Стесненные обстоятельства

Хуго исполнилось одиннадцать, когда в воспитании его возникло междуцарствие, вызванное двумя особенными обстоятельствами. Во-первых, внезапно покинула дом мисс Филпоттс; во-вторых, что гораздо важнее, Хуго заболел скарлатиной и сразу после нее — дифтерией. Эта опасная неприятность, приковавшая его на несколько недель к постели, вместе с жаром лихорадки принесла также радость необузданных мечтаний.

Только из страха перед детскими болезнями изнеженного мальчика не пускали в школу; он учился дома. Вопреки горькому опыту, доказавшему, что от судьбы защиты нет, перепуганные родители оставались в нерешительности относительно дальнейшего воспитания Хуго. По крайней мере одно было ясно: несколько недель бледному ослабевшему ребенку нужно отдохнуть от всякой работы и занятий. Поэтому не опытный в педагогике гувернер или педантичная англичанка наследовали мисс Филпоттс, а фрейлейн Эрна Тапперт, принятая воспитательницей по обычному газетному объявлению, которое произвело на мать Хуго благоприятное впечатление. Против фрейлейн Тапперт говорило, казалось, то обстоятельство, что она была соотечественницей и в объявлении не представила сведений о знании иностранных языков; за нее говорил сданный экзамен на право преподавания, а также прекрасные светлые волосы, восхитившие милостивую госпожу при первом же знакомстве. Тогда стричь голову не вошло еще в моду, и пышные густые светлые волосы были знаком преданной и деятельной души. Поэтому в глазах благородной дамы тяжелые золотистые узлы Эрниных волос служили доказательством нетронутой добродетели, гражданской благонадежности и безупречной нравственности.

Фрейлейн Эрна вселилась в комнату рядом с детской. Детская была чрезвычайно просторна, светла и содержалась в сияющей чистоте. Покрытый каучуком пол, сверкающие гимнастические снаряды, массивная школьная парта и доска, встроенные в стену шкафы, белая мягкая постель, — все это производило такое впечатление, будто в помещении этом гигиена, искусство воспитания и роскошь слились воедино, дабы из благословенного ребенка по всем правилам создать образцового, совершенного человека.

Видимо, владельцы дома принадлежали к числу тех избранных, которых приметы времени касались лишь для того, чтобы послужить темой серьезного разговора. Судьба их текла за такой крепкой запрудой, что о бурных наводнениях они знали только понаслышке. Тяжелые капли горькой полыни времени просачивались сквозь сотню все более тонких решет, а затем ароматной водяной пылью оседали в сознании этих счастливцев, в коем горечь ее в виде благородных убеждений приправляла их жизненные суждения.

Мисс Филпоттс делила детскую со своим питомцем. Фрейлейн Тапперт же, после краткого совещания господ, получила в свое распоряжение отдельную комнату, так как Хуго все-таки исполнилось одиннадцать, а прогрессивная наука распространяла всякие теории о раннем половом созревании. Несмотря на принятые меры, мать Хуго убеждена была, что это грозно предрекаемое прогрессивной наукой раннее взросление является лишь признаком некультурности, а к их благополучному ребенку не имеет отношения.

Фрейлейн Эрну Тапперт наставляли, что в течение ночи дверь, соединявшая ее комнату с детской, должна оставаться открытой, дабы Хуго был под присмотром и, как уже случалось несколько раз, не проводил всю ночь за книгой. За время долгой болезни мальчик привык к неумеренному чтению. С голодной страстью, происходившей от жизненной пустоты, что так часто мучает детей Империи, проглатывал он книги любого рода: классику, бульварные романы, связки журналов, Хаклендера, Карла Мая[30], военные истории, путешествия и приключения. Просьбами, слезами, вспышками гнева, даже высокой температурой умел он добиваться этой пищи от родителей и сиделок. При этом у Хуго был удивительный способ читать. Он не листал страницу за страницей, следуя ходу повествования, из которого понимал иногда лишь ничтожную часть; он читал книгу крест-накрест и поперек. Подчас он даже не читал, а экстатически впивался взглядом в одну из перелистываемых страниц или долго держал том в руке, будто впитывая его пальцами, сжимая при этом веки. Между двумя обложками невзрачной вещи, которая была всего-навсего книгой, лежали неисчерпаемые миры, лишь незначительной своей частью принадлежавшие автору; миры, которые Хуго сам создавал, всегда заново и каждый раз по-другому. Текст, который нельзя было достаточно быстро прочитать по буквам, служил лишь трамплином для полета внутренних образов мальчика, обгонявших строчку за строчкой стремительной, призрачной авиационной эскадрой фантазии. Каждая страница (застывший, выдвинутый вперед войсковой порядок слов) вплетала в себя диких охотников, скачущих духов, убийства, крики, тропические пейзажи, которые не имели отношения к прочитанному, а поднимались из души маленького читателя, не имевшей ни времени, ни возможности вобрать все эти необузданные создания, лихорадившие ее расточительной избыточностью.

Мисс Филпоттс, неподкупный приверженец холодных обливаний, закаливания и невозмутимого душевного спокойствия, эту одержимость чтением ненавидела. Хуго же, обладая тонким чутьем, благодаря которому дети распознают под принципами взрослых их личные антипатии, ощущал, что за этой ненавистью скрывается не благожелательность воспитательницы, а надменное презрение к его излюбленному состоянию — рассеянной мечтательности.

Эрна Тапперт, напротив, завоевала симпатию Хуго уже в те минуты, когда у него на глазах распаковывала свой чемодан, где обнаружилось множество книг, целая связка вырезанных из газет романов, два альбома с фотографиями и открытками, блокнот для записей, полный засушенных цветов. К тому же у фрейлейн были большие, спокойные глаза, не излучающие опасной энергии, высокая, отнюдь не худая фигура, двигавшаяся несколько лениво, а это опять-таки означало, что на гимнастических снарядах надрываться не придется. Все эти признаки обнадежили Хуго. Если рядом с мисс Филпоттс он ощущал себя пленником или заключенным, что вынужден с гневом и скрежетом зубовным защищаться от ее высокомерного превосходства, то во фрейлейн Эрне он увидел существо, готовое, казалось, уступить, даже более того — склониться пред его мужским первенством.

Поэтому не было ничего чудесного в том, что частые споры, а также доносы и жалобы, которыми донимала родителей угрюмая англичанка, прекратились. Прежде всего: мама требовала, чтобы воспитательница присутствовала при купании и утреннем умывании мальчика, следила за чистотой и, если нужно, сама бралась за дело. Из-за этого распоряжения Хуго чувствовал себя униженным в своей гордости, и при мисс Филпоттс каждое утро разражался спор и крик. Теперь одним махом стало все по-другому. Нежные руки Эрны не оскорбляли самолюбия Хуго, они были так приятны, и даже в быстрых движениях жесткой мочалки, которой она натирала мальчику спину, ощущалась спокойная мягкость ее пальцев. Так утреннее умывание превратилось из ненавистной церемонии в желанное и предвкушаемое событие. Проснувшись, Хуго лежал в мягкой постели, заранее радуясь появлению Эрны, и когда она входила, сама еще не одетая, набросив на себя голубой халат, с небрежно забранными волосами, мальчик тотчас вскакивал. Тогда фрейлейн Тапперт подвертывала широкие рукава, обнажая по-утреннему свежую кожу, и бросала в воду губку, щетку и мыло. Хуго между тем жмурился с наигранно-равнодушной сонливостью и, сохраняя достоинство, оповещал таким образом об отказе самолично участвовать в происходящем. Он забыл даже о своем отвращении к холодной воде и не ежился, когда Эрна стремительно терла щеткой его шею, плечи и добровольно протянутые руки. Он смотрел в зеркало на свое маленькое, тощее тельце. Эрна же перемещалась вокруг него, шумно дыша; она вся была поглощена работой; душевная сила исходила от нее, окутывая мальчика со всех сторон плотным ароматным облаком.

Ничем не омрачаемая дружба завязалась между ними. Эрна обладала удивительной способностью выслушивать фантазии Хуго. Ни тени невнимания не мелькало в ее глазах, ни складки снисходительного терпения не было на ее лице, когда он развивал перед нею свои причудливые выдумки.

— Вы, вероятно, знаете пьесу «Злой дух», фрейлейн?

Мальчик задал этот вопрос, хотя сам не знал произведения с таким названием. Достаточно того, что в дебрях его чтения ему однажды встретилось нечто вроде злого духа. Эрна с полной серьезностью покачала головой.

— Это же из Шиллера, — настаивал Хуго, не сомневаясь в правдивости этого утверждения. Ему даже некогда было сомневаться, — он уже страстным голосом и в трагической манере громоздил одно на другое бессмысленно-прекрасные слова. Эрна, напрягши брови, с доверчивым изумлением отдалась одухотворенному потоку, из которого подчас молниями сверкали имена греческих богов. Почему это не может быть классикой? Это ведь так же непонятно! Она внимала с тупым удивлением, думая: «Шиллер!..» и «Какой малыш!..» Но эту бурю бессознательно рождающихся слов, и это благоговение крупной взрослой женщины одиннадцатилетний мальчик наполнял ядовитым дурманом, от которого потом болела голова.

Сама Эрна очень редко рассказывала питомцу о собственной жизни; и потом, то были в основном незначительные вещи и короткие ответы. Фрейлейн Тапперт вообще мало разговаривала. Но ее молчание сильно отличалось от отстраненной замкнутости мисс Филпоттс, возникшей из презрительного самомнения расы господ, которая вынуждена прислуживать. Полная, немного неуклюжая фигура Эрны, напротив, так мирно уживалась бок о бок с Хуго, будто не было у нее собственной судьбы и иной мысли, кроме как о будничных заботах дня. На ее гладком невыразительном лице, однако, проступала иногда приглушенная гримаса сновидца, который борется со словами и вынужден оставаться в немоте. Связь между воспитательницей и ребенком нарушалась родителями лишь изредка. Папа часто бывал в поездках, а мама обнаружила в себе склонность к художественному промыслу. Теперь она открыла ателье и нашла смысл жизни.

Была весна. Эрна и Хуго по распоряжению мамы дважды в день совершали продолжительные прогулки. Город испещряли чарующие сады. Эрна больше всего любила Хазенбург — парк, прилегающий к пологому скату горы лабиринтом дорожек, широкими полянами с высокой травой, террасами, искусственными фотами, пенистыми ручьями, цветущей таинственностью лепестков. Хуго тоже нравилась эта широко раскинувшаяся местность, где со ступенчатых прогулочных площадок из-за увитых плющом парапетов можно обозревать весь тесный сжавшийся город вплоть до пригородов на горизонте. Тяжелая сонная река делила надвое старинную скученность центра. Множество каменных и железных мостов раскачивалось от берега к берегу разнообразными мелодическими линиями. Самые старые удерживали застывшее страдание прикованных к ним статуй в буром или серебряном освещении, что менялось ежесекундно. На темные друзы кристаллов походили эти движущиеся фигуры, которые давлением истории выворачивало из скалистых дуг мостов. Взгляд Хуго, однако, застывал прежде всего на массивном куполе Национального театра, широком и зеленом, — среди готической устремленности ввысь сотен башен и башенок этот купол словно высиживал птенцов в солнечном свете или архитектоническим призраком зверя выныривал из тумана, всегда под вечер источаемого городом. Хуго уже два или три раза водили в этот театр. С тех пор его душа осаждала здание: ярь-медяной купол содержал вещи, глубоко восхитившие Хуго, — патетически раскрашенный занавес, полный сияния свод, звучание инструментов, единственный в своем роде запах тонкой пыли, затхлости, духов и женщин, колдовскую тайну сцены, — тайну нереального пространства, которое сильнее прорезает реальное, чем божественное пространство вырисовывается в земном пространстве церкви. Однако не только возвышенный вид на прекрасный город открывал Хазенбург. В нем была еще таинственная «Стена Голода», которая отделяла цветущий сад от глинистого плоскогорья, откуда раздавались иногда военные сигналы горна, золотистыми распростертыми крыльями на мгновение воспаряли над городом в долине. Эта старая скорбная каменная стена, если верить хроникам, являлась историческим памятником. Какой-то король времен Средневековья велел возвести ее, чтобы во время голода таким бесхитростным и баснословным способом отделаться от проблемы безработицы. Как всегда, «Стена Голода» послужила Хуго прекрасным поводом к безудержному фантазированию, и он болтал доверчивой Эрне всякую всячину о чуме, войне, штурме, таранах, брешах и, естественно, о внезапном захвате. Это, однако, составляло самую суть единственного в своем роде города: какой-нибудь старый камень, деревянные перила, фонтан во дворе, оставленная стоять сгоревшая мельница, серая башня с пустыми глазницами, где продавец старого железа устроил товарный склад. Неожиданный проход, грустные ворота с гербом, за которыми шумели грубые завсегдатаи пивного ларька, седые, слепнущие днем углы и закоулки, что с нетерпением подстерегали опустившуюся, беспутную ночь. Ничего значительного, лишь звон и треск, большей частью лишенные красоты и искусства. Но мертвецы мельтешили на старых камнях, мертвецы жались к деревянным перилам, мертвецы череды столетий сидели на корточках в сгоревшей мельнице, мертвецы лезли по ржавым железным прутьям, мертвецы мешались в уличную толчею, со свечами в руках, омрачавшими день, мертвецы не покидали этот город. Лишь старый песчаник, ветхие стены. Но вдруг задрожит в сиянии полдня страдающая тень, несказанно бледная, изможденная фигурка, словно высвеченная магическим фонарем нашего детства, тлеющем в каком-то чулане.

Разумеется, на солнечных, посыпанных гравием дорожках, на скамейках и террасах сада Эрна не так всецело занята была собой, как казалось Хуго; в полпятого пополудни она даже начинала бросать вокруг встревоженные взгляды. Ведь в этот час появлялся обычно господин оберлейтенант Целник. Хуго с радостным волнением и удовольствием смотрел, как вдали, на парковой дорожке, покрытой крапинками тени, появлялась, покачивая узкими бедрами, облаченная в мундир фигура офицера. Военный блеск действовал на Хуго как на всякого другого мальчика; он наполнял Хуго своеобразным благоговейным страхом, который, когда Целник здоровался с ним гнусаво-покровительственным «Сервус!»[31], оборачивался благодарной гордостью. Все-таки к гордости этой примешивалось сознание, что доверительность офицера — лишь временный дар, дар, который можно забрать назад, если того потребуют обстоятельства. Целник, несмотря на всю свою любезность, казался высоко вознесшимся и недосягаемым. Хуго же, — и этим он отличался от других подростков, — вопреки сей лихой дружбе не собирался сам стать солдатом. Он почитал блеск оберлейтенанта с благоговейной дрожью, но как нечто чуждое, следовать чему не подобало. Ему очень нравилось, когда Целник вплетал в речь крепкие выражения, характерные для его службы. Эти словечки Хуго чеканил в памяти как драгоценности, проявления благородства, как бы знаки отличия. У оберлейтенанта вошло в привычку привешивать к каждой просьбе слова «честь имею». Хуго эта рыцарственность очень импонировала, и когда она мало-помалу исчезла, ему ее весьма недоставало.

Одно, впрочем, было ясно: Хуго следовало постараться не уронить себя в глазах этого блестящего человека. Хуго должен доказывать (если уж не случилось ему быть взрослым и сильным), что может все-таки вести себя как мужчина. А мужское поведение, — разве это не учтивая деликатность в первую очередь? Хуго понимал ее так, что нужно незаметно оставить парочку наедине, самому же — что было для него прямо-таки жертвой — принять участие в играх других детей. Чаще, однако, он просто садился в сторонке и витал в облаках, если не утыкался носом в книгу, которую заботливая Эрна тайком приносила с собой. Он не ревновал к чужому мужчине, совсем наоборот, — он им гордился; он гордился тем, что его фрейлейн Эрна, шепчась с оберлейтенантом, решала какие-то важные дела, пока сам он, добровольно и не проявляя любопытства, как хороший часовой, держался в отдалении. Он не строил никаких предположений о деле, которое с таким усердием обсуждалось; просто близость Целника и Эрны, тянущихся друг к другу, обволакиваемый вздохами восхищения взгляд женщины, которая не замечает, как играют на ветру ее волосы, вздрагивающие ноздри мужчины, его усы в звериной улыбке, — все это пронизывало Хуго возбуждающим излучением.

По воскресеньям у фрейлейн Тапперт был выходной. Она уходила из дому после завтрака и возвращалась только в полночь. Эти бесконечные воскресные послеполуденные часы в одиночестве мучили Хуго грустью и скукой. Даже безудержное чтение не помогало, — так не хватало ему Целника и Эрны. Он тосковал по тем дням, когда любовался издалека двумя рослыми фигурами на зеленой скамейке парка, за которой куст красного рододендрона бился на ветру распущенным павлиньим хвостом. Когда поздно вечером фрейлейн Эрна тихо, на цыпочках, кралась через его комнату в свою, он не спал и окликал ее.

В обычный будний день, на одной из совместных прогулок, когда Эрна отстала и, жмурясь, с интересом наблюдала игру с легким звоном струящегося фонтана, что маняще расправил свои хрустальные пальцы, оберлейтенант Целник взял мальчика за руку:

— Вы — храбрый маленький человечек, Хуго, не так ли? Я давно это понял.

Хуго, который часто слышал от родителей заботливые предостережения, но никогда — слов одобрения, был счастлив от похвалы офицера. Мальчик, слегка побледнев, смотрел на сверкающую никелем гарду салонной сабли, которая покачивалась на бедре мужчины.

— Итак, Хуго, слушай внимательно, я дам тебе важное поручение.

Хуго подмывало тронуть гарду сабли или блестевшую сбоку золотую портупею. Отчаянная радость озарила его, будто прикосновение благотворным током соединило его с этим великолепным господином. Оберлейтенант продолжал с доверительной многозначительностью, пытаясь с товарищеской серьезностью идти в ногу с подростком:

— То, о чем я прошу, — вещь, которую вы не вполне еще можете понять. Но, Хуго, не только штатский, но и офицер получает ежедневно множество распоряжений, цели которых не понимает. У нас говорят поэтому: приказ есть приказ, служба есть служба! Впрочем, дело, о котором идет речь, касается единственно и исключительно интересов фрейлейн Эрны, заботу о которой мы вдвоем рыцарски должны взять на себя... ну, тут нет необходимости что-то вам объяснять.

Хуго незаметно потрогал золотую портупею, — с опаской, будто она могла оказаться расплавленным металлом. Он широко шагал. Целник положил ему руку на плечо.

— Безусловно необходимо, чтобы фрейлейн Эрна присутствовала на переговорах, которые ведутся в интересах ее будущего. А теперь слушайте внимательно, молодой человек: это будут, собственно, секретные переговоры... сугубо конфиденциальные... разумеется, по ночам...

Целник остановился и многозначительно взглянул на Хуго, словно этим было сказано более чем достаточно.

— Вы понимаете, что это значит — секретные переговоры?

Перед внутренним взором Хуго быстро промелькнули тома грез.

— Итак, вы меня поняли, Хуго! И вам, именно вам поручено заботиться о том, чтобы ни один человек не знал, если фрейлейн Эрны ночью не будет дома. Прежде всего, ваши почтенные родители! Об этом я имею честь просить особо. Вы должны твердо и торжественно обещать мне: молчать как могила и тем самым защитить фрейлейн Эрну от опасных осложнений.

Хуго чувствовал, как его ладонь плавится от крепкого пожатия мужской руки. Он поклялся. Эрна приблизилась. Оберлейтенант грациозно встал с нею рядом.

— Наш друг Хуго принес клятву... — И, с самодовольной улыбкой ослабив двумя пальцами воротник мундира: — ...воде, земле и небесам.

Вечером — Хуго уже лежал в постели, — из своей комнаты вышла нарядная и благоухающая Эрна, которая ни словом не перемолвилась со своим питомцем об этом деле. Она сказала только:

— Ну, Хуго, я пойду!

При этом она притянула его руку к груди и умоляюще на него взглянула. Ее волнение пронизало его тело. Эта сцена иногда повторялась вечерами и в последующие недели. Когда фрейлейн Эрна Тапперт покидала комнату Хуго, ее щеки были красны и шершавы от страха, как от резкого ветра. И каждый раз она говорила:

— Ну, Хуго, я пойду!

Как много все же скрывалось в этих глухих словах! Мальчик чувствовал это и напрягал мускулы, будто каждое мгновение готов был защитить Эрну от затаившихся врагов. В такие ночи он лежал под тонким одеялом в лихорадке без сна или в беспокойном полузабытьи. Далеко внизу на мостовой раздавалась рысца запряженных в повозки лошадей. Словно ритмичное и гулкое бульканье воды из огромной бутыли, улавливал эту рысцу его болезненно-чуткий слух. Лишь когда Эрна возвращалась и, затаив дыхание, прокрадывалась через его комнату, окутывал его веки гордый покой, и усталость победителя навевала на него глубокий сон. Часто, когда тайное отсутствие слишком затягивалось, Хуго едва мог сдерживать себя от страха за Эрну. Его душили страшные картины нападений, убийств, похищений, в которых Эрна была жертвой, Целник же никогда не был злодеем. Все, что Хуго слышал и прочел об уголовных преступлениях и самоубийствах, преследовало его в такие минуты. Он отчетливо видел тело Эрны, вынесенное грязной рекой к старой плотине. Конечно! Оберлейтенант стоял в отчаянии на берегу и искал помощи, не догадываясь, впрочем, скинуть с себя военный мундир — цвета какао, с красными артиллерийскими обшлагами — и спрыгнуть за нею. Нельзя и требовать такого поступка от господина при полном параде. Подобное неприлично для офицера. Самое ужасное, однако, что он, Хуго, самого себя винил в этой трагедии.

Когда затем в рассветном сумраке раздавались тихие шаги Эрны, Хуго от внезапного стыда притворялся спящим. Но иногда не мог сдержаться и кричал в открытую дверь:

— Фрейлейн! Вы можете сегодня поспать подольше, я уж помоюсь сам.

Но фрейлейн Тапперт делала все как всегда. Свежая, без каких-либо признаков бессонной ночи, усердно выполняла она щеткой и губкой свою работу. Хуго заметил, что ночные опасности не утомляли Эрну, а взбадривали. Движения ее стали проворнее и энергичнее. Она столько ночей скользила на благородных судах, которые с надутыми парусами в солнечном великолепии устремлялись по водным просторам к радостно-благословенным побережьям, где проводили лето люди, подобные родителям Хуго! Никакой усталости не замечал он в чертах ее лица, никакой опустошенности; нет, лицо ее до краев было наполнено сочным внутренним светом зрелости, который ослеплял мальчика. Он же становился все бледнее и истощеннее. Родители посоветовались с врачами. С общей телесной слабостью боролись рыбьим жиром, гематогеном и всякой другой горечью.

Между обоими заговорщиками словно существовало твердое соглашение никогда не заводить речь о ночных тайнах. День и ночь оставались разделенными и ничего не знали друг о друге. С искренне-благосклонным вниманием слушала Эрна Хуго, когда тот начинал декламировать, щеголяя своим воображаемым Шиллером. Она слушала даже явно самозабвеннее, чем раньше. Казалось, вплоть до полуночных прогулок она всецело принадлежала Хуго, лишь потом оберлейтенант входил в свои права, которые мальчик с радостью признавал.

Дважды, однако, сохранению тайны угрожала серьезная опасность, подвергшая испытанию храбрость и присутствие духа Хуго. Однажды вечером он, воспользовавшись отсутствием Эрны, с головой погрузился в книгу. Бог знает, как поздно уже было, когда он услышал шаги. Он сразу узнал: мама! Молниеносно выдернул он из розетки вилку торшера и зарылся головой в подушку. Мама, должно быть, видевшая свет в комнате Хуго, низко склонилась над ним, долго прислушиваясь. Он дышал ровно, глубоко и боялся, что мать дотронется до него и заметит, что пот сочится у него изо всех пор. Прошла целая вечность, пока мать выпрямилась и позвала: «Фрейлейн Эрна!» Не услышав ответа, она повторила свой зов тихо, только чтобы убедиться, что Эрна крепко спит. Затем она поправила сыну одеяло, но уже несколько небрежно, будто поиграла немного в материнскую заботливость, — и ушла.

Менее безобидно, однако, протекало другое событие.

Однажды Хуго неожиданно для себя крепко заснул. Вдруг он подскочил. Все его тело пронзила уверенность, что Эрна пребывает в тяжкой подавленности. Это было словно сильное втирание эфиром или одеколоном. Он выпрыгнул из постели, растерянный, не зная, что делать. В комнате он, без сомнения, оставаться не мог. Поэтому открыл дверь и очутился один, в ночной рубашке, босой, среди темных окон родного дома.

Этот дом был одним из тех небольших изящных аристократических дворцов, что служат славе города. Отец Хуго купил его несколько лет назад и обновил, то есть умножил окостеневшую роскошь феодальных времен несколькими укромными местечками, выложенными сверкающим кафелем.

Хуго не раздумывал. Его тянуло к входной двери, дальше по фойе. Чтобы достичь парадной лестницы, он должен был пройти так называемую «галерею». В галерее стояли и висели папины, единственные в своем роде, сокровища. Все глубоко почитали эти шедевры искусства не потому, что понимали их красоту, а потому, что слышали постоянно, как прославлены они своею ценностью и редкостью. Хуго с раннего детства знал каждое из этих несравненных произведений, но именно поэтому ни одно из них не знал по-настоящему. Ибо ничто не отчуждает больше, чем каждодневный взгляд. Он едва ли мог бы перечислить их или описать, — эти шедевры искусства отцовской галереи. Они, несмотря на постоянное присутствие, не проникли в его сознание. Запрет приближаться к ним, вбитый в голову страх что-то повредить, сознание их необыкновенной ценности сделали их столь же знаменитыми, сколь и незаметными. Почти казалось, что за огромные суммы совершенных торговых сделок вместе со всеми этими святыми и мадоннами проданы были также их души. Они выглядели несчастными, когда солнечный свет врывался в окна, и радовались теням и сумеркам, в которых могли скрыть свое бесчестие. Для Хуго они всегда надевали шапку-невидимку. Все же в те немногие минуты, когда он спешил по галерее в необъяснимом страхе за Эрну, получили они бледную и, можно сказать, отраженную жизнь. В помещении всегда горел свет. Та древняя разбитая деревянная кукла с изможденным лицом трупа, — какой же это Христос? А дальше слева — азиатский божок рассматривает свой противный складчатый живот. Безмерно дорогие и необыкновенно безбожные боги не внушали полуголому ребенку никакого страха, они наполняли его тихой ненавистью и глухо растущей яростью.

Хуго брел вниз по мягкому ковру лестницы. Он остановился в высокой, с выгнутым сводом, прихожей рядом с паланкином в стиле рококо.

Тут в замке щелкнул ключ. Ребенок едва успел спрятаться в паланкине. Домой вернулся папа и включил старинный фонарь в прихожей. Как только что дорогих богов и святых, теперь и папину фигуру Хуго увидел будто в первый раз. Ведь эта фигура всегда была рядом, а он не мог бы сказать раньше, были у папы светлые или темные глаза. Теперь он видел, что, по крайней мере в этом потусторонне-бледном освещении, глаза у папы водянисто-голубые. И Хуго изумился этому. Его вообще удивляло, что этот чужой господин в вечернем костюме был тем самым существом, которое он привык называть папой, которому часто посылал перед сном поцелуй и желал доброй ночи, которого ежедневно видел за столом. Отец с минуту стоял в прихожей и в глубокой задумчивости что-то бормотал. Никем — как ему думалось — не замеченный, он, казалось, надеялся, что вот-вот его настоящая сущность, искаженная лживой мускульной конвульсией общительности, вновь обретет свое выражение. Однако ничего не возникало в чертах его лица, кроме желтовато-апатичной скуки, которая разродилась наконец долгим недовольным зевком. Хуго заметил с изумлением, что папа не зевал в открытую, а прикрывал рот ладонью. Сам Хуго, когда был один, вел себя в чем-то иначе, нежели при людях. В папиной жизни подобных слабостей не было.

Хуго, вжавшись в глубину паланкина, едва дышал. Папа медленно сделал несколько шагов, снова остановился в мучительных раздумьях, вынул из портсигара и зажег сигарету. Он легко покачивался на носках туфель, и жест этот Хуго, несмотря на сильное сердцебиение, тоже счел образцовым. Почему папа не уходит из прихожей? Возможно, ждет, чтобы между отрезком ночи, проведенным вне дома, и остатком ее возник достаточно долгий промежуток, накопилась нейтральная временная масса, чтобы легче было пойти спать, лечь рядом с мамой? Не приходилось ли папе тоже вести секретные переговоры?

Хуго заполз под сиденье паланкина и ничего больше не видел. Через непереносимо долгую минуту папа — незнакомый господин — внезапно громко вздохнул, как бы напоследок, и, отмахнувшись от мрачных мыслей, легкой походкой зашагал вверх по лестнице. Фонарь в прихожей потух. Хуго слышал папины шаги вдоль галереи — они показались ему теперь ближе и реальнее, чем сам отец.

Снова щелкнул в замке ключ. Открывшаяся створка двери нарисовала на голубоватом фоне замирающей ночи фигуру Эрны. Хуго тут же очутился подле нее. Эрна вскрикнула в безотчетном страхе. Потом замерзшее тело мальчика в тонкой рубашке и горячее тело женщины во влажном от дождя, растрепанном платье впились друг в друга и застыли. Мокрая ткань жгла члены Хуго, точно крапива. Оба стояли неподвижно, прижавшись друг к другу, пока шаги отца не удалились из галереи и не затихли в его комнате.

В спальне Хуго Эрну будто охватило безумие взбаламученных чувств. Она прижимала мальчика к груди, она целовала его руки, она громко вскрикивала, ничего не боясь. Хуго от страха, что они разбудят весь дом, бросился в постель. Она села с краю. Волосы ее растрепались. Хуго умолял: «Тише, ради бога!» Она лепетала: «Все равно!» Ее голова качалась из стороны в сторону. Вдруг она скинула туфли. При этом неудержимо смеялась, изо рта и от волос пахло вином. Наконец она бросилась к изножью кровати, зарылась головой в одеяло и все повторяла с бесчувственной монотонностью:

— Это конец, Хуго! Это конец!

Хуго очень удивился, когда на следующий день Эрна не пошла по дороге к Хазенбургу, а заявила, что прежняя прогулка ей надоела и что Бельведер-парк намного красивее. Что-то в душе мальчика не позволило ему удивиться вслух. Молча взбирались они по крутой гравиевой дорожке на холм Бельведера. Лишь через несколько дней Хуго спросил про оберлейтенанта. Его, мол, перевели. Эрна вынула из своего столика открытку, которую написал ей Целник. Хуго уклонился от того, чтобы взглянуть на карточку. Вчера, во время поездки с мамой по городу за покупками, он узнал оберлейтенанта, когда тот медленно брел по тротуару Фердинандштрассе. Эта встреча подействовала, как странный легкий удар в сердце. У Хуго немного закружилась голова. Он понимал, что потерял друга, что человек, которым он восхищался, теперь настроен против него. И все-таки ночами он чувствовал себя свободнее и спокойнее, — ведь ему не нужно было теперь тревожиться за Эрну, к дыханию которой он сквозь открытую дверь долго прислушивался.

Наступили тихие дни. Новое знакомство, которое фрейлейн Тапперт и он свели в Бельведере, было гораздо менее волнующим, и близко не подходило к блеску миновавшего военного эпизода. Конципист канцелярии наместника Титтель не умел обращаться с мальчиком так хорошо, как обер-лейтенант Целник. Молодой офицер относился к Хуго вполне серьезно, часто и по-деловому с ним разговаривал, что-то рассказывал и объяснял, не становясь при этом слишком назидательным. У него не было привычки ради восприятия ребенка заменять или смягчать речевые обороты своего окружения. А главное, Хуго был им завербован. Титтель, напротив, ни разу почти и словом с ним не перемолвился; Хуго был для него ничто, еще хуже — тягостный привесок Эрны. Это взрослое высокомерие так подействовало на Хуго, что он начал скучать в Бельведере, затосковал по широкому виду на город, который открывался из Хазенбурга, на башни и купола. Далее: конципист, в противоположность красавцу Целнику, был низкорослым мужчиной с перекошенным лицом щелкунчика, которое делилось на две симметричные поблескивающие половины очками без оправы; вопреки или как раз благодаря своему блеску они казались безглазыми. Математическая выверенность этого лица не нравилась Хуго. Так же не нравились ему, хотя он не отдавал в том себе отчета, некоторые детали одежды Титтеля. Хуго, сына своих родителей, коробило все убого-практичное, всякая педантичная бережливость. Титтель заключал морщинистую шею в воротничок из целлулоида, а вокруг худых волосатых запястий виднелась манжетная пленка. Даже в сухую погоду он носил галоши, и при всяком удобном случае выказывал озабоченность состоянием собственного здоровья. Что касается образа жизни, то он обладал большим запасом золотых правил, который не скрывал и от Эрны: «Сон до полуночи — лучше всего», «Кто рано встает — до глубокой старости доживет», «Перед едой отдыхай, после — не засыпай», «Люби солнце, но опасайся его», «Не смешивай еду с питьем!» Разговаривая с Эрной, он пичкал себя всевозможными лекарствами; когда она признавалась в каких-то своих «состояниях», его раздвоенное очками лицо, казалось, становилось страстным, почти нежным. «Общая анемия», — устанавливал он диагноз, и голос его так же ласкал это слово, как рука, щупавшая пульс, гладила запястье Эрны. Справа и слева в его жилетные кармашки засунуты были коробочки, которые он частенько оттуда извлекал. В одной была пищевая сода в таблетках, в другой — черные лакричные конфетки. Таблетки принимал он сам, лакрицу предлагал и Эрне, Хуго же оставался и вовсе обделенным. Часто вынимал Титтель из кармана часы, — довольно массивную золотую вещь, — которые всякий раз приходилось вытаскивать из футлярчика оленьей кожи. Без видимой причины вглядываясь в циферблат, Титтель забывался в молчаливом созерцании неумолимого времени, не менее педантичного, чем он сам. Приближалось воскресенье, а с ним — возможная экскурсия, которую конципист намеревался предпринять вместе с Эрной; поэтому значительную роль играл затрепанный железнодорожный справочник. То было любимое произведение Титтеля, эпос его неизбывной тоски и неисполнимых желаний, авантюрный роман его упущенной в молодости романтики — ведь все дороги Европы были внесены туда. Обладание этим всеохватывающим печатным изданием до некоторой степени ставило владельца в ряд сиятельных космополитов международного пассажирского сообщения. Тот, кто с ухватками посвященного доставал его из кармана, — тот превращался украдкой в лорда, переодетого в костюм из грубого домотканого полотна. Взгляд его должен был пробежать сначала по маршрутам аристократических экспрессов до Праги, Остенде, Лондона, Рима и Лиссабона, прежде чем остановиться в заключение на воскресных пригородных, со скидкой, поездах на Кухельбад и Бенешау[32]. С отвращением смотрел Хуго на мизинец Титтеля, смуглый мумиеподобный мизинец, точно выбравшийся из гроба. Этот палец заканчивался чрезвычайно длинным, желтым, согнутым на острие ногтем, который медленно подчеркивал в расписании нужные направления. Возможно, этот мизинец и виноват в том, что Хуго так никогда и не научился разбираться в железнодорожном справочнике.

Это, однако, было еще не все. В Хазенбурге Хуго держался в сторонке; он даже приносил жертву, вопреки своей робости и неловкости участвуя в играх других подростков. Он почти боялся близко подойти к Эрне и Целнику, красивой паре под распустившимся павлиньим хвостом рододендрона, как боялся дотронуться до заряженной электричеством вещи. Но вместе с тем сверкающее сияние этой пары возбуждало его и воодушевляло. Между Титтелем и Эрной Тапперт не было никакого электрического поля. Можно было без всяких последствий оставаться с ними на одной скамейке и слушать их благоразумную болтовню. Почему? Разве Титтель уже в первые дни не обнаружил общего у них с Эрной знакомого, даже дальнего родственника? Несомненно, этот факт доставил фрейлейн мало радости, поскольку она старалась избегать дальнейших открытий. Не происходили ли оба из одного общественного слоя, который Хуго не мог себе представить? Когда Эрна однажды упомянула при Хуго о Целнике (чего почти никогда не случалось), она назвала его «господин оберлейтенант». О Титтеле она говорила безо всякой робости и упоминала даже его имя — Карл. Это имя нередко звучало в контексте, который был для Хуго неясен. Эрна, напряженно раздумывая, смотрела вдаль из окна детской и высказывала мнение, что Титтеля ожидает прекрасная служебная карьера, что он как чиновник-секретарь стоит выше нее и большинства прочих людей, в то время как ей самой уже, увы, по меньшей мере двадцать один.

Хуго слушал это и говорил себе: двадцать один! Как божественно, как печально стара! Ее зрелая красота, казалось, пронизана была золотистым светом заката, который болезненно отдалял ее от него. Они жили рядом друг с другом. Но ему никогда ее, как некое божество, не догнать! И потому он жался к Эрне в обилии грустных и восхищенных чувств.

Титтель со своей стороны, не заботясь о мальчике, ежедневно, на одной и той же скамейке Бельведера, проникновенно и настойчиво уговаривал фрейлейн Эрну. Его речи действовали на Хуго усыпляюще, его не будило даже какое-нибудь необычное словцо. Стоило оберлейтенанту Целнику на утренней прогулке употребить военный термин, как Хуго весь обращался в слух. Как бойко исправлял он собственную оплошность выражением «так точно»! «Соединение», «лошачье копыто»[33], «марш-бросок» — в этих смутных словосочетаниях звенели оружие и бокалы с шампанским. Когда гуляли по парку, Целник давал направление веселым командирским тоном: «Курс — такса старой дамы!» У него лошади были «щеколдами», дрожки — «местными фурами». Как артиллерист, он казался себе весьма сведущим и щеголял такими терминами, как «траектория», «конечная скорость», «равнобедренный» — в самом забавном смысле этого слова. Он никогда не говорил «война», а всегда — «серьезное дело». И это «серьезное дело» было для него одним из самых веселых дел, когда «споро» работающая смерть существенно улучшала виды на продвижение по службе. Ох, насколько иначе звучали необычные слова, которые Хуго слышал от Титтеля! Частью они относились к области здоровья и пахли аптекой, или к явлениям, о которых Хуго мог только догадываться: «пенсионное обеспечение», «вдовья рента», «вещевая льгота», «единовременное вознаграждение», «больничная касса» и «восьмой разряд». Однажды, когда непреодолимая последовательность этих и подобных слов снова навалилась на Эрну, Хуго внезапно понял, будто осознав смысл всех этих речений, что Эрне необходимо порвать с этим субъектом! Разве не приносил ей Титтель иногда подарки? Конечно, то были всего лишь лакричные конфетки и леденцы от кашля в бумажных кульках, да маленькие паршивые букетики фиалок, выглядевшие так, будто кавалер подобрал их где-то в дорожной пыли. Но подарок есть подарок! Красивый веселый Целник не думал о подарках. Ясно было: Титтель серьезно ухаживал за Эрной. Титтель гораздо опаснее для нее, чем все оберлейтенанты мира!

На обратном пути мальчик поборол свою робость и спросил:

— Эрна, — после того ночного приключения он обращался к фрейлейн Тапперт на «ты», — Эрна, ты когда-нибудь от нас уйдешь?

Она меланхолично пококетничала:

— Ты скоро сам меня прогонишь, Хуго!

Однако Хуго, боясь заплакать, ни звука больше не произнес.

Ночью он проснулся от какого-то неприятного сна. Тут он услышал, что Эрна ходит босиком по своей комнате. Он угадывал свет в дверной щели, но не поднимал головы. Затаив дыхание, прислушивался он к этим нагим шагам. Мягкое постукивание пяток, от которого предметы в комнате дрожали так тихо, так по-свойски, так по-человечески, было не таким, как раньше. Бесцельно бродила Эрна по комнате. Что случилось? Что готовилось? Что замышляли эти грустно-неприкаянные шаги? Эти любимые, близкие ему шаги? У Хуго от боязливого предчувствия пересохло во рту. Эрна прервала свое рассеянное блуждание, она что-то искала, она налила воды в кружку. Эта кружка успокоила Хуго. Слава богу! Эрна здесь! Никаких тайных ночных дел не готовит, никаких переговоров с незнакомыми мужчинами не ведет. Это утешало. Была надежда, что она никогда его не оставит.

Все-таки в дальнейшем снова возникла, — хотя и один-единственный раз, — та же настоятельная необходимость, и фрейлейн Тапперт в полдесятого вечера, красиво одетая, вышла из своей комнаты и, бросив знакомый взгляд на своего питомца, сказала:

— Хуго, я пойду!

Вскоре после того произошло нечто в высшей степени неприятное. Был один из тех летних дней, когда словно кошки на душе скребут, — дней, сдавленных сводом катаральных небес, что в глухой неподвижности не могут излиться дождем. Короткие порывы ветра надрывно кашляли по улицам, но и они ничем не могли помочь. Хотя не упало ни капли, с земли парка поднимался расслабляющий мышцы болотистый пар. Свечки каштанов давно отцвели. Лапы широких листьев бессильно свисали с по-детски хрупких суставов ветвей. Кое-где виднелись колючие плоды, еще сочные и недозревшие. Хуго вспомнил бурый толстокорый каштан, у которого любил играть, когда был маленьким.

Однако не только природа, но и внутренний мир отбрасывал на происходящее зловещие тени. Пока бонна и ее питомец поднимались по узкой извилистой дорожке бельведерского холма, все было еще ничего. Искусственные скалы сдерживали разросшиеся вдоль тропы кусты и папоротник, который от нездешней сырости этих тропических дней налился соком, как темно-зеленая губка. Однако, едва добирались до плоской вершины холма, в карточном пасьянсе скал возникала брешь, дававшая свободный путь зеленому сумбуру городских джунглей. И тут на дорожке, прямо под ногами Эрны и Хуго, завозилось какое-то бурое гадкое животное.

— Жаба, Хуго! — За этим звонким восклицанием легкого испуга сразу последовала фраза, полная теплой жалости: — Смотри, она ранена, бедняжка. Кто-то, должно быть, наступил на нее.

Хуго прижал локти к бокам и, выпрямившись, застыл. Он всегда так делал в неприятные минуты, когда, к примеру, родители представляли его своим знакомым. Ему хотелось закрыть глаза или отвернуться. Все же он остался в такой принужденной учтивой позе и уставился, завороженный, на смертельно раненую жабу, которая не могла, несмотря на свой страх, отползти. Для городского ребенка, только в каникулы узнававшего покоренную и наполовину подделанную природу, разные породы животных не были равнозначными и само собой разумеющимися. Возможно, Хуго до этого никогда еще не видел жабы живьем. В его сознании жаба давно была образом, вызывающим отвращение, сказочным существом, мерзким и злым, наряду с ядовитыми змеями. Наблюдение подтверждало теперь внутренний образ. И все-таки злому и мерзкому тоже приходилось так ужасно страдать! Рой черных мух жужжал над телом волочащегося животного. Маленькие стервятники преследовали даровую гниющую добычу. Хуго потянул Эрну за руку, вялую от рассеянности и жалости.

На обычном месте — в ротонде с маленькой, но возбуждающей статуей посередине — уже расхаживал Титтель. В первый раз он пришел раньше Эрны. В его облачении было сегодня что-то новое, своеобразное, неумолимо-решительное. На его канареечно-желтые, со шнурками, ботинки надеты были, как всегда, галоши, охраняющие ступни от нездоровой почвы. Через руку висело потрепанное пальто, которое защитило бы его от приближающейся непогоды. Его рука — она походила на выцветшую и севшую от плохого мыла тряпку, — держала трость. Эта трость заканчивалась странной, прямо-таки дерзкой клюкой, косо выгнутой вперед, подобно носу марабу и, казалось, вырезанной из рогов какого-то опасного зверя. Человек был полностью вооружен и огражден, как крепость, и одновременно весь на взводе, как заряженное ружье. Его большой, с тонкими губами, рот готов был поглотить, казалось, все лицо. Это было вовсе и не лицо, а симметричный, от носа раздвоенный блеск очков. На правой щеке больше чем обычно бросался в глаза рубец от удара рапирой; сегодня он воинственно пылал. Титтель церемонно и укоризненно засунул часы в кожаный футляр, замирающим голосом поздоровался:

— Моя дорогая фрейлейн, мне нужно с вами серьезно поговорить, очень серьезно...

Он сказал: «Моя фрейлейн». Хуго до глубины души испугался этого ядовито-утомленного голоса. Титтель, как прежде, не замечал мальчика. Обвинитель же прошелестел дальше: «Сядем!..»

Как медленно, оцепенело, опустилась на скамью Эрна! Хуго передвинулся на самый край. Титтель, сложив обе руки на грозной клюке трости, начал готовиться дальше.

— Я действовал весьма активно при некоем удачном соединении, черт возьми! Вы ведь это знаете...

Он пробормотал это, словно упомянув о героическом поступке, о котором не хотят трезвонить, сохраняя наигранное равнодушие. Даже удушье слышалось в затихающем голосе, душевная простуда, которую подхватил Титтель среди низостей мира:

— Требования, которые предъявляются румяному новичку, — отнюдь не ничтожны. В некотором отношении — полное напряжение сил личности... Но, моя дорогая фрейлейн, по части здоровья я никогда не понимал шуток. Что касается этого, я всегда знал, чего хочу. Наконец, я — моральный человек...

Титтеля знобило, он встал и, хотя сад задыхался от жары, принялся с лихорадочной торопливостью надевать пальто. Он застегнул его сверху донизу, полез в карманы и натянул на пальцы пару старых коричневых лайковых перчаток. Теперь его голос дрожал уже от сдерживаемой злобы:

— Один-единственный раз в своей жизни я был доверчив и неосторожен... да, да... ради вас, Эрна, именно ради вас... вокруг вас я строил замки!.. Воздушные замки, как оказалось... Жестокое жизненное разочарование и беспредельное несчастье... да, да...

Вдруг он прошипел сквозь зубы:

— Скажи мне сейчас же, с кем ты путалась все это время, ты, ты...

Эрна схватила Хуго за руку:

— Молчите! Вы же помешанный! — И взмолилась: — Здесь ребенок!

Титтель уже ругался без удержу:

— Ты лжешь, ты все лжешь! Я в этом еще удостоверюсь... есть средство — пригвоздить тебя к позорному столбу... есть полиция... ты низкая личность, ты!..

Эрна рванула мальчика за собой и понеслась прочь. Тяжелыми каплями сжалился над миром дождь. Хуго мчался вслед и не мог обогнать Эрну.

Позади громом гремела ненависть Титтеля:

— Моя прекрасная фрейлейн, вы меня опечатали навечно...

Оба, Хуго и Эрна, укрылись от дождя в парковой беседке. Девушка не плакала, но зубы ее стучали. Крупная, немного грузная фигура прислонилась, тяжело дыша, к деревянной стенке. Она шептала, как в забытьи:

— Это неправда, Хуго, это неправда — то, что он сказал, ради бога, не верь этому, это неправда!

Хуго тоже задыхался — от усилий разгадать загадку. Ах, как помочь Эрне, если он не понимал — где правда, а где ложь? Колени женщины дрожали, она цеплялась за хрупкое тело ребенка.

— Это неправда, Хуго, но кое-что другое — правда; что-то ужасное, страшное близится, Хуго! Что мне делать? Хоть в воду бросайся!

Резкие порывы ветра отшвыривали проливной дождь. Вскрытое, с разодранными тучами, грозовое небо усеяно было множеством синих ран.

Дома Эрна заперлась в своей комнате. Хуго не прочел ни строчки. Он сидел за широкой партой и размышлял. То, что Титтель был негодяем и преследовал какие-то низкие цели, — в этом сомнений не было. Эрна уверяла: «Это неправда». В то, что это и не могло быть правдой, он верил. Какая тяжелая у нее жизнь! Эти взрослые мужчины втянули ее в какой-то заговор, а потом выбросили игрушку своих замыслов, когда больше в ней не нуждались. О чем-то подобном он уже читал. В «секретные переговоры» Целника Хуго уже не верил. Он представлял себе свирепо вздрагивающие усы оберлейтенанта. Конечно, его самого принимали за простака. Разумеется, читал он кое-что о любви и любовном страдании, но «любовь и любовные страдания» были смутно-прекрасны, как закат солнца, как театральный занавес с гениями, венками и обнаженными телами, как совместное пение одетых в мантии людей в опере; эти «любовные страдания» были, и все же их не было. Это непостижимое воспринималось так же, как, например, «мать носила» кого-то «под сердцем» и однажды утром «родила в муках». Раздумывая, Хуго выцарапывал карманным ножом на зеленой плоскости парты, — его дурная привычка, — всякие рунические знаки. Целник оставался Целником. Но Титтелем Эрна была трусливо и подло оскорблена. Похоже, щелкунчик коварно спровоцировал эту сцену. Нет, нет, выглядело скорее так, будто в дьявольском поведении Титтеля скрывались гнусные намерения. Кто мог бы выяснить их? Должен ли он, Хуго, просить родителей спасти Эрну от грозящего ей бесчестия? Господи, это же невозможно! Почему он не мог поговорить с ней об этих вещах? Почему горло его сковывали стыд и волнение? Никогда не произнесет он ни слова. Но она ведь тоже молчала. Нет, сегодня она застонала. Отчаянный вырвался вопль: хоть в воду бросайся! Хуго вспомнил несчастную любовь классических героинь, о которых читал. Ах, эти героини говорили божественными стихами, и фимиам необыкновенных слов окутывал голые факты их судьбы, придавая им ценность. До сих пор Хуго нравилась расплывчатость выражений. Можно было следить, грезя наяву, за шествующими словами, как за тянущимися облаками. Теперь же все ему казалось облаками и паром. Будто раз за разом взбираешься по усеянному окатышами склону (воспоминание детства) и скользишь обратно. Правда все время отступала. Мальчику чудилось, будто нос и уши у него заткнуты толстыми кусками ваты. Впервые он физически ощущал отчаяние, вызванное нехваткой знания. Это ведь что-то ужасное, раз Эрна хотела утопиться! Броситься в море, в океан с высокой скалы, в белом одеянии, как Сафо, — это еще можно понять. Но бурая здешняя речушка, вспухшая, противная вода, в которой возникают эпидемии тифа! Ох, все — пыль и облака! Школьная парта окружала Хуго тесным кольцом, сжимала со всех четырех сторон, как застенок, как подземелье пыток, как само детство. Обладать недоделанным телом, над которым все (особенно папа) сочувственно посмеиваются, телом, что растет по ночам незаметно для других! И все знать, все уже пережить, все нести в себе, и все-таки в этом могучем изобилии ничего не понимать, совсем ничего! Жить дома рядом с Эрной, ежедневно отдавать свое тело для мытья, прислушиваться ночью к шагам босых женских ног, и все-таки оставаться вечно чужим ей, никогда не узнать о ней правду, о боже, почему?

Когда Хуго проснулся на следующее утро, фрейлейн Тапперт стояла уже в комнате, полностью одетая. Мальчику пришло в голову, что она изменилась, даже кажется некрасивой. Глаза и щеки распухли, она не пахла свежестью, как обычно, и ни взгляда не бросила на Хуго. Она торопила его — чего раньше не делала — быстрее вставать и одеваться. Вдруг она сказала, словно это невиннейшая вещь:

— Мне нужно зайти сегодня на минутку домой. Ты ведь пойдешь со мной, Хуго? Только никому не рассказывай! Хорошо?

Домой! Это слово странно задело Хуго. Так у Эрны был свой дом! До сих пор ему казалось, что не существовало другого дома, кроме его собственного. Естественно, он знал, что каждый человек, каждый ребенок живет в каком-либо здании, в какой-то квартире. Но ведь точно так же он знал, что верблюды пересекают пустыни, а в Америке живут индейские племена. Дома — это ведь был только этот дом, здесь, эта комната с партой и спортивными снарядами, галерея, прихожая с паланкином, столовая. Эрна даже упоминала иногда о своей матери, о парализованном брате. Но если и было у нее в том же городе жилище, где она выросла, для Хуго это не имело значения: оно служило лишь второстепенной подготовкой к истинному существованию Эрны — здесь, с ним, при его родителях, в единственном в мире собственном доме. Когда он услышал теперь, что Эрна хочет взять его с собой в квартиру своей матери, его охватил легкий озноб. Нечто подобное должны чувствовать путешественники, собираясь войти в экзотический храм. Мать Хуго постоянно внушала воспитателям и гувернанткам, что они обязаны сообщать ей, если ведут ребенка в чужие дома (о квартирах и речи не было), вообще в незнакомые места. Мисс Филпоттс доходила до того, что ни разу не взяла Хуго с собой в лавку, где делала покупки. Бедняга должен был всегда оставаться перед дверью в поле зрения мисс, не сходя с места. Теперь же впервые в жизни ему подмигнуло чужое, и в его робости слились боязливое любопытство и страх пренебречь строгим родительским запретом.

Эрна и Хуго ушли из дому раньше обычного. Переживания, которые навалились на мальчика, были так сильны, что о них (даже если простое нетерпение считать чем-то незначительным) следует подробно сообщить. Думается, этот одиннадцатилетний мальчуган, способный сочинять экспромтом высокопарные стихи, был все-таки отсталым подростком, которого мог многому научить любой шестилетний ребенок из менее защищенных, жизненно-свежих слоев общества.

Наплыв чужого, натиск нового начался уже в прихожей дома. В материнском доме Эрны — отец умер уже три года назад — была не одна, а три прихожие, — ведь ее жилище окружало несколько дворов, полных деятельной жизни, детских криков и женской болтовни. Это был, впрочем, не густонаселенный дом рабочего квартала, а внушительное, старое, теперь уже немало обветшалое здание, о старинном достоинстве которого свидетельствовали некоторые подпорные арки, выпуклости лоджий, толстые стены и осевшая, проросшая травой мостовая. Раньше, вероятно, здание заселено было несколькими благочестивыми буржуазными семействами; теперь угнездились здесь многочисленные и далеко не столь добропорядочные семьи. Эти семьи и даже домовладелец мало смыслили в старинной красоте здания, — ведь внутренняя, обращенная во двор сторона каждого этажа обнесена была круговой железной галереей, которую называли здесь «полатями». С этих «полатей» свисало для просушки белье, а несколько более состоятельных жильцов свистящими выбивалками чистили тут свои ковры, половики, стеганые одеяла и перины.

Во мраке первой прихожей, прямо около входа, висело огромное распятие, у ног его горела вечная лампада, а вверху парил столь же вечный венок из розовых бумажных цветов. Подобное, хотя и меньшего размера, распятие вместе с олеографией мадонны и святого Антония Хуго увидел позднее в квартире Эрниной матери. Так что первое впечатление, полученное здесь мальчиком, было религиозным. Его родители не были религиозными людьми, они редко водили Хуго на богослужения. На последнюю пасху его взяли с собой в Рим. В соборе св. Петра он простоял «папскую мессу». Однако все эти ясные своды, торжественные или мистические витражи разных церквей не были мальчику чужды; они вызывали не священно-глухой ужас, а благочестивую отрешенность и неявно, но несомненно связаны были с комфортабельным миром отцовского дома. В Риме он стоял подле родителей перед сотней святынь, алтарей, мадонн и крестных мук. Но папа скупо и сухо говорил об этих Богом освященных изображениях и реликвиях, ронял необычные слова — «манера», «красочный слой», «скурцо»[34], «кватроченто»[35]. Казалось, между папой и ему подобными существовало тайное соглашение, — не потому преимущественно почитать священные предметы, что они священны, а потому, что представляли собой редкую и высокую ценность для знатоков. Посвященные говорили о них в надменных, узкоспециальных выражениях, звучание которых весело и элегантно развеивало все божественно-страшное в этих образах. Кто знает, возможно, Папа Римский на своей седии[36], овеваемый облаками и опахалами из павлиньих перьев, возглашаемый серебряными трубами, был божественным главой этих посвященных. Но где Бог? Конечно, он жил во всех церквах, в деревнях, в образах святых на крестном пути, и там — жил в полную силу. Но нигде не висел Он на кресте весомее и реальнее, чем во мраке этой прихожей, в волшебно-жутких бликах света масляной коптилки. Бесстыдно интимно, до смешного близко ко всем обитателям, ко всем мимо идущим висел он в этом помещении, и все же держал их, отбрасывая длинные тени, в устрашающем отдалении. Он висел тут — живее, одушевленнее, чем в любой церкви, этот выкрашенный желтым, безропотно-терпеливый страдалец, о художественной ценности которого никто, разумеется, не говорил. Как часто прикасался Хуго к изможденному Христу в папиной галерее, — к чудесной деревянной статуе четырнадцатого столетия, хотя это и было запрещено! Перед милым Божеством, которое купил отец, он не чувствовал никакой робости. Этого же Бога Эрны он никогда не отважился бы коснуться. Не Он принадлежал Эрне, а Эрна принадлежала Ему. Теперь Он отбрасывал на нее вздрагивающую сеть своей тени. Хуго чувствовал, как Эрна изменилась, как ускользала от него, уходила на чужбину — в свой родной дом.

Мать Эрны открыла дверь узкой темной передней. Хуго стукнулся о гладильную доску, прислоненную к стене. Из кухни рядом клубился облаком незнакомый запах, пахло водяным паром, искусственным жиром и пригоревшим молоком. Вошли в кухню. Мать Эрны была сильно смущена и быстро закрыла кастрюли на маленькой плите, прежде чем ввести посетителей в комнату. Эрна сказала: «Это Хуго!»

Мать только повторила: «Так это господин Хуго!» И бросила недовольный взгляд на свою красную руку кухарки, прежде чем пожать детскую ладошку. Женщина ни минуты не стояла спокойно. Казалось, она от кого-то спасалась бегством в своей клетке. Преследователь скрывался в ней самой. Тощее существо с тонкой шеей и очень крепким телом, которое повязанный передник делал еще выпуклее. Если она на мгновение останавливалась, то складывала обычно беспокойные руки на этой выпуклости. Когда оба вошли, она застыдилась и поспешно сняла с головы платок. У нее было совсем немного волос, сквозь седину просвечивала розовая кожа. Ее длинное лицо, являвшее взгляду застывшую, почти равнодушную скорбь, выражало желание: «Пожалуйста, не задерживайте меня! Очень мило, что вы здесь и не мешаете мне. Но не все еще готово, у меня забот полон рот. И не рассказывайте, ради бога, никаких новостей! Все новое неприятно и требует внимания. Как мне тогда все успеть?»

У Эрны же было что рассказать нового. Движением головы она показала на кухню. Скорбную маску материного лица омрачила еще одна тень. Секреты не обещали ничего хорошего. Она беспокойно бегала туда-сюда, с досадой передвигала предметы на комоде, наконец, принялась старательно вытирать стул, который предложила Хуго. Присутствие этого изящно одетого мальчика, излучавшего роскошь неведомой жизни, сковывало ее. Перед Хуго, посреди убогого жилища ее охватило неприятное чувство своего рода социального стыда. И сам Хуго ощутил нечто подобное, — и даже вдвойне: за себя и за хозяйку.

Эрна и ее мать стояли в дверях между кухней и комнатой. У Хуго было теперь время оглядеться. На стене над громоздкой кроватью не только висели распятие и цветная олеография Матери Божьей с мечом в сердце, но и несколько увеличенных фотографий торжественно-скорбно взирали на мальчика сквозь стекло между рамками. Это были, разумеется, портреты семейных усопших. Бога и мертвецов воспринимали здесь очень серьезно. Старший по рангу покойник, отец Эрны, с суровостью во взгляде господствовал над убогой комнатой. Подтянутый, бодрый мужчина в солидном парадном костюме, ровную темноту которого украшал «Крест за заслуги» на красной ленте. Он с трудом примирился с тем, что легкомысленный художник раскрасил его фотографию, изгнав вечное весеннее небо ателье над его смиренной головой. Хуго чувствовал, как испытующе смотрит на него портрет, полный живейшего неприятия.

Бог и покойники! Как по-другому все было дома! Там не говорили ни о Боге, ни о беднягах-усопших, которые в виде маленьких невзрачных фотографий стояли на папином письменном столе. Так, по крайней мере, представлялось Хуго в эти меланхолические минуты. Вообще, казалось, дома жизнь не воспринималась вполне серьезно. Всегда бережно сохраняемый налет несерьезности окрашивал все в приятные и красивые тона. Так было, к примеру, с тем, что люди называют смертью. Хуго знал, но не верил, что однажды должен умереть. Так же не верил он в будущую смерть родителей. Смерть не соответствовала его белой комнате, папиной галерее, маминому ателье и ее туалетам. На улицах часто можно было видеть похоронные процессии. Огромные траурные экипажи, неуклюже покачивающиеся, сверкающие черным от отвратительного лака, украшенные башенками, завитками, коронами, кистями и увешанные драпировками, — образ ужаса и мерзости! Как серебристая фольга, мерцала противная краска гроба среди тяжелых венков. И сами эти венки, противоестественно переплетенная проволокой зелень, — унижение для астр и хризантем, что прятались в тесном сплетении ржавчины и мха. Смерть была весьма и весьма неэлегантна. Смерть выглядела как старинный немецкий сервант в комнате фрау Тапперт: Хуго и ему подобные едва обращали на него внимание. Прежде чем умереть, нужно ведь заболеть. Болезням, однако, противостояли доктора и всевозможные облицованные белым кафелем и никелированные атрибуты гигиены. Если хорошенько подумать, болезнь, какой ее знал Хуго, не имела ничего общего со смертью. Ему нравилось состояние жара, когда можно так упоительно грезить. Ему вспомнились сейчас иллюстрированные издания классиков, которые у него имелись. Да, там изображались война, поединки, убийства, смерть. Однако этот вид пленительной смерти относился к той же главе, что и «любовь и любовные страдания». Это было и этого не было. Проливаешь слезы умиления над прекрасным, блаженно потягиваясь в постели, читая и выздоравливая. Здесь же, в этой комнате и в этой жизни, было все, что было.

А Эрна? Ее место здесь. Она стала значительнее в этой комнате, под властью Бога и семейных покойников. Она была дочерью женщины, которая складывала руки на животе.

Как же случилось, что дочка этой старой женщины всегда носила хорошие изящные платья, что она даже больше нравилась Хуго, чем мама, чьей красотой все восхищались? Старуха шаркала войлочными туфлями. Эрна же — Хуго с удовлетворением заметил это с первых дней знакомства, — чрезвычайно заботилась о своей красивой обуви. Для Хуго красивая женская обувь была высшим проявлением всего самого восхитительного и напоминала ему о чем-то близком. Эрна свои туфли — пять пар — крепко натягивала на колодки и ставила открытыми на низкую полку этажерки. Хуго никогда не проходил мимо, не погладив их. И все же, несмотря на элегантную обувь, Эрна принадлежала не ему, не его светлой комнате, а этой, темной. Очевидно, она была предана тягостной серьезности этого дома, который не позволял с собой шутить. Внутренним взором Хуго внезапно увидел блестящего Целника и подумал о грязной реке, в водоворотах которой могла погибнуть Эрна.

Прежде чем скрыться с дочерью в кухне, фрау Тапперт еще раз вошла со смущенным видом в комнату и спросила мальчика, жеманясь:

— Господин Хуго, вы не голодны? Можно вас чем-нибудь угостить?

Хуго учтиво вскочил:

— Большое спасибо, милостивая госпожа, я совсем не голоден.

При этом он поклонился, прижав руку к груди, и покраснел из-за выражения «милостивая госпожа», которое показалось ему неуместным и могло обидеть хозяйку. Эрна вмешалась, с гневом, будто мать ее чем-то себя унизила:

— Что тебе вздумалось, мама? Хуго можно есть только дома и нельзя закусывать между едой.

Затем старая женщина последовала за дочерью в кухню, но забыла запереть дверь на замок. Сквозь щель Хуго время от времени слышал то или иное слово. Однако подслушанное, внезапно обрывающиеся куски разговора, только больше спутало его сумбурные мысли о несчастии Эрны. Он мог бы даже прохаживаться по комнате и раз за разом незаметно приближаться к дверной щели, чтобы лучше слышать. Однако остался сидеть прямо и неподвижно. Его руки застыли на голых коленках. К его досаде мама настаивала на том, чтобы он носил короткие штаны, хотя ему шел уже двенадцатый год. Он не сводил глаз с легковесно раскрашенного отца Эрны, который опирался розовым с голубыми венами кулаком на украшенный прихотливым орнаментом край стола и отвечал на взгляд мальчика взглядом враждебным и неумолимым.

Кажется, Эрна плакала. Хуго еще никогда не слышал, как она плачет. Ему были знакомы лишь ее внезапные и быстро проходящие приступы молчаливости и подавленности. Теперь же из кухни проникали по-детски жалобные всхлипы, совсем короткие и каждый раз одинаковые. Мать молчала. Слышно было только, как ее беспокойные руки громко возятся с посудой. Эрна заканчивала свой рассказ. Тут Хуго услышал голос фрау Тапперт:

— Дай мне ступку! — Затем снова молчание, ропот раскалываемых кусков сахара, кухонная возня, и немного погодя: — На котором месяце, ты говоришь?

Эрна, всхлипывая:

— На третьем...

Мать произнесла несколько неодобрительных слов, но Хуго понял только:

— Почему ты так долго выжидала?

— Боже мой, — ответила Эрна, — я, мам, все откладывала!.. — И снова заплакала.

Хуго вжался в стул. Он сам не знал, почему засели у него в голове мамины слова, когда она отвечала ему на вопрос, как он появился на свет: «Я носила тебя под сердцем, Хуго...» Однако в более подробные объяснения она не углублялась, заявив, что ей нужно написать письмо. Хуго с тех пор избегал это «носимое под сердцем» представлять себе телесно. Это была неприятная, даже неаппетитная мысль, которая, однако, теперь, именно в это мгновение, мучительно ему навязывалась. Вообще казалось, что женщины обладают множеством секретов и хитростей. Некоторые даже заметны. Что означали десятки флакончиков, горшочков, коробочек на мамином туалетном столике, для чего нужны все эти резиновые штучки, на которые наталкиваешься, когда тебе, обуреваемому грубым любопытством, предоставляется случай порыться в потаенных выдвижных ящичках? Зачем лежала мама целый день в постели, если не была больна? Хуго ненавидел эти полные подозрительности, неотвязные размышления. Он принудил себя уставиться взглядом на комод, на котором среди всякого фарфорового хлама стояли два старинных кроваво-красных рубиновых бокала. Мучительные представления смягчились. Голоса зазвучали громче. Фрау Тапперт сказала:

— Сходить, что ли, к Зейферт...

Волнение Эрны, казалось, все усиливалось. Хотя она почти шептала, шепот ее становился все пронзительнее и злее. Тут мать тоже посетовала, сама уже безутешная: «Ах, дитя, дитя!»

Как? Даже фрау Тапперт не могла помочь своей дочери? Судьба Эрны бесповоротно решена. Мрачная, медленно текущая река со множеством мостов ждала ее. Хуго поднялся и робко пересек комнату. Он шел на цыпочках, будто боялся кого-то разбудить, — вероятно, отца Эрны, раскрашенного покойника, не сводившего с него глаз. Во время этой осторожной прогулки в нем начало вызревать решение, испугавшее его самого. Но ведь другого выхода нет. Сквозь узкую дверную щель голос Эрны звучал все резче:

— Кто за это заплатит?

— Поставь картошку, — ответила мать.

Эрна не отступалась:

— Я вам месяц за месяцем все отдавала; все, до последнего геллера...

Вместо возражений достаточно красноречиво застучали кастрюли и крышки. Лишь после этого прозвучал спокойный, с сознанием правоты, голос фрау Тапперт:

— Что до меня, ты же знаешь, мне ничего не нужно. Но подумай об Альберте.

Хуго остановился и закрыл глаза. Если из сказанного он и не все понял, одно ему было ясно: мать и брат живут за счет Эрны, благодаря деньгам, которые она зарабатывает в доме его родителей. Вызревающее решение властно зашевелилось в его душе. Одновременно его потянуло к обеим женщинам в кухне, и он бесшумно скользнул поближе. Однако затем отпрянул, когда совершенно изменившийся голос старухи, язвительный, неприятно дрожащий, ударом поразил его:

— Чего же ты хочешь? Мужчин? Они только до болезни доведут, так или этак, а потом еще и деньги требуются!

Хуго снова чинно уселся на свой стул и опустил голову. Перед его внутренним взором красавец Целник и отвратительный Титтель сплавились в одну уродливую фигуру. Узкобедрая и сверкающая очками, она приблизилась к фрейлейн Эрне, держащей кувшин под водяной пальмой фонтана. Видение оборвал грохот тяжелых шагов. Домой вернулся Альберт.

Эрна сказала однажды о своем брате, что он калека с тех пор, как двенадцати лет заболел детским параличом. «Калека» — ужасное слово. Стоило усилий выговорить эти позорно-мучительные слоги. Почему Альберта разбил детский паралич, а Хуго болел только скарлатиной без каких-либо осложнений? Альберт ходил на костылях. Ноги его не слушались. Ему приходилось далеко и с силой отбрасывать их от тела, и лишь потом ступни жестко падали на землю и застывали в равновесии. Юноша со страстным усердием углублялся в изматывающие сложности своей походки. Ничто не заботило его так, как собственные шаги, когда ступни его громко топали об пол. Он направился к креслу у окна, там остановился, взял оба костыля в правую руку и осторожно опустился. Его лоб влажно блестел. Тяжелая работа сделана. Лишь теперь стали видны его глаза, голубые, немного настороженные; он взглянул на мать и Эрну, которые вышли из кухни.

— Ну, Эрна, вот это сюрприз! Надеюсь, сюрприз и ничего больше.

Фрейлейн снова представила мальчика:

— Это Хуго!

Альберт едва заметно кивнул и насмешливо взглянул на него:

— Твой питомец, Эрна?

Он протянул Хуго руку, которую тот, подойдя к креслу, с поклоном пожал. Сразу после этого приветствия Альберт отвернулся от мальчика и заметил покрасневшее лицо сестры и неуверенный взгляд матери.

— Что это с вами? — спросил он.

Фрау Тапперт сразу начала суетливую хозяйскую возню, прошлась фартуком по краям мебели и поменяла некоторые вещи местами.

— А что, — бормотала она, — с нами ничего. А что может случиться?

Торопливыми, виноватыми пальцами Эрна сунула брату в карман пачку сигарет. Альберт сделал вид, будто не заметил, покраснел, скорчил недовольную, даже брезгливую гримасу, но сдержался.

В эти минуты Хуго испытал странное переживание. Он вгляделся в лицо Альберта, он сравнивал его с лицом Эрны. Бесспорно, они были похожи. Те же волосы, тот же массивный рот, у Эрны — невозмутимый, у Альберта — упрямый. Хуго вдруг бурно полюбил этого уклончивого, даже недружелюбного человека. Однако не это было самым существенным. А нечто совсем и вовсе безумное. Хуго внезапно полюбил и восхищался Альбертом, ибо тот был калекой. Молниеносное бездонное чувство: страдалец ценнее счастливого. Эрна и фрау Тапперт обращались с Альбертом как со значительным и благородным человеком. Недуг, увечье — нечто возвышенное, почти святое. Молниеносное, безмерное чувство, благодатное, безоглядное, — и никакой рассудочности! Ведь чувство это будет сопровождать Хуго всю жизнь, не давая впоследствии догадаться, откуда оно произошло.

Хуго так глубоко погрузился в изучение Альбертова лица, что совершенно не заметил, как Эрна расхваливает брату его искусство декламации и прекрасную память. Он снова поразился тому, как покорно красавица-сестра, которая отдавала этой семье весь свой заработок, заботилась о благосклонности калеки. Альберт обратился к Хуго:

— Когда я был в вашем возрасте, я хотел стать инженером.

Мать с гордостью добавила:

— До того как с ним случилось это несчастье, он в реальной школе всегда был лучшим. Его отец тоже был очень образованным человеком... на железной дороге.

Альберт раздраженно прервал ее:

— Молчи, мать!

Хуго щурился на старшего по рангу покойника — тот, казалось, бессильно сжимал розовым выкрашенный кулак на столе. Эрна же все пыталась польстить брату:

— Как твое новое изобретение?

Альберт счел излишним ответить. На лице Эрны, как будто всякие несчастья забыты, отразилось едва заметное самодовольство, когда она стала назидательно поучать Хуго:

— Тебе следует знать: он — великий изобретатель, получил уже два патента!

Альберт с пренебрежительным нетерпением пропустил мимо ушей бабью похвалу и обратился к Хуго как мужчина к мужчине:

— Вы занимаетесь техникой?

Мальчик чувствовал вокруг себя давящее, чуждое пространство, которое теперь переполнилось людьми, их заботами, ложью, коварством. Но одновременно возникла удивительно сладкая раскрепощенность оттого, что Альберт, страдалец, одарил его своим доверием. Занимается ли он техникой? Хуго виновато подумал об электрических машинках и других механических игрушках, которые лежали, ненужные, в его стенных шкафах. Он ведь не мог побожиться перед техником Альбертом в том, что пренебрегает своей страстью к чтению ради единственно важных и достойных мужчины естественных наук. Тем не менее он выдохнул лживое: «Да!»

Вслед за этим Альберт скомандовал:

— Принеси модель, мать!

Фрау Тапперт испугалась и медлила, — она как раз собиралась поставить на стол тарелки к обеду. Лицо Альберта исказилось, он закрыл глаза. Мать тотчас все ему доставила; она опустилась на колени и вытащила из ящика хаотическое переплетение проводов, катушек, колес, батареек, которые заботливо разложила на столе. Теперь в переполненной комнате находилось новое непонятное существо. Альберт и не думал объяснить смысл и цель своего изобретения. Он с трудом поднялся и со скучающим лицом виртуоза, которого вынуждают, безо всякого желания с его стороны, играть на бис, подошел к столу. Ватными руками начал он приводить детали в порядок. После первых же манипуляций он, однако, прервал работу и спросил Хуго:

— Вы, конечно, знаете, что такое переменный ток?

Хуго опустил глаза и молчал. Переменный ток? У каждого из этих взрослых господ был в запасе целый мешок необыкновенных слов: у папы, Целника, Титтеля, а теперь и у Альберта. В каждом из этих слов Хуго что-то мерещилось, но выразить это было невозможно. То, что в течение всего этого часа холодом и жаром пробегало у него по спине, и есть, возможно, «переменный ток». О, эта комната переполнена переменным током! Альберт, впрочем, не заинтересовался этими таинственными раздумьями, а повторил, весьма насмешливо, свой вопрос:

— Так вы не знаете, что такое переменный ток?

Экзаменуемый опускал голову все ниже, чувствуя при этом живой ток укора, даже ненависти, которым пронизывал его взгляд калеки.

— Если вам незнакомо такое простое понятие, то все это, разумеется, ни к чему. Однако молодой человек в вашем возрасте и с вашими средствами должен бы, собственно, знать, что такое переменный ток. Вы ходите в гимназию, не так ли? Начальные основы теории электричества входят в учебный материал младших классов. Но, естественно, молодые господа из высшего круга не имеют никакого представления об индукции!

Он, казалось, сыт по горло всякими изобретениями, движением руки он сдвинул все в кучу. И, не оглядываясь, прикрикнул на женщин:

— Чем вы обе только что занимались?

Эрна засмеялась: «Прошу тебя, Альберт...» Но брат уже кричал:

— Ладно! Я ведь знаю, что я здесь никто! Я знаю, что вы меня только терпите, еле выносите! Вы не обязаны терпеть! Каждый кусок, который я съедаю, душит меня! Но все будет иначе! Я вас еще удивлю! Пока приходится быть осторожным.

Последние слова Альберт произнес жалобно.

Эрна нежно проводила его обратно к креслу. Ее глаза блестели от слез, но лицо было веселым.

— В самом деле ничего важного, Альберт... Мы только немного посплетничали, мама и я... Почему у тебя такие дурные мысли, Альберт? Вечно он придирается к нам, правда, мама?.. Однако уже пора, Хуго! Пока, я скоро приду опять... И не распускайся, Альберт...

Фрау Тапперт расхаживала из угла в угол, будто вся сцена не имела к ней отношения, потом принесла кастрюлю с супом. Прощаясь, Хуго почувствовал, как рука Альберта дрожала от слабости.

У квартирной двери ждала уже, оглядываясь с опаской, мать. Подозрительность ее бедняги-сына была адом для нее. Хотя она говорила шепотом, Хуго расслышал ее слова:

— Приходи сегодня днем снова... Его не будет дома... а на следующей неделе... ну, там посмотрим.... Я заскочу вечером к Зейферт... Надеюсь, ты сможешь взять несколько дней отпуска...

Снова мрачные, трескучие деревянные лестницы! Снова шумный двор! Снова могучий, отбрасывающий тени Христос в прихожей, под чьей божественной властью и пристальным вниманием так реально и всерьез складывались судьбы обитателей дома. До крайности измученный, Хуго вышел вместе с Эрной на яркий солнечный свет.

Что это накатило на него, почему он шел, спотыкаясь, маленькими шажками? Какие такие важные вещи нашел он в чужом доме, что весь груз мечтаний и волшебства спал с него, как пелена с глаз? О нет, ничего значительного или особенного ему не встретилось. Он видел узкую комнату, где теснились кровать, стол, комод, шкаф, софа, покойники и святые. Воздух комнаты был пронизан неприятным запахом пищи с кухонной плиты. Запах всех многочисленных квартир этого дома, мимо которых проходишь, — будто запах изо рта. Он познакомился со старой женщиной, которую Эрна называла мамой и которая, однако, носила войлочные домашние туфли и передник, как дешевая прислуга, и едва успела стянуть перед гостями платок с головы. Эта «мама» была вовсе не мама, а мать. Затем он услышал плач Эрны и уловил несколько темных обрывков возбужденного разговора. Поможет ли фрау Тапперт дочери? Это оставалось в высшей степени сомнительным. После своих признаний Эрна вовсе не казалась несчастнее и безутешнее, чем когда впервые появилась перед Хуго. Что означала эта беспокойная озабоченность, которая преследовала старуху и беспрестанно понуждала ее бессмысленно хвататься за все руками? Лишь минуту могла она постоять спокойно, затем ее красные кухаркины руки судорожно дергались, и приходилось складывать их на выпирающем животе, чтобы дать, наконец, старым трудягам отдохнуть. Да, до смерти заработавшейся казалась фрау Тапперт, настолько смертельно заработавшейся, что не выносила уже пустоты и покоя. Помощь — от нее? Никогда! Хуго узнал также Альберта, калеку. Он сразу уловил и принял на свой счет укор в его глазах. Он стыдился, что больной мог в чем-то его упрекнуть, и счел этот упрек справедливым. Как ужасно, что он так опозорился, не зная, что такое переменный ток! Но за этим переменным током Хуго ощущал и другой, гораздо более тяжкий укор, который наполнил его неопределенным чувством вины. Словно он причинил Альберту какую-то несправедливость. Мать и сестра несчастного тоже, казалось, чувствовали нечто подобное, — ведь они обращались с ним с почтительной робостью и позволяли оскорблять себя, как ему вздумается. Но, несмотря на его властный и ущемленный характер, возможно ли быть достойнее уважения человеком, нежели Альберт, изобретатель?

И на Альберта и фрау Тапперт, на покойников и святых, даже на саму Эрну накладывалась эта комната, этот насквозь продымленный воздух, который так отличался от воздуха дома Хуго.

Ничего значительного, ничего особенного Хуго не испытал. И все-таки он чувствовал себя больным и разбитым. Не случилось ли с ним в обычнейшей повседневности нечто роковое? До сих пор он считал, что весь мир — только вариация ему принадлежащего мира, его жизни, его дома. Мир? Облако фантазии из множества книг, и в центре — он сам, потягивающийся в постели с книжкой. Сегодня впервые у него на пути встало что-то гнетуще-чужое, другое.

Маленькая, душная квартирка, больше ничего!

(Однако это намного больше того, что довелось увидеть юному царевичу Гаутаме за садовой стеной отцовского дворца, — увидеть, чтобы отречься от своего мира. Какой-то нищий, похороны. Больше ничего!)

Тяжелыми шагами, точно оглушенный, уходил Хуго. Эрна шла намного впереди него. Какой все-таки нарядной она казалось! Все мужчины оглядывались ей вслед. Маленькие лаковые туфельки блестели на ее ногах. Ни одна черта ее облика не напоминала о матери, о душной комнате, о перенаселенном доме. Эти подлые эгоисты, Целник и Титтель, — какого ангела они истязали! Догадывались ли эти господа, что мысли, гнавшие Эрну вперед, возможно, толкали ее к самоубийству?!

Хуго не пытался ее догнать. Он охотно отстал, чтобы грустно-восхищенным взглядом следить за Эрной, которую неумолимый фатум делал такой одинокой. Если никто на свете не мог помочь фрейлейн, то он, Хуго, должен что-то предпринять, чтобы спасти ее.

Теперь все болезненно изменилось, даже улицы. Всего два часа назад пересек Хуго приятно-безразличную волну красок, шумов и человеческих образов; теперь отправилась вся суетливая дневная жизнь под тяжестью своею будто на дно морское, враждебное каждому отдельному лицу, стирающее определенность очертаний. Фрейлейн Эрна присоединилась к людской толпе. На проезжую часть упала лошадь и лежала, тяжело дыша, на мостовой. Кучер выпряг ее из массивной грузовой повозки, свисавшие железные оглобли раскачивались с тихим скрипом. Теперь мужчина спокойно стоял, опираясь на кнут, переговаривался с зеваками, курил трубку и, казалось, считал дальнейшую судьбу животного зрелищем, достойным надлежащего беспристрастного рассмотрения. Прижавшаяся к земле морда лошади, жаждущей смерти, выражала глубоко благодарное безразличие. Большие добрые глаза чаяли избавления и смотрели, в согласии с Богом, в насыщенное парами летнее небо. Этот полный покоя страдальческий взгляд, так же, как вчера — судорожные предсмертные движения ползущей под облачком жужжащих мух жабы, принес Хуго весть из глубин жизни, весть, предназначенную единственно и только ему. Он не понимал ее, но его душа понимала, что призвана. На мгновение Хуго унесло далеко от Эрны, от участи Эрны, от фрау Тапперт, от Альберта, от этой улицы и упавшей лошади. Он стоял на пляже Сорренто (путешествие на Восток с родителями) и смотрел на дикое звериное стадо прибоя, что подпрыгивало к скалам и белыми лапами пыталось вцепиться в них, неустанно и тщетно.

Фрейлейн Эрна между тем отделилась от толпы зрителей и пошла дальше, не заботясь о Хуго. Прежде чем устремиться следом, он глянул еще раз на мостовую, чтобы проститься с бедной клячей. Кучер, который казался таким жестокосердным, опустился теперь на колени перед своим животным и любовно подложил мешок под удивительно длинную лошадиную голову.

На обратном пути бонна тоже не сказала мальчику ни слова. Когда же она обогнула последний угол и в поле зрения Хуго попал манящий отцовский дом, он решил — страх грыз сердце, но решение бесповоротно, — осуществить ту мысль, что пришла ему сегодня на ум. То была вполне естественная и весьма губительная мысль.

Когда на вторую половину дня фрейлейн Тапперт отпустили, погода для прогулки была скверная, и Хуго, который сам этого захотел, сидел наедине с мамой в ее маленьком салоне. Мальчик щурился, полузакрыв глаза, на множество ярких украшений этой комнаты. Мамин антиквариат, шкатулки, чашки, бокалы, миниатюры были, в противоположность папиной старине, атрибутами идиллического, уютного быта. На белом столике лежал только что разрезанный том издательства «Таухниц». Хуго прочел название: «The Sorrow of Satan by Mary Corelli»[37]. Между маминым лицом и его собственным стоял в вазе букет роз. Хуго хотелось спрятаться вместе с мамой в этих розах. Всё — этот салон, цветы, мама, он сам, — казалось ему сегодня гнетуще незнакомым, неуютным, не таким, как обычно. Он сидел за букетом, чтобы розы заполняли его поле зрения, и морщил лоб. Ему нельзя отвлекаться. Чтобы бороться за Эрну, ему придется, хотя бы отчасти, ее предать. Как это горько и тяжело! Он не мог придумать, с чего начать. Мама скоро поняла, что в ее ребенке происходит внутренняя борьба, она видела морщины раздумий на его лбу, который попеременно краснел и бледнел. Она испуганно встала, провела рукой под воротником рубашки Хуго, — нет ли жара, — и пощупала ему пульс. При этом она понимала, однако, что эта физическая заботливость — лишь проявление собственного чувства вины, и что мальчик ни в чем не нуждается. Упреки самой себе, даже некоторого рода раскаяние ворвались в ее душу — эти волнения были не новы для нее, но до сих пор она скрывала их от самой себя за правдоподобными отговорками. Ребенок стал для нее чужим. Она уже не узнавала это суровое юное лицо, которое, казалось, с волевым напряжением прислушивалось к неслышимому голосу. Хотя вчера еще она распорядилась подстричь Хуго волосы особенным образом. Красивую голову мальчика следовало привести в соответствие с новой формой колледжа. Какой отвратительной и внешней казалась ей теперь эта торопливая заботливость! И какие пустяки беспокоили ее, когда она отдала душу своего сына чужим людям! Ну, последствия она должна самой себе приписать. Хуго ей больше не принадлежал.

Внесли чайный столик.

Она спрашивала себя, — откуда эта внезапная неуверенность? Она не могла скрыть от себя самой, — как ни смешно, — что это смущение, смущение перед своим ребенком, который сидел напротив нее такой строгий, такой замкнутый! И не как мать, а как провинившаяся любовница, желающая помириться с мужчиной, начала она ухаживать за мальчиком, наливая ему чай и нарезая пирог.

Хуго, взяв уже чашку, поставил ее снова и неожиданно сказал:

— Мама, я должен тебя о чем-то спросить...

И, решившись наконец, после паузы, с колотящимся сердцем:

— Эти Тапперты, — ну, семья Эрны, — бедняки?

Мама слегка удивилась. Потом подумала: «Это детский вопрос», — и ответила:

— Бедняки? Нет, они, конечно, на бедняки. Просто они стеснены в средствах.

— Кто же тогда — бедняки?

Мама поймала себя на том, что сама не может точно сформулировать. На всякий случай она перечислила:

— Бедные люди, например, — рабочие, которым не платят, бездомные или сироты... Все-таки фрейлейн Эрна где-то училась, она сдала экзамены, кончила курсы, стала воспитательницей, она может сама зарабатывать себе на хлеб... О таких людях говорят, что они живут в стесненных обстоятельствах.

— А мы, мы — богатые люди, мама, правда?..

— Ну, Хуго! Я нахожу, ты задаешь весьма неприятные вопросы. Разве в этом все дело? Разве это главное? Все зависит от других вещей, намного важнее: от духовности, образования, души.

Мама сама была недовольна своим ответом. Она понимала, что уклонилась от простого вопроса и вместо спокойного обсуждения проблемы глупо и лицемерно морализировала. Особенно сопоставление духовности, образованности и души с социальной любознательностью Хуго испортило ответ лживой банальностью и стало воспитательным промахом. Хуго же, который слушал невнимательно, все повторял: «стесненные обстоятельства... стесненные обстоятельства...».

Он откинулся назад и принялся вдумываться в это выражение. Итак, на квартире фрау Тапперт мир не кончался. Хуго ясно видел перед собой странную, бесконечную анфиладу комнат. И Эрна удалялась, медленно переходя из комнаты в комнату. Двери, которые она проходила, становились все уже и ниже. Она не могла уже пройти, не нагибаясь. Кажется, последняя комната, самая тесная, была покойницкая. Тут Хуго сказал:

— Я все-таки думаю, что они — бедняки.

Мама вздохнула:

— Откуда ты знаешь, Хуго?

Мальчик пытался обдумать ответ. Но у него не было сил думать.

— Эрна ведь отдает им все свои деньги, — все, что у нас зарабатывает... Знаешь, это, должно быть, из-за Альберта.

И затем признался:

— Мы сегодня там были.

— Так, — сказала мама, неприятно удивленная. Она страдала навязчивой идеей чистоты. Все чужое, особенно если оно принадлежало к более низкому классу, казалось ей «негигиеничным». «Чужое» и «опасность заразиться» были одним и тем же. Кашлянул где-то бедно одетый ребенок, — это, конечно, коклюш. Попадалась на пути толпа школьников — значит, несла с собой тучу болезней. Пахло на улице чем-то сомнительным — определенно дезинфицируют поблизости чей-то дом. Шел мимо человек с красным родимым пятном на щеке, — нужно задержать дыхание: кто знает, не дурная ли это опухоль? Дверные ручки, перила, монеты, все, к чему прикасаешься, что часто трогаешь, — все это угрожало рукам слоями кишащих бацилл, если не надевать из предосторожности перчаток. Сами бациллы — мстительное испарение, посланное в светлый мамин мир из глубин враждебной, чужой и некомфортабельной бедности. В том, что Хуго, вопреки всем предосторожностям, заболевал скарлатиной или дифтерией, мама видела лишь подтверждение своих опасений. Теперь же она язвительно спросила:

— Чего ты искал у чужих людей?

Хуго, сбитый с толку маминой нервозностью, позабыл всю последовательность изложения, которую наметил себе, и все свалил в кучу:

— С Эрной случилось ужасное несчастье... Кто ей поможет?.. У нее нет больше денег... И у матери ничего... Альберт, кстати, — изобретатель, а это ведь чего-то стоит, особенно если в детстве заболеешь параличом и не можешь двигаться... Эрне нужны деньги, иначе произойдет что-то ужасное... Фрау Зейферт, с которой хочет поговорить ее мать, ничего не сделает без денег... И вот я подумал, не могли бы вы с папой помочь... ты... и папа...

В отчаянии выкрикнул он последние слова и понял, что плохо сделал свое дело. Он понял это по маминым глазам и по сухому ее тону, когда она спросила:

— Что это за ужасное несчастье случилось с Эрной?

— Я не знаю, мама... Откуда мне это знать? Но я думаю...

Все неумолимее подталкивала его мама к новым признаниям:

— Ну, что ты сам думаешь?

Хуго понимал, что неудержимо соскальзывает в пропасть, но не мог больше сдерживаться:

— Я думаю, что господин оберлейтенант Целник... или господин Титтель... виновны в этом... Я ведь не знаю...

Ошибка, предательство. Кровь бросилась мальчику в голову и помутила сознание. В мгновение ока в этом ни о чем не подозревающем салоне оказались, вызванные волшебством несчастного ребенка, артиллерийский офицер и служащий канцелярии наместника. Военный китель цвета какао и канареечно-желтые зашнурованные сапоги, на которых начертаны были имена «Целник» и «Титтель», все испортили. Мама уже вроде бы спокойнее и равнодушнее осведомилась:

— Господин оберлейтенант... господин Титтель... что это за великолепные видения?

Хуго, не зная уже, как спастись, залепетал:

— Это господа... с которыми мы всегда гуляли...

— С которыми вы всегда гуляли...

Мама насладилась поразительной неожиданностью этой новости, прежде чем погрузиться в долгое и ироничное молчание. Хуго же стиснул зубы и встал:

— Мама! Обещай мне, что ты поможешь Эрне!

Ответ несколько задержался, поскольку мама с большой осторожностью вынимала из маленького золотого портсигара длинную сигарету, прежде чем объявить:

— Я обещаю тебе, Хуго! — Затем, после едва заметной заминки: — Впрочем, с папой я тоже посоветуюсь.

Хуго судорожно вздохнул:

— И обещай никогда, никогда, никогда не сказать ей ни слова о том, о чем мы тут с тобой говорили.

После нескольких безуспешных попыток сигарета наконец зажглась.

— И это я тебе обещаю, Хуго!

Мама любила носить дома широкие и довольно экстравагантные одеяния. Сегодня то был белый атласный бурнус. Ее затененное белым шелком лицо притягивало взгляд сына. С Хуго, однако, происходило что-то странное. Он часто — в минуты нежности, или когда надеялся лестью чего-то добиться, — находил для мамы ласковое прозвище, называл ее «пушок», «шерстинка» или как-то в том же роде. Теперь, в это мгновение, он тоже хотел назвать так свою маму, просительно, умоляюще и одновременно благодарно. Но не мог себя заставить, ни звука не сходило с его губ, он оставался нем. В ту же минуту мама спрашивала себя: «Он дрожит за эту распутную особу. Волновался бы он так обо мне?» И настоящая, деятельная ревность горечью своей нарушила ее самообладание.

Хуго смущенно оправдывался:

— Это в самом деле большое несчастье, мама!.. Эрна сказала, что готова в воду броситься... Так и сказала.

Но мама легко рассмеялась и заявила, сурово и отнюдь не педагогично:

— Это ты в своей жизни еще не раз услышишь, сынок!

Вечером — его родители долго беседовали, — папа вызвал Хуго в галерею. Отец, стоя перед столиком с коллекцией монет, протянул мальчику старинную серебряную монету:

— Взгляни на эту монету, Хуго! Большая редкость! Сегодня ее обнаружил. Дионисий[38] из Сиракуз! Изумительное время, в которое жили великие мужи!

Хуго повертел в руках серебряную монету и ничего не сказал. Папа подождал немного, прежде чем подчеркнуть еще раз:

— Великие мужи! Ты слышал когда-нибудь такое имя — Платон?

Хуго читал уже об этом мудреце в «Сказаниях классической древности» Густава Шваба, но, оттого ли, что его больше интересовали изображенные там герои и героини Троянской войны, или оттого, что им овладела легкая враждебность к отцу, он ответил на вопрос отрицательно. Отец положил монету обратно на бархат.

— Милый мальчик! Ты читаешь слишком много пустого вздора. Мы должны учиться теперь более систематически. Не так ли?

И Хуго, который от этого «систематического» ничего хорошего для себя не ожидал, выдохнул из сдавленного горла: «Да...»

Папа удовлетворенно улыбнулся, он был само дружелюбие:

— Ты теперь здоров, Хуго, ты ведь взрослый парень. Твои ровесники сидят уже, чего доброго, в четвертом-пятом классах. Игры и мечтания пора оставить. Через несколько дней к нам придет господин доктор Блюментритт. Я убежден, что он тебе очень понравится, и ты с ним за несколько месяцев все упущенное играючи наверстаешь.

С этим известием папа взял своего сына под руку и, веселый, стал расхаживать туда-сюда по галерее.

— Надеюсь, мы оба, втайне от мамы, провернем знатное дельце. Не хочешь ли ты со следующего семестра пойти в ту же гимназию, где я просидел восемь лет? Я ведь уже показывал тебе это здание...

Хуго сказал тихо, что очень этого хочет. Отец обещал дать в будущем сражение маме с ее фантастической боязнью инфекции, в чем рассчитывает, однако, на всемерную поддержку Хуго.

Темные образы святого семейства на картине, висевшей в отдалении на стене, заметно зашевелились, будто им надоела клетка их рамы и они хотят отправиться в лучшие края. И другие фигуры, ценные экспонаты этого дома, тоже задвигались. Хуго, уловивший все эти таинственные перемещения, смотрел в пол, когда спросил:

— Но ведь фрейлейн Эрна останется с нами, папа?

Внезапной живостью отец показал, что делом Эрны он тоже подробно занимался.

— Да, действительно! У тебя с мамой был интересный разговор. Она мне обстоятельно о нем сообщила. Даю тебе слово, Хуго, что для фрейлейн Эрны будет сделано все, что пойдет ей на пользу. Мама уже сегодня с ней поговорит. О тебе и твоем вмешательстве, разумеется, ничего не будет сказано. Это, впрочем, очень мило, что ты так заботишься об окружающих.

Папа повторил, близорукими глазами рассматривая кончики пальцев (элегантный жест элегантной нервозности), свою пустую похвалу:

— Доброе сердце — это очень мило...

Словно на этом необходимое согласие было достигнуто, он принялся бродить взад-вперед между старинными священными сокровищами длинной галереи, добавив при этом к произнесенным словам критическое послесловие:

— Однако мягкая чувствительность и романтичность — не те добродетели, с которыми можно чего-то достичь в наше время... Что из тебя выйдет, сынок? Тебе нужны ясная голова и железные нервы! Нигде не сказано, что ты целую вечность будешь обеспечен!

Наставляемый подобным образом, стоял Хуго, такой маленький, в высоком помещении. После Альберта теперь еще папа! Но не этот мягкий упрек тяготил его. Едва Хуго выслушал его, как выше живота быстрорастущим цветком расползся щемящий страх и все в нем искорежил. Папа замедлил шаг и широким жестом выпрямил руку, будто указывая на невидимый портрет:

— Твой дед, мой отец, был сильный человек. Он основал нашу фирму, он создал все. А почему, ты думаешь, он так возвысился? Благодаря своей мощи, милый мой, благодаря целеустремленной твердости, благодаря безоглядной энергии.

Хуго и не думал воскрешать бледное воспоминание о дедушке, чья легендарная сила воли контрастировала с образом беспомощного старого господина в кресле-коляске. Причиняющее боль растение в области диафрагмы росло и росло. Папа, напротив, с большим удовольствием пустился в воспоминания об этом энергичном основателе и деспоте.

— Иногда дедушка мог и погорячиться! Горе нам, сыновьям, если мы не справились с каким-нибудь заданием! Ты знаешь, Хуго, когда я получил от него последнюю оплеуху? В двадцать лет!

Папа улыбнулся, вспомнив это давнее наказание. Затем бросил удовлетворенный взгляд на свои чрезмерно узкие лакированные туфли и закончил рассуждение:

— Возможно, этот старый прием воспитания был наилучшим.

Губы Хуго тоскливо раскрылись. Его глаза искали помощи.

Фигуры святых становились все беспокойнее. Некоторые будто чем-то рассержены. Особенно распятый четырнадцатого столетия, чей изможденный торс отделялся от креста все сильнее и загребал уже своими культями, как веслами. Ему надоело быть купленным рабом. Хуго чувствовал его ненависть и отвернулся, чтобы без помех узнать правду, о которой требовательно вопрошало его отчаяние:

— Но Эрна все-таки останется с нами?

Издалека и одновременно словно усиленный рупором, прозвучал папин добродушный смех:

— Послушай, Хуго! Собственно, я тебя не понимаю. Если бы от меня в твоем возрасте потребовали хотя бы день провести в женском обществе! Для меня это было бы просто одиозно и неприлично; господи боже, я пошел бы напролом, честное слово! Но я тогда, поди, был уже мужчиной, Хуго, мужчиной...

При слове «мужчина» торс стал совсем плоским, вскочил на плащаницу, яростно и угрожающе закружился волчком. Хуго тоже завертелся и свалился на пол.

Головокружение, короткое беспамятство, легкий обморок. Впрочем, мальчик не впервые падал от внезапного отлива крови в мозгу. Этот обморок, однако, вряд ли можно сравнить с прежним. Когда Хуго через несколько минут очнулся на диване и увидел испуганные лица склонившихся над ним родителей, его наполнило опьянение изнуренного борьбой победителя. Теперь Эрна спасена, он в этом больше не сомневался, теперь она до конца дней останется с ним. Более того, благодаря этому обмороку он пострадал, необъяснимо и непонятно как, но пострадал. Глаза Альберта уже не посмотрят на него с упреком, ведь теперь — теперь он стал Альберту ровней.

Фрейлейн Тапперт, вернувшись, очень тихо и очень обстоятельно объяснялась с мамой. После этих переговоров она зашла к Хуго со спокойным, почти веселым лицом, и взглянула на воспитанника так умиротворенно и молчаливо, будто каждое мгновение готова была преданно выслушивать тирады из воображаемого Шиллера. Тут Хуго понял, счастливый: папа ей поможет!

Два обстоятельства могли бы пробудить его подозрительность, если бы нескончаемый дурман обморока не затуманил на несколько дней ясность его рассудка. Первое: туфли Эрны разом исчезли с колодок, где красовались как истинная гордость владелицы. Во-вторых, в противоположность всем последним месяцам Хуго и Эрна оставались наедине едва ли в течение минуты на дню. Прогулки в солнечных парках прекратились. Их место заняли поездки на автомобиле и чаепития с мамой.

Через три дня после обморока родители провели вечер вне дома. Было десять часов. Хуго сидел в ванне. Ему очень нравилось принимать ванну вечером. Этим можно было несколько оттянуть неприятное укладывание в постель. К тому же нигде так легко, так нежно не мечталось, как в теплой воде.

Когда Хуго полностью ушел в себя, когда он ни о чем больше не думал и малейшее напряжение воли не влияло на его дух, — тогда пришли слова, властвующие над ним слова. Они упали на него, а не вышли из него, они были сами себе господа, он ими не управлял. Слова эти оказались бытием особого рода и самодостаточной материи, они стремительно и любовно пронизывали мозг, который сам будто потерял дар речи. Так тянутся самопроизвольные цветовые пятна, огненные круги и завихрения перед закрытыми глазами, только что смотревшими на солнце. Хуго даже не догадывался, что сочиняет, сидя в ванне и внимая тому, что говорило в нем:

Я — бог Нептун, владыка вод.

Плыву, куда хочу.

Меня щекочут волны — это для них забава.

Большие, маленькие рыбы

меня встречают с левой стороны и справа.

И рыбицы явились, мне сдается.

Потом плывем все вместе —

и рыбицы, и рыбы,

плывем куда хотим.

Вот мы плывем по морю,

ленивому, большому.

Вот подплываем к рекам —

стесненным обстоятельствам морей.

Бывает, мы заблудимся в ручьях,

они текут по дворикам домов убогих,

ручьи ведь — бедняки воды.

Голос Эрны прервал эту нептунову балладу фразой, весьма на нее похожей:

— Ты, Хуго, не готов еще? Уже ведь очень поздно!

— Войди же, Эрна!..

— Нет! Вылезай сейчас же из воды!

Что за новости? Эрна до сих пор наблюдала, как Хуго принимает ванну и умывается. Почему же теперь она остается за дверью? Немного погодя Хуго вырвался наконец из объятий воды и вышел из ванны. Эрна все еще не входила.

— Ты вышел? Ты уже в полотенце?

Только теперь, когда Хуго ответил утвердительно, она вошла. Она тоже, по-видимому, основательно освежилась. Голубой халат облегал ее тело, чисто вымытые волосы закутаны в платок, на нагие ступни надеты сандалии. В этом патетическом облачении, высокая и статная, Эрна напоминала греческих богинь и героинь, которых Хуго знал и любил по иллюстрированным книгам легенд Густава Шваба. Теперь она высоко закатала рукава своего неглиже и начала, с преданностью и силой, которые исходили, казалось, из глубины души, растирать тело мальчика. Он охотно отдался ее властному господству, которое тепло обнимало его со всех сторон. Затем она опустилась перед ним на колени, поднимая каждую его ступню до уровня своей груди и добросовестно вытирая ему бедра. При этом намотанный из полотенца тюрбан на голове распустился, и ее волосы свободно упали на плечи. Облако фиалкового аромата ударило Хуго в лицо: запах Эрны, запах женщины, отныне — на всю жизнь.

Он уже лежал в постели. Она не торопилась выйти из комнаты и медленно сказала:

— Доброй ночи, Хуго!

Он вытянулся, полный блаженного покоя, и прищурился на нее:

— Правда, Эрна, теперь все хорошо?

Она, словно счастлива была еще на минуту задержаться, села на край кровати:

— Да, не беспокойся, все будет хорошо, Хуго. — И, со вздохом: — Я очень благодарна тебе за все!

Хуго сел в постели:

— Послушай-ка, Эрна!.. Мы должны поскорее сходить к твоей матери и Альберту!.. Нет?.. Как только можно будет... Как ты думаешь, Альберт объяснит мне свое изобретение?

— Да, конечно. Мы скоро пойдем туда, Хуго... А теперь... Спи спокойно!

Она поднялась и выключила верхний свет, так что теперь горел только ночник у постели. Но Хуго воскликнул:

— Нет! Подойди еще сюда.

Эрна поддалась соблазну и медленно подошла. Мальчик схватил ее за руку и твердо на нее посмотрел:

— Ты не уйдешь! Да?

Она беспомощно засмеялась. Ее лицо слегка исказилось. Затем она склонилась к Хуго, не говоря ни слова. Его голос вдруг стал хриплым и глубоким:

— Нет! Ты не уйдешь! Но знаешь, что я сделал бы, если б ты ушла?

Эрна ниже склонилась над постелью. Ее губы вопросительно раскрылись. Ногти Хуго больно впились ей в ладонь.

— Я бы ушел с тобой, Эрна... очень далеко... далеко отсюда... пусть мы и жили бы в стесненных обстоятельствах... Эрна, ты должна мне доверять!

Он бросал возбужденные взгляды в мягко освещенную темноту большой комнаты, будто с ненавистью к белой лакированной мебели и спортивным снарядам. Эрна, все еще склоняясь над ним, не шевелилась. Тут он схватил и другую ее руку таким резким рывком, что ее халат сдвинулся, обнажив часть плеча. Он же тяжело дышал, почти плача:

— Я бы ушел с тобой, Эрна... далеко отсюда, от мамы... Мне вовсе не нужно идти в гимназию... Я мог бы учиться у Альберта... стать его помощником... Мы вместе зарабатывали бы деньги... Но ты ведь останешься у нас, Эрна... Ты останешься со мной...

Губы Эрны все еще не смыкались, будто она хотела что-то сказать. Хуго со спокойным блаженством чувствовал, как ее красивое крупное лицо, ее милые, волнистые от мытья волосы приближаются к нему, склоняются над ним. Но Эрна сказала только: «Спокойной ночи, Хуго!» — и нежно поцеловала его в губы.

Этот поцелуй был всего лишь более сильным дуновением фиалкового аромата. Она уходила. Синева длинного одеяния играла вокруг поступи ее сандалий. В отдаленности темного помещения ее фигура казалась исполинской. Вот она исчезла и закрыла за собой дверь. Впервые с тех пор, как поселилась в доме, закрыла за собой на ночь дверь.

Была глубокая темная ночь. Хуго бился с упрямой мыслью. Эта мысль не имела отношения не только к стесненным обстоятельствам и изобретениям Альберта, но и к папиной коллекции и гимназии. В этой неугомонной мысли смешались мучительные картины. Папа в своей величественной изысканности играючи справлялся со всеми сложными задачами жизни, в то время как Хуго бездеятельно и неловко терпел в них неудачу. Оба, папа и Хуго, плыли в море; папа — легкими уверенными рывками, Хуго же, напротив, не двигаясь с места. Не лучше обстояло дело с упражнениями на спортивных снарядах и с устным счетом. Мальчик метался в кровати. Каким отвратительным было это состояние — блуждать среди незаконченных, коварно ускользающих представлений!

Тут он почувствовал, — и сердце его замерло, — что не один лежит в постели. Он сжался в комок. Но в этом не было никакой нужды, — ведь то, другое, было неотвратимо тут, около него, мягкое, огромное, теплое. Оно дышало. Его жаркое дыхание размеренными волнами достигало затылка Хуго. Никакого сомнения, оно лежало за его спиной! Увы, теперь оно прикасалось к нему, прижималось к нему, могучее, пышущее жаром, нагое: женщина! Эрна! Хуго хотел закричать: «Чего ты хочешь? Я ведь не сплю!» Но жуткое блаженство вцепилось в его тело и душило его. Он колотил вокруг себя руками. На мгновение ему удалось столкнуть с себя пахнущую фиалками вязь. Он мчался по улицам и улочкам родного города. Но вот опять могучее, жаркое и дышащее держало его в объятиях. Даже когда он бежал, оно прижималось к нему, божественно и ужасно, все такое же близкое, такое же горячее. Эрна уже вталкивала его голыми руками и грудями в темную прихожую дома. Он свалился в тени большого креста. Теперь он должен умереть — ведь он истекал кровью.

С криком: «Я ведь не сплю!» — Хуго вскочил с кровати. Он стоял в совсем чужой теперь комнате. Он долго не мог сориентироваться. Где окна? Ах да, там... Это, наверное, дверь... Никакой светлой щели! Она закрыта. Дрожа, крался он обратно к своей постели, которая была уже не прежней его постелью, а влекущим и опасным логовом.

Когда наутро Хуго проснулся, он увидел в комнате маму. Она только что открыла ставни и засмеялась:

— Вставайте, мой господин! Не отвергайте всемилостивейше мое присутствие. Фрейлейн Эрна взяла на некоторое время отпуск. Так что мы теперь предоставлены самим себе. Я прошу о возможно бережном со мной обращении.

Хуго ничего не ответил, а скорчил гримасу, будто собираясь повернуться на другой бок и заснуть снова. Но мама настойчиво подсовывала ему чулки:

— Серьезно, Хуго, поторопись! Внизу тебя ждет уже господин доктор Блюментритт. Замечательный ученый, а еще молодой человек! Я с ним сама с удовольствием побеседовала!

Хуго, не двигаясь, смотрел в пол. Он еще не проснулся, думала мама. Она стала его тормошить. Он не кривил рта, не спрашивал, когда вернется Эрна. Он начал медленно одеваться.

1927

Загрузка...