстилался туман. Только над уступами Горы Грома поднималась туча, словно последний выдох мертвого вулкана.
Сойка с синими крыльями стремительно пронеслась мимо. Высоко вверху парила хищная птица.
Лука спускался под тонким покровом птичьих голосов. Ни один не походил на другой. Хвойные и лиственные леса шелестели на округлых и острых вершинах холмов и казались немного ошалевшими из-за припозднившегося апреля. Но луга между ивами уже полны были одуванчиков.
Лука сошел с улицы на проселочную дорогу, затем свернул в узкую зеленую равнину между двумя горными хребтами, поросшими густым лесом. Горное пастбище поднималось ровными уступами, и это смягчало душу странника. Разочарование и беспокойство постепенно исчезли, и внезапно он бросился ниц, целуя землю. То был поцелуй любовника. «О, звезда, я обнимаю тебя, ты пахнешь женщиной!»
Ему казалось, этим поцелуем он приблизился к тайне, которую искал. Бездумно и бесцельно шел он дальше.
Был полдень, когда из светлой долины вошел он в темное скалистое ущелье. Ему пришлось почти ползком перебираться по склону, ибо в глубине пенился бурный ручей. Наконец Лука увидел висячий мост. Множество маленьких деревянных отсеков цеплялись друг за друга острыми краями и тянулись на длинном канате через ущелье, а внизу бушевал поток. На каждом изгибе моста висел образок Богоматери с лампадой.
Вдруг Лука остановился. Он почувствовал, что не должен идти дальше. Что-то трепетало в нем, как магнитная стрелка. Он закрыл глаза и пополз вверх по откосу. На вершине тянулся тихий густой лес. Стволы были неподвижны. Лишь кроны медленно покачивались. Из бесконечного пространства налетали раскаты грома, парили мгновение над лесом и таяли вдалеке.
О еде и питье Лука не думал. Ему было не до того. Что-то гнало его вперед.
Одно воспоминание не покидало его. Как еще ребенком он шел с отцом по лесу. Отец — впереди по тропе, Лука — за ним. Бородатый отец нагибался то за каким-то растением, то за грибом, иногда раздвигал заросли кустарника, надеясь найти месторождение ископаемых. Оба молчат. Вдруг отец исчезает в молодой поросли, оставив мальчика в одиночестве. Лука, обезумев от страха и боли, бежит дальше по тропинке и ищет его. Кричать он не решается. Робость и стеснение всегда мешали ему говорить отцу: «отец». Его грызет двойной страх — за самого себя и за пропавшего, который мог, отойдя от тропы, сорваться с кручи и теперь лежать в овраге.
Потом отец вышел из чащи, и ребенок не посмел ничего сказать.
Это воспоминание о детском страхе не оставляло Луку.
Он спешил вперед. Какое-то беспокойство звало его: дальше! дальше!
Уже вечер повис в ветвях желтыми и красными стягами.
Гора шла под уклон. Его несло вниз. Так он выбежал из леса.
Он шагал по траве, которая становилась все выше и доходила ему уже до пояса. Обдуваемый ветром, он словно дышал другим воздухом в заново сотворенном мире. Внезапно он оказался на берегу широкой реки. Русло ее было покато и извилисто, быстрое течение разделяло воду на длинные полосы и складки. Река несла с собой мерцание умирающего вечернего неба, точно руины и раскаленные брусья еще дымящегося пожарища.
Берег реки был узок. Узенькие полоски песка и травы лежали по обеим сторонам, но резко вверх снова поднимались необозримые леса. Людей не было видно.
Речные птицы летали, как стрелы меткого лучника, врезаясь в трепещущую рыбью чешую клювом-наконечником; их крылья, не намокая, едва скользили по волнам. В заводях на мелководье трепетало неисчислимое множество стрекоз, окрашенных в ядовитые и нежные цвета.
Танцуя в водоворотах, вниз по течению неслись обрубленные древесные стволы, а вместе с ними уплывали в сумерках какие-то таинственные предметы. На другой стороне реки слышалось по вечернему звонкое шлепанье и громкое кваканье лягушек. Клубы тумана, словно облака пыли на городских улицах, бурно разрастались и быстро оседали. Шатаясь по берегу, они походили на взмокших опоздавших пассажиров, которые где-нибудь на Рейне, на Дону или у большого озера в нетерпении ожидают гудка последнего парохода.
Лука шел вдоль берега по той стороне, где заходило солнце и падали на воду последние блики света.
Сумерки сгустились. За спиной Луки жужжали на ощупь пробиравшиеся тени — магические шмели.
Наступила ночь.
Он все еще не чувствовал ни голода, ни жажды, ни желания отдохнуть — потребностей, также чутко подкарауливающих душу, как призраки — час привидений. Его ноги шагали легко, будто не встречая противодействия. Он беззаботно подпрыгивал, словно его вели за руку, как ребенка.
Вдруг он увидел в ночи свет, совсем недалеко, на том же берегу.
Он подошел ближе.
Наполовину на суше, наполовину в воде поскрипывал большой паром, широкий и плоский. На нем стоял высокий человек, прижимая фонарь к поясу, упираясь длинным шестом в песок, чтобы оттолкнуть судно от берега. Его лицо освещалось снизу, на голове — огромная соломенная шляпа, что защищала только половину длинной шевелюры, покрывавшей затылок и уши. Все лицо обрамляла густая белоснежная борода, ее острые кончики были закручены и выдавались вперед. Брови, нос, бакенбарды — все напоминало портрет гуситского полководца Яна Жижки[92], написанный Трокновым. Лишь кожа паромщика была уже не бледно-серой, она почти пожелтела и походила на древний замшелый камень. Когда Лука подошел к парому, шкипер взглянул на него.
— Чего вы хотите? — спросил он голосом давно отслужившего солдата тех времен, когда еще можно было заплатить выкуп за досрочное освобождение от армии.
— Я хочу на ту сторону.
— Зачем это? Сейчас? Ночью?
— Мне нужно искать.
Старый паромщик засмеялся.
— Где же вы заночуете, мой добрый господин?
— Все равно... в лесу... не знаю.
— Тогда поднимайтесь быстрее.
Старик сказал это уже несколько любезнее. Могучим рывком он оттолкнул судно от берега. Цепь заскрипела в воде. Затем паромщик уперся подбородком в грудь и поднял уключину шеста на плечо. Так всю жизнь обегал он, кряхтя и фыркая, весь корабль от верхнего конца носовой части до нижней кормовой, нажимая шестом на дно вкось против течения воды, чтобы повести судно вперед. Закончив эту работу, он возвращался на нос корабля, оставив шест волочиться вслед за судном.
Фонарь на его груди мигал и покачивался. Лука испугался. Глаза старого моряка мигали, как огоньки фонаря. Над расплывающимися очертаниями воды и ночи они сверкали двумя непредсказуемо-опасными голубыми кострами. Казалось, с каждым ударом жерди глаза паромщика раскрывались все шире и свирепели. На середине потока старик перестал трудиться и спросил пассажира:
— То, что вы ищете, вы найдете, может быть, у меня?
— Чего же я ищу? — рассеянно спросил Лука и опустил руку в черную воду.
— Не считайте меня глупцом, молодой человек! Вы ищете забытый сон.
— Да, я ищу сон, который не могу вспомнить. А вы, откуда вы это знаете?
— Это не относится к делу. Только ни о чем не беспокойтесь! — сказал паромщик громким басом и пристально взглянул на него.
Лука закрыл глаза.
— Если ночь будет к тебе милостива, ты и в моей халупе найдешь свой сон. Так что можешь переночевать у меня.
Лука молчал.
— Зато тебе не нужно прихорашиваться и душиться. Или тебе в голову не приходило у меня заночевать? Эта мысль тебе не по нутру? Тебе это претит? Эх, малыш! И не такие господа ночевали у меня и находили свои сны! Знатные, благородные господа! Ну, что ты на это скажешь?
Старик сбросил с головы соломенную шляпу. Густые, длинные седые волосы плясали по плечам. Шест он все еще держал на весу. Отблеск слабого света пучками лег на него и на реку.
Почтительно и без всякого страха Лука сказал:
— Да, я хочу заночевать у вас дома.
— Вот как? Дом там, дом здесь! Вон та халупа. Ты ее уже видишь. Прямо у воды, дорогой мой!
Паром причалил к берегу. Старик тотчас пришвартовался, затем подождал, пока Лука перепрыгнет через борт.
— Таможенная пошлина, — сказал он серьезно, и Лука отсчитал десять крейцеров.
Потом оба направились к хижине паромщика; старик шел впереди, на этот раз держа фонарь в руке.
Паромщик проводил Луку в каморку с низким потолком и повесил фонарь на гвоздь. Лампа висела так высоко, что комната была ярко освещена, и Лука мог хорошо ее рассмотреть. На первый взгляд все здесь походило на жилище рабочего-выпивохи. Окно во двор открыто. На подоконнике пустые и разбитые бутылки, половина цветочного горшка, порванная пачка гвоздей и всякая мелочь. На грубо сколоченном столе в середине комнаты свалено все вперемешку. Две пивные кружки, жирная бумага с остатками еды, маленькая керосинка и несколько разорванных газет. У стены — широкая кровать с белоснежными покрывалами. Она была расправлена и уже ждала, казалось, гостя, какого-нибудь благородного сновидца. Напротив, на столе, вплотную приставленном к стене, красовалась старинная модель галеры времен Колумба. Взгляд Луки почти не различал картины и открытки, в бесчисленном множестве наклеенные на стене у потолка, будто выросшие на вершине горного хребта карликовые сосны. Над кроватью висела большая олеография. Она изображала Бога-отца — исполина, восседавшего на облаке, властно простиравшего руку к своим стопам, — сына-Христа и голубя, Духа Святого, во славе своей слетающего на землю. В этом не было бы ничего особенного, такие гравюры можно увидеть в каждой крестьянской хижине. Однако рядом с ней висела картина с другой божественной троицей. Сверху — Уран, крепко сжимающий бедного Крона, а на коленях Урана сидит младенец Зевс. Третья картина являла взору могучего идола в образе фаллоса с двумя вытянутыми руками, в каждой — какой-то древний божок. Четвертая изображала, кажется, египетское триединство, пятая — Тримурти[93], шестая — северную троицу богов, седьмая — ацтекскую. И на всех картинах, которые Лука внимательно рассмотрел, нашел он одинаковый мотив теогонии — триединство.
В глазах у него помутилось. В самом деле, странная часовня — эта халупа паромщика! Пока душа Луки очарована была неисчислимыми, жуткими и таинственными образами, старик уселся в кресло и, охая, стянул один за другим тяжелые сапоги, с шумом отшвырнув их на середину комнаты. Потом он встал и, босой, шатаясь, пошел к Луке, став, казалось, еще выше, чем прежде. Его голова почти касалась потолка.
— Что ты там рассматриваешь, юноша? — спросил он. — Пришел искать свой сон, а нашел любопытнейшую коллекцию?
Он показал на картину с Богом-отцом, Христом и Святым Духом.
— Отец, Сын и Дух Святой, — и все одно и то же. — Указательным пальцем он описал круг. — Все одно и то же! Отец и сын! Сын и отец! Вот и славно! Третий — слабоват, лицемерен, прилипала Господа, ничего не порождает и служит лишь оправданием для пустомель и болтунов! Отец и сын! Повсюду только отец и сын! Вот и хорошо!
Внезапно его взгляд омрачился.
— Вечно отец и сын! А кто знает о дедушке?! Если Бог — отец, то и у него должен быть отец! Если Он кого-то порождает, то и Его самого кто-то породил! А кто что знает про деда?
Взгляд старого великана был ясным, пламенным и страшным. Он дрожал всем телом. В осанке его было что-то от гордого смирения развенчанного монарха. Лука понял в эти минуты его страдание, его боль. Лука пристально посмотрел на него. Старик это заметил и поспешил сменить тему.
— Сын мой, постель ждет тебя. Ложись же. Может статься, забытое сновидение ты найдешь здесь.
Лука послушался. Вся его настороженность и бодрость сразу его покинули.
Паромщик ждал, пока он укладывался. Потом взял фонарь и направился к двери. Лука приподнялся:
— Как ваше имя?
На это старик ответил вдруг визгливым и беззубым голосом:
— То бишь... просто дедом меня люди кличут.
Таков был сон, приснившийся Луке этой ночью.
Он мертв и неподвижен, лежит на огромном, обитом черной тканью катафалке, но не в гробу, а в углублении самого катафалка — в длину человеческого тела. Только голова его свободно покоится на высокой подушке. Справа и слева в черном деревянном настиле сделаны две такие же впадины. Он не шевелится, не дышит, и безмятежность его души, всеохватывающее чувство покоя в этой плоти, отмежевавшейся от всего преходящего, расслабившейся после страшного напряжения, — все это подсказывает ему: все кончено, все миновало, ты мертв.
Его глаза открыты. Он все видит. Видит, что лежит внутри большого собора. Высота свода огромна, неизмерима. Прямо над его головой свод открыт, и в круглом ажурном отверстии густым золотом пылает небо, его тающий поток льется Луке на лицо, не раня и не ослепляя. Сердце у Луки не бьется. Он ни о чем не думает, дух его спит. И все-таки он существует. Но бытие это — блаженство, которое ни с чем нельзя сравнить. Часы ли, годы, минуты проходят, — он не знает. Всегда неизменно золотое пламя в отверстии Пантеона. Над куполом летают огромные птицы. Лука ясно видит, как красные нити их тонких ног грациозно подрагивают под могучими взмахами крыльев.
Внезапно распахиваются три двери собора: массивные срединные врата и две боковые двери поменьше. Сначала ничего не видно, кроме яркого полуденного света, какого не бывает на земле или других планетах. Божественный разноцветный пожар дня хлынул в церковь, но покойник чувствует только: это и есть настоящий день! В срединных вратах стоит старый паромщик. Головой он достигает арки ворот. В руке — золотое весло, с плеч до ступеней порога свисает голубая мантия. В боковых воротах появляются два одинаковых паланкина; каждый несут по шесть наглухо закутанных фигур, которые опускают носилки перед катафалком. И справа, и слева все происходит ритмично и одновременно. С носилок быстро поднимают мертвецов и, не мешкая, кладут в углубления слева и справа от Луки. Едва дело сделано, двери собора захлопываются; паромщик и закутанные фигуры исчезают, и Лука остается наедине с двумя покойниками. Сон словно прерывается, запутавшись; Луке чудится, что долгая ночь вторглась в него, и он крепко закрывает глаза.
Он снова просыпается в том же соборе, мертвый и распростертый на катафалке. Свет под куполом изменился. Он скуден, молочного цвета, сумрачен, и не льется потоком, а сочится каплями. Перед Лукой стоит старик. На этот раз его весло — из слоновой кости, мантия — черная, вышитая серебряными звездами, на острых кончиках усов висит по колокольчику, что звякают при каждом движении. И Лука слышит, как старик говорит:
— Вставай, соня! Быть может, ты найдешь здесь то, что ищешь.
Он касается его веслом. Лука чувствует, что к нему возвращается жизнь, он поднимается и встает на настиле катафалка. Он хочет заговорить со стариком. Но тот исчез.
Лука оглянулся. Тут оба мертвеца, что лежат подле него, тоже встают рядом. Скудный свет слабо обтекает эти призраки.
Это двое мужчин. Один — в расцвете лет, другой — юноша, почти мальчик. Оба — такого же роста и телосложения, как Лука.
Покрывало все еще лежит на глазах пробудившихся от смерти. Все еще Лука не видит их. Ветер медленно бродит по церкви.
Язычки свечей колеблются.
Теперь Лука узнает пожилого мужчину. Его отец. Каким радостным, сияющим и румяным стало его лицо! Волосы на голове и борода — густые и черные, осанка прямая, дыхание ровное. Таким сын его не знал. Он помнит усталого седого больного человека, который из одного кресла с трудом перебирался в другое, сидел у стола, с болезненными стонами задремывая ранним вечером. И все же, вероятно, лежит в забытом выдвижном ящике письменного стола фотография, на которой отец выглядит так, как теперь, такой же красивый, мужественный, больше похожий на старшего брата.
Лука плачет. Он робел, он боялся мужчины напротив, с судейской суровостью сидевшего в эркере, исчеркивая красными чернилами вытребованные у сына тетради по математике. Теперь он подходит без робости, без страха, без ненависти к тому, кто бок о бок с ним выдержал в этом соборе испытание смертью. Он берет отца за руку, за теплую, податливую, мягкую руку мужчины, который понимает жизнь. И отец хватает его руку, притягивает к себе и искренне прижимает к груди. Впервые ощущает сын биение отцовского сердца, стук живого сердца, и его собственное бешено колотится от счастья этого мистического переживания.
Катафалк исчез, и мужчины, отец и сын, стоят на вершине кафельного купола церкви, нежно прижавшись друг к другу, чуть поодаль от подростка.
Отец произносит:
— Пойдем! — и за руку подводит сына к отроку.
Лука глядит на него, думая: мой отец черноволос, я рыжий, а он — белокур.
Разгорается рассвет.
Юноша смеется. Его длинные волосы развеваются. Смех его пронзителен и громок, как звук горна; все понимающая улыбка не сходит с лица.
Отец наклоняется к Луке и шепчет:
— Мы знаем друг друга, а он — наше завершение. — Лука видит, что отец плачет, и у него самого бегут по щекам слезы еще не изведанного счастья. Он ничего не может с собой поделать. Он падает на колени и целует ноги прекрасного смеющегося мальчика. Однако поцелуи эти оказались колдовскими.
Доносится раскат грома; собор бьется, как игрушечный замок из хрупкого стекла, и исчезает.
Они идут втроем, держась за руки. Лука в середине, отец справа, мальчик слева. Вокруг них царит праздничное веселье. Снова разливается золотистый свет и неземные всполохи всех цветов радуги. Потоки людей с огненно-красными знаменами и сверкающими, звонко играющими инструментами шествуют в прихотливом и меланхоличном танце. Троица же ростом — значительно выше остальных. Лука ощущает, как людские волны проносятся у его бедер. Он знает: то, что я чувствую теперь, — высшее счастье Творения. Множество песнопений раздается вокруг. Но каждый гимн начинается словами: «Смотрите, как шествует вечное племя!»
По нежно-зеленому холму он будто парит, возносимый под руки отцом справа и отроком слева. Женщины в платьях, соскальзывающих с плеч и обнажающих груди, падают перед ними на колени и просят о благословении, умоляя коснуться их. Лука же и его попутчики избегают поклонения тысяч женщин. Его взгляд устремлен на вершину горы. Там стоит старый паромщик. Мантия у него — золотая, а весло — из прозрачного сияющего металла. Колокольчики на кончиках усов яростно звенят. В свободной руке он держит свой фонарь, только пламя невидимо. Все ближе подходит Лука к старику. Теперь свет в его фонаре, кажется, проснулся и становится все ярче и ярче. Но все остальное блекнет.
И вот фонарь ярко горит прямо перед его глазами.
Он проснулся. Над его кроватью стоял старик и светил на него.
— Вставайте, вставайте, молодой господин! Выбирайтесь-ка из перины! Мне пора на службу.
Лука сел в постели. Были рассветные сумерки.
— Ну, нашли вы в моей халупе свой сон?
— Это был прекрасный сон, но другой, не тот, что я потерял.
— Тогда вы должны странствовать дальше, — сказал дед, состроив свирепую гримасу. — Вот, подкрепитесь на завтрак. — Он протянул Луке большую кружку кофе и кусок хлеба.
Лука поел и выпил кофе.
Потом оба вышли на свежий воздух. Лука ни разу больше не взглянул на изображения богов. Он их боялся. В душе его билась одна лишь мысль: искать, искать!
Они взошли на паром. Старик отвязал канат. В сумерках, на другом берегу, Лука увидел чьи-то фигуры. Точно тени Аида, ожидающие перевозчика.
— Куда мне теперь? — спросил Лука.
Старик неопределенно махнул в направлении леса.
— Иди, пока не наступит вечер. На новом месте удача тебе улыбнется. Прощай!
Снова Луку охватило беспокойство. Он, не оглядываясь, побежал к лесу.
Опять бродил он целый день по лесу. Глаза его были закрыты, но сковать их ночным сном он не мог. Они смотрели слишком глубоко, и не видели того, что искали. Из образов сновидения сначала выцвел облик отрока. Лука не знал, кем тот был, что означал. Его душа больше не узнавала отрока. Отец тоже очень скоро превратился в его сознании в человека, что сидел за письменным столом и из кресла в эркере цедил едкие замечания о прохожих.
О паромщике, который называл себя дедом, Луке мешала думать какая-то таинственная робость. Не хотелось больше вспоминать об ужасном наваждении идолов в жилище старого шкипера.
Лес и альпийский луг, горный ручей и скала, заросшая мхом, увиденные вчера в скитаниях, были целительным ответом его бившейся в застенках душе. Ведь в этот день все пережитое наполняло его сердце тоской по дому. Тоской по родине давно прошедшего детства! Шелест травы, журчание воды — как милы они ему были! Проходя мимо ямы в лесу, он содрогался, и всплывало в нем давно забытое манящее детское слово — пещера.
Однако сегодня тоска по родине, не дававшая ему покоя, была иной — не тоской по прошлому, а страстным предвкушением будущего, томлением непостижимого и странного.
Он вышел из леса и очень долго шагал по полям, по молодым посевам, по лугам мимо фруктовых садов.
Все расцветало. Он знал, проходя с зажмуренными глазами сквозь терпкий аромат трав и редеющий туман, что все окружающее сегодня — лишь благословение приглушенной пульсации его тайны, его загадки.
Но, как и вчера, он пребывал в постоянной тревоге. Только с четверть часа хватило у него терпения отдохнуть и отдышаться на одном из горных склонов. Снова что-то толкало его: дальше, дальше!
К вечеру добрался он до незнакомой горной гряды. Конусы вершин в голубом тумане хаотично вздымались один подле другого. Они выглядели как горы на китайских вазах. Люди тоже встречались ему. Старик в военной форме нес судок с едой; мужчина, покачиваясь, спускался по горной тропе, неся на плечах коромысло с двумя бадьями, будто чашами весов. Луке пришлось пройти по селу. Нищенка сидела на корточках на углу, растрепанные девки гнали гусей. На деревенской площади у пруда, в котором крякали утки и малыши плескались в тинистой воде, росла красивая раскидистая липа, только что расцветшая. Рядом с ней стояла на высокой колонне статуя девы Марии. Под капителью на железном кольце висел колокол. Какой-то дурачок тянул вниз веревку и вызванивал наступление вечера. Лука шел дальше по дороге. Давно уже покинув деревню, он миновал трактир под вывеской «У семи чертей». Когда дверь открывали, на мгновение раздавался шум голосов и топот пляшущих ног, доносилось гудение фисгармонии и запах пива из гостевой комнаты.
— Дальше, — громко сказал Лука. Дорога шла все выше на восток. На вершине горы виднелась еще половина солнечного диска. Фиолетовые, розовые и желтые глетчеры поднимались над верхушками деревьев и таяли в долине. Лука внезапно свернул с дороги и поднялся на холм. Потом пошел по лесной опушке и приблизился к маленькой крестьянской хижине, которая, однако, выглядела как не совсем обычный сельский дом.
Он остановился, сердце его колотилось.
В дверях показалась женщина. Она была очень высока ростом. Голова непокрыта, белокурые волосы мерцали в вечернем свете. Все-таки Лука заметил, что в пышной их копне по вискам тянулись две седые пряди. На ней было не крестьянское платье, а широкое черное одеяние из домотканого полотна, которое в проеме дверей этой сельской хижины все же не казалось неуместным. Ее ноги были босы, и — вопреки всем неудобствам каменистой дороги, ранним подъемам по утрам и трудностям хозяйственной работы — оставались белыми, чистыми, с красивыми изящными пальцами. Она не казалась молодой, но и старой не выглядела.
— Добро пожаловать, — сказала она глубоким голосом. — Я ждала вас.
— Так вы знали, что я приду?
— Мне о вас сообщили. — Она подняла сильную белую руку, показывая вдаль, отчего рукав упал к изгибу локтя.
— Вы знаете...
Женщина перебила:
— Я знаю, что вы ищете у меня ночлега. Входите же.
Она вошла в дом, Лука последовал за ней. Она ступала очень легко, ее походка была спокойна и величава. Она была так прекрасна, что не вызывала в Луке вожделения. Он чувствовал: эта женщина не принадлежит человеческому роду. Она зашла в комнату.
На пороге Лука не удержался и спросил:
— Кто вы?
— Жена горняка.
Комната была с низким потолком и в сумерках казалась разноцветной. Лука видел постель, меховое одеяло, простыню и покрывало, но не из белого полотна. В углу стоял огромный глобус. Он был утыкан сверху донизу острыми гвоздями из разных металлов. На полюсе, на одной ноге, будто при каждом шаге новые гвозди вонзаются ему в старые раны, стоял, как танцор, Христос. Два больших шкафа придвинуты один к другому, точно две соседние горы. На одном сверкала очень крупная друза аметиста с изумительными кристаллами, на другом — металлическое переплетение полновесных «железных цветов»[94].
Лука подошел к глобусу.
— Что это? — спросил он.
— Вновь пронзаемый гвоздями Спаситель.
— Разве на кресте страдания его не кончились?
— Нет! Он еще больше страдает, когда танцует на пуантах.
— Почему гвозди — из разных металлов?
— По-разному проявляется жестокая душа земли.
— Но в чем его страдание?
— В величии.
— А что такое страдание величия?
— Порча в исполнении замысла, — ответила жена горняка.
Лука не осознал противоречивости этих слов. Все же он понимал, что лишь эта женщина могла их произнести.
Женщина оставила его одного.
Потом она вошла снова, поставила на стол блюдо с едой и бокал вина, а напоследок зажгла свечу, поскольку совсем стемнело.
Лука поблагодарил. Уважение к этой таинственной женщине в черном, знавшей заранее о его появлении и о поисках его души, мешало ему есть и пить у нее на виду.
Между тем она занималась загадочными приготовлениями.
В углу стоял низкий столик. На нем — три вазочки с засохшими цветами. В эти вазы женщина поставила свежие кустики с волчьими ягодами, вытерла со стола пыль и накрыла его скатертью. Вазочки она составила в ряд и перед каждой положила крошечную плоскую лампадку с зажженным огоньком, а перед светильниками — два блюдца с молоком и одно с зернами пшеницы. Лука зачарованно следил за ее движениями. Наконец она выпрямилась в своем черном платье и спрятала руки, будто от холода, в широких рукавах.
— Это для детей... — И затем, помолчав немного: — Доброй ночи! Желаю вам найти свой сон. — Жена горняка исчезла в дверях.
Таким был сон, приснившийся Луке во вторую ночь.
Он идет по удивительному, заросшему цветами парку по мягкой дорожке, засыпанной гравием, под сияющим солнцем. Его душа полна торжествующей силы. Сбоку что-то шепчет ему ручей, целые облака белых бабочек порхают вокруг. Иногда виднеется скамейка, на которой никто не сидит; трясогузки качаются на ветвях ив, никнущих к воде; теплые веяния и жужжание пчел царят в воздухе. Он идет быстро и размеренно по ритмично скрипящим камешкам. Далеко впереди он видит медленно бредущую фигуру. Он догоняет ее; это женщина. Она в развевающемся платье из золотой парчи, но на него наброшена серая пелерина. Он знает, кто эта женщина, хотя никогда ее раньше не видел. Его тело напрягается от счастья. Он, дрожа как в лихорадке, подходит к ней и говорит:
— Милая госпожа!..
— Господин мой!.. — И глаза их погружаются друг в друга.
— Почему ты от меня уходила?
Она же:
— Ты все-таки догнал меня!
Он целует ее. Потом, будто во сне, говорит самому себе:
— Разве так бывает? Как это возможно? Да, моя душа в восторге, но она прихотлива и текуча, ведь она вечная мечтательница. С галерки оперного зала я наблюдал красавиц в ложах. Слезы капали у меня из глаз, когда прекрасная ножка спрыгивала со ступеньки экипажа. Как-то я целый год ежедневно часами стоял на остановке трамвая, ибо увидел однажды, как красивая женщина входит в сверкающий вагон. Через два года я отыскал ее. Но моя мечта оказалась краше, чем она сама. И даже покорная податливость ее волос ей уже не помогла. Но теперь! Теперь ты со мной, прежде чем я возмечтал о тебе! И в этом — твоя сила, твоя власть! Как это стало возможно?
— Да, — отвечает она, — через все пришлось мне пройти! Целоваться во сне и не знать об этом! И этот вечный сон! После детских лет, полных страха и унижений, после безудержного честолюбия и девичьего глянца! Я с детьми — в комнате на отшибе. Им нельзя ни кричать, ни плакать. Он ведь — большой мастер, он размышляет и размышляет. Его благородная личность стремится к совершенству. Он устал! Ночью я должна бегать по аптекам. Он вечно устает! Его тонкие губы почти не закрываются, а крепкие зубы требовательно оскалены. Наконец наступает тот день. Я провожу ему рукой по влажному от испуга лбу, и он, вздрагивая, целует мою руку в последний раз. Но где я была тогда? Где я была? Ведь все должно быть моим вокруг! Все! Все!
На Луку ли внезапно исходит из ее глаз дикая, безумная страсть уничтожения? Потом она говорит нежно, почти со страхом:
— Но ты единственный, ты принадлежишь мне!
И Лука ощущает едва ли не злую гордость.
— Да! Ты будешь мною довольна!
— О, возлюбленный! Я просто ожила. Нежные и дикие звери окружают меня! Но ты пробудил меня от смерти, которой была эта жизнь!
Они садятся на скамейку. Где-то играет оркестр. В верхних октавах парит звонкий голос певицы. Она поет итальянскую каватину.
Лука слышит свой голос:
— Не похожа ли эта мелодия на нежную серну, которую преследует в горах божественный бородатый охотник? Так же бросается она с высоты своей каденции и лежит неподвижно у наших ног. Мертвая и счастливая.
— Как трогает твоя душа мое сердце!
— Я говорил о музыке.
— Только мы знаем, что это такое.
— Она — наше единение с Богом, — говорит он.
— Она — наше согласие с божьим миром, — говорит она.
Они поднимаются, они молча идут по бесконечному лугу.
Вдруг она останавливается перед большим индийским храмом. Тысячи гримасничающих божков пристально смотрят на нее сверху.
— Нужно войти. — Она идет впереди, Лука следует за нею.
Они в широком и длинном дворе. Посередине — огромный бассейн. Но вместо тины и лужиц воды в нем видны пепел и шлак; кое-где еще вспыхивают и взлетают огоньки пламени. В центре водоема возвышается труба, к ней прикреплена длинная бечевка.
— Железо в твоем теле полно шлаков, любимый! Ты должен искупаться, чтобы очиститься.
Лука прыгает в бассейн. Он тянет за шнур. Яростный ливень огня осыпает его искрами, не сжигая. Он выбирается из своей ванны.
— Теперь я чист? — спрашивает он.
— Чуточку чище! — смеется она.
— Но это ведь был не огонь, а только красивый фейерверк.
Они идут в другое крыло храма. Теперь лето. Созревшие колосья тянутся вверх и лопаются, будто рвутся скрипичные струны. Повсюду васильки и мак, подорожник и прекрасный куколь. Солнце пышет жаром.
— Ах, как тепло отзывается во мне это созревание и спелость! — говорит женщина. — Я ведь — сама природа. Да, я!
Ветер треплет ее локоны, они падают ей на лоб. Она приглаживает их ладонью.
— Как это прекрасно, — ощущает Лука.
Он говорит:
— Как ты красива! Я люблю тебя!
Она не смотрит на него. Но тихий стон блаженства срывается с ее губ.
— Это звезда во мне бродит как вино.
Мановением руки она сгибает воздух, будто ласкает невидимую беременность духа.
Потом она крепко его целует.
— Я не знала, что так бывает.
— Я тоже не знал.
— Я думала, что нельзя дарить счастье, что люди лгали бы, не решаясь признаться в нем самим себе.
— Я думал, это было бы самым отвратительным и ничего бы не принесло, кроме отвращения и усталости, которые мы, мужчины, скрываем, чтобы не быть жестокими.
— И теперь мы его познали! — Она сжимает его руку.
— О, рука, рука, рука... — шепчет он.
А она:
— Уже наступает вечер.
Лука стоит рядом с женщиной у открытого окна. За окном — ночь, сад шумит.
— Я буду целовать тебя сегодня ночью.
— Я счастлива, — говорит она.
— Ты счастлива, потому что я принадлежу тебе?
— Да, но еще из-за чего-то другого, любимый!
— Могу я целовать тебя сегодня ночью?
— Ничего другого тебе и не остается.
За окном яростно свиристит какая-то мерзкая птица.
— Это дурной знак? — спрашивает он.
Она отвечает:
— Не знаю.
— То, что мы делаем, — грех?
Она смеется.
Они обнимаются.
Терраса. Как тепло этой ночью! Она сидит, золотисто-смуглая, в кресле. Лука лежит, руки под головой, на полу и пристально смотрит на звезды.
— Если б мы находились на экваторе, мы видели бы Южный Крест.
Неподвижная звезда начинает холодно сверкать множеством красок, как злобная ледышка. Лука видит, как эта таинственная звезда растет и увеличивается. Он чувствует: сейчас, в это мгновение, взглянули на нас безжалостные глаза охотника.
«Молчи», — говорит ему в ужасе внутренний голос.
Но Лука уже произносит:
— Я вижу злую звезду над нами.
Ему кажется, что вот-вот его ударят кнутом по спине. В наказание.
В ее голосе страх:
— Не смотри вверх и не говори об этом.
Птица снова свиристит. Все громче и громче. Она верещит так, словно длинным крючковатым клювом подпиливает деревья в саду жизни, в лесу жизни. Лука думает: «Я не скажу об этом». Он смотрит на нее. Она как будто ничего не слышит.
Потом:
— Не угрожает ли любви смертельная ловушка?
— Какая?
— Похоть.
В ее глазах слезы.
Он продолжает:
— Я чувствую, в чем проклятие разврата. Она ускользает. Она отдаляется от возлюбленного, и это ее убивает. — Он бросается перед ней на колени и шепчет: — Мы должны навсегда оставаться братом и сестрой.
Они в комнате. Она одета в белое платье из флера и держит в руке свечу.
Ночная птица пилит все настойчивее.
Она говорит с дрожью в голосе:
— Закрой окно.
Лука спит. Сладкий аромат тимьяна окутывает его. Внезапно в дверь громко стучат. Он просыпается, вскакивает. Вот он стоит на лестнице большого дома. Испуганные люди спешат наверх и обратно. Женщины с распущенными волосами и в ночных рубашках. Некоторые несут тазы и полотенца, другие — зажженные свечи. Все стонут и шепчутся. Он слышит: «Женщина!» — «Она умирает!» — «Слишком поздно!» — «Пошлите за помощью!» — «Женщина...»
В бешенстве выбегает он из дома, с рычанием и ревом. Он мчится по саду, перепрыгивает изгородь.
Уже утро. Небо заволокло тучами. На нескончаемом крутом откосе густой кустарник бросается ему навстречу. Лука изодран и исцарапан. Он все время кричит:
— О Боже! Боже! Боже!
Вот он попадает в болото, увязая в трясине все глубже и глубже. Вязкая жижа ему уже по грудь. Он не может сопротивляться. Но снова и снова пытается выбраться. Вот он стоит на проселочной дороге. Он больше ничего не понимает.
На цыпочках входит он в спальню. Она в постели, она умирает, на лбу у нее полотенце. Она так прекрасна, ее тело будто парит в воздухе. Он проклинает свою преступную плоть. Он кидается к ее постели и падает на колени.
— Я во всем виноват!
— Вины нет. — Она улыбается, и в этом мгновении — триумф языческого мира.
— Я убил тебя.
— Мы это сделали вместе, — тихо успокаивает она.
Он стонет:
— Ты не должна умирать! Тебе нельзя умереть!
Лицо ее сияет гордостью, когда она говорит:
— Если я умру, то принесу себя в жертву твоему духовному выздоровлению.
О, не знающий страданий сновидец!
Жестокая действительность должна стать и твоей реальностью. Единым должно быть твое существование, иначе никогда не начнешь ты жить и никогда не умрешь!
— Любимый мой! Наверное, все это кажется тебе адом.
Она приподнялась на постели.
— Напиши свое имя на листке бумаги, мне положат его под язык. Так сильно я тебя люблю!
— Жить, жить, жить... — лепечет Лука.
Она говорит:
— То, что станет самым святым, нашим завершением, — вот тут! — Она кладет ладонь на голову коленопреклоненного. — А теперь иди!
— Куда? — спрашивает он.
— Искать, искать! — слышит он еще.
И тут он проснулся. У его постели стояла жена горняка. Теперь голову ее покрывал платок, а другой был накинут на плечи.
— Пора! Я должна идти в карьер к мужу.
Он был растерян, не пришел еще в себя. За окном уже светало.
— Вы нашли забытый сон?
— Нет. Это был не тот сон. Другой. Прекрасный и страшный.
Женщина поставила перед ним молоко и хлеб, взглянула ему в лицо и сказала:
— То, что было предсказано, произошло. Вы у меня переночевали.
— К тому, что я ищу, я подошел ближе, намного ближе, — ответил он, — но своего сна я еще не нашел.
— В третий раз вы его, без сомнения, отыщете.
Тут оба подошли к двери.
Она несла в руках два кувшина. В одном молоко, в другом — красное вино.
Это — жертва, которую ставят мертвецам у входа в преисподнюю, подумал Лука. А потом сказал самому себе:
— Куда же теперь?
Добрая женщина взяла его за руку.
— Идите все время по лесу. Отдайтесь судьбе. Если вы не найдете свой сон к полудню, он будет потерян навсегда. Поднимитесь на холм, поросший дубами, если он перед вами появится. Я сама там уже была. Там в сиянии полдня встречает меня мой любимый. Женщинам не заказано там появляться. Мужчинам же это запрещено, если их туда не послали.
Он почувствовал, что жена горняка не касается больше его руки; когда он поднял голову, она исчезла.
Снова вошел Лука в лес и часами бродил меж деревьев. Сегодня, однако, ни поляны, ни долины, ни просеки ему не попадались, и ничто не отвлекало странника от глубокой сосредоточенности. Все время он думал о женщине из сна, как лежала она, умирая; он снова переживал, как выбирался из трясины болота, взывая к Господу; страх снова проснулся в нем, и все услышанные во сне слова веяли холодным дыханием ему в затылок.
Странствия его первого дня были тоской по родине, скитания второго — страстным желанием, а третий день его был наполнен любовью. Наступил полдень, и все запахи леса исчезли, легчайшие дуновения ветерка затихли, птицы смолкли. И вот перед ним — холм со старыми дубами на вершине, о котором рассказала ему жена горняка. Жил ли уже этот холм в его памяти? Бывал ли здесь Лука в годы своего детства? Он отмахнулся от этой догадки. Он поднялся по узенькой тропинке наверх. На вершине холма в середине дубового леса находилась поляна, а на поляне поднималась очень широкая, низкая, круглая каркасная конструкция из старой фанеры с отблескивающими окнами. Все строение было совершенно оголено. Двустворчатые ворота стояли широко распахнутые, и блестящая гравиевая дорожка перерезала строение по диаметру.
Лука прошел через ворота во двор. Ему пришлось закрыть глаза, ибо он почувствовал: именно это ему и приснилось.
Небо над широким двором было невероятно синим, и в этой синеве порхал вверх и вниз обезумевший от собственного пения жаворонок. Вдоль стены, белой до рези в глазах, тянулся высокий помост, на котором стояли в ряд сотни странных предметов, тоже слепивших глаза серебряным блеском.
То был парк игровых автоматов и аттракционов, устроенный на радость детям и простодушным взрослым. Лука видел кукольный театр. Картонный капельмейстер поднимал палочку, но занавес был опущен. Рядом стоял мальчик-савояр из эбенового дерева, неподвижно держа ладонь на ручке шарманки. Здесь — механический Пьеро в белых шароварах, с черными кисточками-пуговицами на цветастом балахоне; там — скульптурная группа, изображающая эпизод наполеоновских баталий; далее — фисгармония и другие музыкальные аппараты, и еще много всяких аттракционов.
На какое-то мгновение Лука все забыл. Детство снова безраздельно захватило его. Он бросился к автоматам и углубился в их созерцание.
Внезапно он почувствовал, что его тянут вправо и что он держит в руке что-то жалкое, нежное и слабое. Детскую ладошку. Маленький ребенок смотрел на него.
Ужас пронзил Луку — так пугаются люди, что идут рядом со смертью, заглядывают в бездну последней истины или встречают самого себя. Это был забытый сон. Сон и был этим красивым ухоженным ребенком с мягкими белокурыми волосами и глубокой мудростью во взгляде, полном пристально изучающего, чуждого бытия. В выражении этого детского личика запечатлелась мудрость создания, которое, не рождаясь, никогда не отделялось от самого себя или в мгновении смерти соединилось с самим собой. Но что это было? Разве не до последней черточки его собственное лицо? Разве не встретил он свое детство? Не тот ли это первозданный замысел, от которого Лука отошел, отступил? Не он сам? Или его...
Незнакомое, бесконечное тепло одолевало Луку — и все-таки не оставлял его таинственный страх.
Тут мальчик сказал:
— Брось в щелку крейцер!
Они стояли перед кукольным театром. Он бросил монету в отверстие автомата. Занавес взмыл. Застрекотала сумбурная музыка — полька; на сцене вертелось, толчками и не в такт, несколько куколок в розовых и небесно-голубых балетных пачках. Одни застывали в неподвижности, другие как безумные кружились волчком. Представление закончилось, и занавес упал еще быстрее, чем поднимался.
Ребенок сжал Луке руку.
— Ну и красота! Пойдем теперь дальше!
Они подошли к мальчику-савояру. Лука снова бросил монетку в автомат. Игрушка зазвенела, короткими толчками смуглая ладошка двинулась к ручке шарманки, со свистом и звоном зазвучала старинная, почти лирическая опереточная мелодия, которая вскоре внезапно оборвалась.
— Здорово! — Мальчик кивнул. — Пошли дальше.
Лука дал поплясать, вихляясь и дергаясь, паяцу.
Ребенок безудержно смеялся от радости.
Лука высоко поднял малыша и взглянул ему в лицо.
— Да, это ты. Пойдем со мной! Пойдем! Подальше от этих жалких аттракционов. Я куплю тебе другие игрушки — намного лучше этих.
Мальчик смотрел серьезно и строго.
— Ты не можешь взять меня с собой.
— Почему?
— Потому что меня только моя мама может забрать.
— Где же твоя мама?
— Не здесь, — ответил ребенок.
Но Лука страстно поцеловал его.
— Я знаю, где твоя мама. Она не умерла! Она жива! Сегодня ночью я с ней разговаривал. Я отведу тебя к ней, дитя мое! Мы будем ее искать, мы ее найдем.
Ребенок покачал головой.
— Мы должны поговорить с бабушкой.
— Где твоя бабушка?
— Там, внутри.
— Дома?
— Пойдем, я ее тебе покажу.
Мальчик повел Луку в комнату в крестьянской хижине. Пахло гнилью. Пауки сотнями прилипли к потолку и к сводам низких окон. Помещение делилось надвое деревянным барьером. В глубине, в сумерках, сидела в старых крестьянских лохмотьях, в изношенной шапке, с пряжей в руках, дряхлая старуха, — нет, манекен, кукла. Бабушка, набитая мелкой сечкой, была неподвижна.
— Бабушка, — зовет мальчик.
Фигура трогается с места, скрипит и медленно поднимается. Она делает несколько шагов и будто оживает. Подходит к барьеру. Она, кажется, вовсе не замечает Луку.
Ребенок лепечет:
— Подумай, бабушка, он хочет взять меня с собой! Он и маму мою видел!
— Этого еще не хватало, — ворчит бабушка. — Они сразу отдадут тебя на воспитание, а потом...
Она поднимает ребенка над барьером. Он высоко вскидывает ладони.
Лука видит на них линии судьбы собственной руки. Он думает: эти ладошки я никогда не забуду.
И, уже безнадежно:
— Бабушка, отдайте мне ребенка!
Бабушка его совсем не слышит. Она берет мальчика на руки. Тот, кажется, становится намного меньше и тихо плачет.
Теперь это уже восковая кукла.
— У нас закрыто! — прикрикивает бабушка на Луку.
Он уходит из дома, он покидает двор с автоматами.
Он выходит за ворота.
Лишь опять очутившись на поляне, он оглядывается.
Куда-то исчезли его парк аттракционов и вновь найденный сон.
Он идет на другую сторону холма и видит перед собой маленький городок, который покинул три дня назад.
Как безмерно он устал.
— Теперь нужно идти вниз, — громко говорит он.
1920