Вы любите дальние прогулки, господа, но зайдите и ко мне! Входите же! Все! Я немного испуган: все вы — в черной парадной одежде, а мне приходится принимать вас в своей тесной спальне. Замечу к стыду своему, что стульев здесь явно недостаточно. Прошу вас, насколько возможно, располагайтесь удобнее. Мы можем зайти в гостиную — здесь, рядом. Но лучше будет остаться тут. Не знаю, убрано ли уже со стола. В соседней комнате я обычно съедаю на ужин телячьи отбивные, которые приносит в восемь часов хозяйка. Для вас это не представляет интереса, а для меня является предметом немалых забот. Кроме того — может быть, кто-нибудь из господ сядет на кровать? — кроме того, много места в гостиной занимает моя научная коллекция. Вы спросите, что это за коллекция? Позже я удовлетворю ваше любопытство, господа! Прежде всего, — ах, я просто в отчаянии, что вынужден в вас сомневаться! — прежде всего, — как бы точнее выразиться? — мы должны с вами договориться относительно одного очень важного пункта. Вы видите во мне — потому и поспешили сюда, — короче говоря, вы видите в лице моем Господа Бога. Впрочем, прошу вас обращаться со мной безо всяких церемоний и называть меня, как принято между вами, вполне по-свойски, без упоминания полного титула. Что меня в данный момент, — да и не только в данный момент, — больше всего угнетает, так это неуверенность, предположение, что вы сомневаетесь в правдивости моих слов. Господа, я настоятельно прошу вас верить мне. Я прошу вас только об уважении к вашей собственной слабости, которую я почел за честь с вами разделить. Поставьте себя на мое место! Представьте себе, как не поверили бы вам, что вы — именно те, кем хотите казаться, за кого себя выдаете! Как не поверили бы, к примеру, вам, что вы — превосходный врач, добрый человек, заботливый отец! Я спрашиваю вас: что вы чувствовали бы, если б люди откровенно отрицали благородные свойства вашего характера? Вы чувствовали бы себя глупцом. И подумайте, господа, — хватило бы у вас душевной силы прослыть глупцами? Сошлюсь на Евангелие от Матфея, где в одной из глав гнуснейшему грешнику обещано милосердие и сказано: «Кто говорит брату своему: ты глупец, — того ждет огонь адский!» Мы знаем, дорогие друзья: не все в нас хорошо на самом деле; но мы требуем уважения к нашему видимому образу. Со своей стороны, самое для меня тягостное — недостаток веры в меня. Как и для вас! Все-таки я — в менее выгодном положении. Если кому-то из вас невыносимо быть глупцом, у него есть еще выход — самоубийство, к которому я не в состоянии прибегнуть. Еще раз, господа, умоляю вас поверить, что я — Господь Бог.
Вас удивляет, вероятно, мое появление здесь. В древние времена я обладал немалым красноречием. Я угрожал людям небывалой чумой и проклинал их до четвертого колена. Простите, что я осмелился обратиться к столь остроумному и изысканному обществу со слишком, может быть, наивной просьбой. Никогда не обольщайтесь мнимой самоуверенностью, которая следует за обидой или оскорблением. Не стучите кулаками по столу и остерегитесь провозглашать: «Все должно измениться!» Обратите внимание на то, что поэты обычно тогда пишут свои «Exegi monumentum...»[99], когда прочли о себе в газете ругательную рецензию и признают в глубине души ее справедливость.
Поверьте мне, у меня в этом отношении есть некоторый опыт: чем меньше мы убеждены в нашем существовании, тем более склонны громогласно его доказывать. Теперь, когда я действительно убежден в своем существовании, я прошу — подчеркиваю это, господа — прошу поверить в то, что я существую, что я — тот, кто я есть. В моей искренности вы можете убедиться: я, не таясь, признаю перед вами свою слабость и свои ошибки.
Меня отягощает огромная вина — несомненно, огромная. Ах, нет, не та, о которой вы подумали. Другая. Я ведь начал свое дело Творения, свои десять заповедей, со слова «я». Действительно, это дурной пример; из-за этого я не мог спать по ночам. Сказать «я» означает дать обещание, которое невозможно выполнить. Но сказанное сказано. Кто произносит это слово, не ощущая ревматической боли, — ничего еще не понял. Я в муках осознал, что «я» — индивидуум, индивидуалист! Вслушайтесь только: индиви — дуалист! Уж этот мне язык! Вы же не думаете, что он никогда и нигде не возникал, а появился таинственным образом?! Он всегда исходил от авторов, непристойных плутов, любителей двусмысленности. Только послушайте, как весело они расправляются с нами на латыни! Они соединяют «целое» («неделимое») и «двойственное» в одном слове!
Что такое? Вам неудобно? Здесь и впрямь тесно. Да и говорю все время я один. Как это невежливо с моей стороны! Мне очень стыдно, что приходится принимать вас здесь. Все-таки прошу вас ни в коем случае не верить слухам — например, что здание, в котором мы находимся, — дом сумасшедших. Назвать мир сумасшедшим домом — старая, тривиальная сентенция. Это просто жилой дом на Сидоненгассе, 68, двухкомнатная холостяцкая квартира. Должен ли я, чтобы убедить вас, позвать свою хозяйку — ту самую, что каждый вечер приносит мне телячьи отбивные? У вас есть глаза, но вы не хотите видеть; у вас есть уши, но вы не хотите ничего слушать. Я мог бы проводить вас в соседнюю комнату, но не сделаю этого: из страха, господа, — признаюсь, — из страха, что ваше присутствие нанесет вред моей коллекции. Какой коллекции? В праве ли я скрывать это от вас? Да, друзья мои, я — коллекционер. Бог-коллекционер. С гордостью могу сказать: коллекция моя довольно представительна; не хватает только нескольких экспонатов. Ах, как вы любопытны! Что вы хотите знать? Минералогия или филателия? Или собрание автографов? Нет, ничем таким я не занимаюсь. Я музыкант, господа; то есть не композитор и не исполнитель, а музыкант особого рода. У меня тут, рядом, — огромная коллекция музыкальных инструментов, когда-либо существовавших на свете! Инструментов не только нынешнего Творения. Нет! Прошлого и ему предшествовавшего Творений тоже! Среди наиболее древних образцов, к примеру, — весь оркестр храма Соломона, безупречные по звучанию эвфоны и арфы. Однако я не хочу докучать вам деталями, ценными для специалистов.
Вы хотите посмотреть мой музей? Нет, так нельзя! Легко можно порвать искусно настроенную струну на скрипке или виоле, и потом — боюсь, мои отбивные еще не убраны. Но, если хотите, я схожу потом с вами в кафе или в клубный бар. Я очень люблю посидеть в таких местечках. Обязательно с вами схожу. Поговаривают, что в одном городском кафе кровавый военачальник, у которого на совести смерть нескольких сотен тысяч, среди всеобщего хохота и шуток с невозмутимой серьезностью играет в скат. Прошу вас, сводите меня туда. Но я, кажется, задерживаю вас неподобающими мне речами. Когда долго находишься в одиночестве, с удовольствием слушаешь звуки собственного голоса, это простительно. Вы переминаетесь с ноги на ногу. Вы перешептываетесь. Я не сержусь на вас, нет, в самом деле, не сержусь. Но ведь к Богу приходят ради откровений. Я многое могу вам поведать, ничего не хочу от вас скрывать. Зачем линейка в руке у этого господина? Вы хотите смерить мою голову? Хорошо, друзья мои. Я не обижаюсь, мне просто смешно. Однако потерпите еще немного.
Вы удивляетесь мне. Я не всеведущ, но терпелив. Могу объяснить вам: я устал от темноты и предстаю перед вами не в облаке тумана, не на Синае, а здесь, в своей спальне. Раз уж мы встречаемся только в эти минуты, признаюсь вам, что меня, господа, постоянно гложет чувство вины в вашем существовании. Я не всеведущ, и если мне когда-то приходилось утверждать обратное, то это была ложь. Иначе у меня не получалось, как и у любого главы чиновничьей монархии. Я даю распоряжения начальникам, которые передают их своим подчиненным, те — своим, и так далее до бесконечности. Сразу же при вашем появлении я заметил, что вы хотите испытать меня и потребуете чуда. Но, раз и навсегда: это невозможно. Установленные мною законы природы — это полицейские органы, которые неумолимо бодрствуют и бдят, чтобы не нарушалось общественное спокойствие. Я спрашиваю вас: кому прежде всего позволено совершить преступление, бродяге или императору? Скорее вы, господа, представители средних слоев, можете заниматься колдовством, нежели я. Но хватит об этом. Хочу — почему этому господину угодно было посмотреть на часы? — хочу сказать вам несколько слов, которые заставят вас обновить вашу теологию.
Бог отмеряет время от одних крестных мук до других. И я, как все мои предшественники, умер на кресте. Крест — испытание для богов. Никто еще его не выдержал. Если б его выдержал я, все мы были бы спасены. Я тоже произнес на кресте слова, которые вы хорошо знаете, слова: «Боже мой, для чего ты меня оставил?»[100] Как вы считаете, чем были вызваны эти слова? Отвечайте!
Болью от ран?
Ах, как слаба она была!
Сомнением в том, что я — Сын Божий?
Промах, господа.
Неуверенностью в успехе дела?
Нет, нет! Более мирской, слишком человеческой, грязной причиной!
Послушайте, от чего зависело Избавление. От самого мучительного мгновения моего бытия. Именно тогда, когда произнес я эти скорбные слова, испытал я сладчайшее мгновение моего бытия. Я подумал — в течение ничтожного промежутка времени, совсем ничтожного — о слезах, что прольются о моей смерти, о почитании, о восторге... и когда я уловил в себе это ощущение, Спасение стало невозможным, и я сказал себе: «Боже мой, для чего ты меня оставил?»
Теперь вы все знаете. Оттого, что я тогда споткнулся, вы и я все еще здесь. Поскольку в вечном мгновении первоначальной, чистой любви мир существовать уже не может.
Для мира существует только одна возможность Спасения, которую я для вас и для себя самого утратил. Что вы говорите? Лучший мир, потустороннее, рай? Ах, какие неприятные мысли! Я ничего не знаю об этом благом мире! Как мог бы тот мир быть благим, существуя вне нашего дурно устроенного мира (где малые дети вынуждены работать на фабриках) и довольствуясь своей благостью и благополучием? Я всегда ненавидел этот рай. Я даже пытался сочинить об этом куплет, но я так бездарен, что получились только две строчки:
Ах, рай, ты свежесть летняя, покой
для утомленных осенью, зимой...
Теперь вы сочтете меня врагом жизни. Это уж слишком, это не так! Я просто разочарованный меланхолик, жертва абстрактных умозаключений. Господа, вы напускаете на себя важность, вы чувствуете свое превосходство, вы уверены, что я должен внимать тому, что вы скажете, дорогие мои? Да? Это все оттого, что я не ношу больше белой бороды. У меня нет, скажете вы, никакой нравственной опоры, никакого чувства гражданственности, я не был прусским королем, первым слугой своего государства...
Да, господа, я только соглашаюсь с вами. Я всегда себя считал бедным грешником, и потому никогда вас не наказывал; вы же принимаете меня за совершенство и ежедневно наказываете меня. Вы выдумали для меня вечное наказание — государство, именно государство, господа, то есть общественный договор вашей злой воли и темницу, в которой мне негде дышать! Воздуха, воздуха, я задыхаюсь!
Но я не сетую; это ведь ваше право — наказывать меня, раз уж я всего лишь бедный грешник. Только не удивляйтесь, что я хожу к анархистам и встречаюсь в подвалах с заговорщиками.
Просто я ненавижу, ненавижу, ненавижу, ненавижу праведников. Где мой хлыст, мой хлыст? Кажется, где-то тут есть праведник! О, проклятый Авраам, приносящий в жертву своего сына! Я знаю, кое-кто из вас был в школе отличником! Где же мой хлыст? Ваша математическая подготовка, господа, всегда была на высоком уровне? Да? Проспрягайте-ка быстро неправильный глагол tithemi[101]. Браво! Вы помните, вы отличник, вы праведник, друг мой! А знаете, как я ненавидел отличника Моисея? Где же мой хлыст? Какое наслаждение я испытал, когда показал ему землю обетованную и не пустил его туда! Он всегда выполнял свои задачки, этот великий муж, только однажды посадил кляксу.
Я люблю грешников, люблю, люблю, люблю грешников — они ведь не злые. Только грешники радуются. Я тоже — пусть Бог, но и бедный грешник — могу радоваться вволю. У всех добряков — злые лица. Они добры, господа. И у всех у них лица злые. Они, когда смеются, вздергивают брови. Дурной знак — ведь это означает насмешку. Благочестивые бывают хорошими палачами. А вас, всех вас я знаю! Вы — старательные работники, вы серьезно относитесь к жизни! Ах, где мой хлыст? Да, вы усердны. Но истинно говорю вам: усердные хорошо работают, весь день на службе, верные долгу, а вечером уходят и мочатся на сиденья в сортирах, только чтобы насладиться своей злобой.
Прошу вас, не бойтесь меня, я уже успокоился. Пожалуйста, садитесь. Я вовсе не хочу ниспровергать ваши священные догмы. Вы просто ошиблись комнатой. Вы хотели попасть к другому обитателю этого дома.
Вы знаете, в чем сила того, другого? Он никогда не грешил и никогда уже не согрешит. У него вы переведете дух и получите добрый совет. Я же могу вас только к греху подтолкнуть. Загляните туда. Хочу лишь подсказать вам, чем можно польстить его самолюбию. У него на груди орден — обратите на это внимание.
Прошу вас, забудьте обо мне. Я пойду в соседнюю комнату к своей музыке. Видите ли, музыка для меня — воспоминание о мире той эпохи, когда мира еще не было. Но я потерял память. Я не могу вспомнить. Ах, господа, время позднее, хозяйка несет мне ужин в жестяной миске.
1917—1918