Сон о старике

Озабочен я тем, как бы точнее рассказать свой сон, в котором совсем нет значительных событий, и тем, что понятен он, возможно, мне одному. Так что оставим всякие ухищрения.

Я встал очень рано, в неизвестно каком времени дня, в совершенно незнакомом мире. Капли ночного дождя падают с деревьев, небо светло-зеленое и розовое, слышны крики сотен петухов, звонкие соловьиные трели и унылые зовы кукушек.

Я встал так рано, чтобы сохранить этот сон, все дальше и дальше от меня уходящий. Сможет ли кто-нибудь пережить вместе со мной то чувство, которое даже мне едва удается нащупать?

Сначала мне снится, что я иду по мосту вместе с другом. Кто этот друг — уже невозможно вспомнить; даже во сне я, вероятно, этого не знал. Все-таки он был не незнакомым мне человеком, а тем, кого называют другом в самом широком смысле этого слова. Теперь, когда его образ полностью распался, мне даже кажется, что он был моим другом, лишь пока я спал. Впрочем, я могу ошибаться. Отрывочные впечатления о деталях его одежды, о его жестах и походке заставляют меня предположить, что я заблуждаюсь.

Шагая по мосту, мы разговариваем. Кажется, он говорит что-то о визите, который мы собираемся нанести. Во всяком случае, я знаю, что у моей прогулки есть цель и что идем мы в одну из известных мне частей города.

Ночь. (Это происходит ночью, или ночь наступает внезапно.) Улицы безлюдны, и газовые фонари (газовые фонари!) горят почти на пределе, бледными огоньками, что похожи на листочки клена. Мы подходим к довольно большому обычному городскому многоквартирному дому, построенному или отремонтированному в 1875 или 1880 году, стоящему на широкой улице и вообще-то хорошо мне знакомому.

С этого момента мне становится ясно, что навестить мы собираемся Льва Толстого. Сообщил ли мне об этом мой попутчик заранее — не знаю. По крайней мере, поскольку мы стоим перед этим многоэтажным, узким, с налипшей на стенах пылью, домом, я понимаю, что мы намерены посетить Толстого. То, что сейчас глубокая ночь, что фонари горят совсем бледно, что мы стоим пред обычным домом обычной улицы, — все это меня не смущает. Моя душа полна чистоты, невинной, почти детской.

Мы уже перед входной дверью. На ней — с каждой стороны — тонкое длинное оконное стекло. Мой попутчик звонит или стучит. Я всматриваюсь в темную прихожую. Внезапно появляется маленький огонек, который очень медленно приближается и увеличивается. Наконец дверь неспешно, с усилием, открывается. Мы входим. Перед нами — старик, без сомнения — Толстой. Борода его — не белая, а матово-бесцветная, — немного загнута кверху, поскольку голова опущена на грудь. Глаза полузакрыты. Они небольшие, вовсе не мужицкие. Он бесконечно уставший, одет в некое подобие коричневого кафтана или монашеской рясы. В дрожащей руке старик держит слюдяной фонарь[102], в котором тускло поблескивает огонек.

Я сразу понимаю, что этот старик — Толстой, я глубоко подавлен и растерян оттого, что мы в столь поздний час нарушили сон старца, который молча смотрит на нас из-под опущенных век.

Не знаю, поздоровался ли мой друг, но мне показалось, что обращается он со стариком крайне непочтительно. Эти двое могут быть посвящены в тайну, глубокую тайну, которая делает излишними всякие общепринятые формы общения, какие-либо приветствия или поклоны.

Кажется, мой попутчик вызывающе говорит Толстому: «Идите впереди!»; во всяком случае, я слышу задыхающийся, простуженный голос старика, который кивает мне и шепчет: «Проходите только вы!»; при этом на душе у меня так, что хочется сжать рукой колотящееся сердце, с закрытыми глазами молить о прощении и, поскольку святотатства уже ничем не исправишь, быстрее скрыться. В колеблющемся свете я спешу за этой фигурой. Коридор довольно узок. У стены стоят несколько ящиков; я знаю, что в соседнем доме находится фабрика золотых изделий.

Мы уже на лестнице. Когда я касаюсь рукой деревянных перил, вспоминаются детские годы.

Старик медленно поднимается со ступеньки на ступеньку, иногда свободной рукой сжимая колено. Мы следуем за ним, тоже чувствуя усталость в ногах.

На третьем этаже — дверь в квартиру. Толстой ждет, пока мы войдем, еле глядя на нас сквозь опущенные веки. Я мучительно смущен, ведь мы здесь — нежданные гости.

Комната оказывается обычной мещанской гостиной 80-х или 90-х годов. Плюшевая мебель, несколько неудобных кресел из жестких стеблей тростника, пестрые вышитые покрывала, кресло-качалка, карточный столик; вдоль стен — этажерки со всевозможными вазами, застекленный книжный шкаф, кабинетный рояль. Толстой усаживается в одно из этих нелепых камышовых кресел. Не знаю почему, но мне кажется, что это душераздирающе.

Я сажусь тоже и цепенею, не зная, как лучше всего обратиться к старику. «Простите меня, простите, мне так горько, что мы помешали вам спать. А вы были настолько добры, что пошли открыть нам дверь... Как вы добры!»

Тут старик впервые широко открывает глаза и смотрит на меня отсутствующим и все же изучающим взглядом. На его лице — неописуемая усталость. Борода растет из глубоких ущелий бакенбард. Глаза крошечные, и веки кажутся для них слишком большими. Они смыкаются и вновь с усилием распахиваются — в ритме скорби.

Между тем бодрым шагом в комнату входит немолодая дама с румянцем на щеках. Она радостно, почти ликуя, здоровается с нами. Мой друг кажется ей особенно симпатичным, и постепенно ситуация меняется таким образом, что визит наш имеет отношение скорее не к Толстому, а к этой брызжущей энергией старой даме, которая беспрерывно смеется, все время что-то говорит и то и дело вроде бы похлопывает моего друга по руке. Мне тоже иногда приходится смеяться вместе с ней, хотя я не понимаю, — или, может быть, уже не помню, — о чем, собственно, идет речь. Иногда я посматриваю на Толстого — на старика, открывшего нам дверь и стоявшего со слюдяным фонарем в темной прихожей. Теперь он сидит почти неподвижно, руки с толстыми жилами покоятся одна подле другой на столешнице. Глаза его плотно закрыты. Я всякий раз пугаюсь, взглянув на него, хотя его облик наполняет меня любовью и почтением.

Пришли гости. Со всех сторон слышатся голоса; хихиканье в каждом углу. Голос и смех старой дамы парят над всей этой суматохой. Люди встают и переходят с места на место. Кажется, одна молодая дама сидит за фортепиано. Типично обывательское времяпрепровождение. Не хватает только, чтобы кто-нибудь предложил потанцевать в соседней комнате. Разумеется, слышу я больше, чем вижу. Какой-то офицер с бешеным темпераментом рассказывает о своих переживаниях на войне. Другой, чей голос еще звучит у меня в ушах, отчетливо произносят: «Я — сложная натура. Иногда я кажусь себе Хорстом фон Притвицем в книге госпожи Х.». Он называет военный роман, о котором я никогда не слышал.

Это сборище, этот шум отвлекают меня от старого хозяина, — меня вызывают в другую комнату к телефону. Мне позвонила некая дама; я рассказываю ей длинную запутанную историю об одном знаменитом художнике, который, как я догадываюсь, находится сейчас у нее.

Однако, пока я разговариваю, меня слушают другие; мне стыдно за себя, я стыжусь этого разговора, всей этой суеты; я будто замешан в каком-то преступлении.

Я возвращаюсь на старое место. Общество по большей части, кажется, рассеялось. У столика сидят старая дама, мой попутчик и старик, который в этом сне зовется и в самом деле является Толстым.

На столе — поднос с напитками. Я выпиваю рюмку в полном убеждении, что это — крепкое виски. К изумлению своему я вижу, что Толстой тоже хватает рюмку, поспешно подносит ее дрожащей рукой к губам и выпивает. При этом зрелище я испытываю нестерпимое страдание. Я говорю даме: «Разве не приходится ему ежедневно много работать, принимать сотни людей, беседовать с ними, писать книги и заколачивать гвоздями стоящие внизу ящики с фабрики золотых изделий? О боже!»

Дама отвечает: «Да, и — подумайте только! — приходит еще масса людей, когда доктор на втором этаже запирает свой кабинет. Он должен всех их перевязывать и закапывать им глазные капли!»

Тут я чувствую, что щеки мои горят и мокры от слез, но при этом с неумолимой холодностью наблюдаю, как становлюсь на колени. Но я слышу, как разговариваю, слышу свой голос, точно голос несправедливо наказанного ребенка: «Почему он не спит? Почему вы не даете ему спать? Взгляните только, как он устал, как устал! Кто посылает его вниз с фонарем открывать дверь? Почему сюда приходят офицеры? Сложные натуры, что рассказывают военные истории, которые он вынужден выслушивать? Почему вы хотите танцевать, когда он так устал, так раздосадован и несчастен? Посмотрите только на его лицо, посмотрите на его лицо! Оно не противится злу! Почему же вы не даете ему поспать, почему он так утомлен и должен пить даже виски? Ему приходится закапывать глазные капли людям, которых не принимает доктор... Пусть он простит мне, что мы нарушили его сон, что он спустился вниз в коричневой рясе, чтобы открыть нам дверь... Почему он не спит, почему вы не даете ему спать?..»

Я слышу лепет своего детского голоса; кажется, я обхватил руками оба колена и вдыхаю пыль ковра. Над собой я вижу кивающее мне лицо, седую густую бороду, раскрываются и смыкаются стариковы глаза. Это любимое лицо одно парит теперь надо мной, от него расходятся круги, все новые круги, все колеблется и покачивается, пока я просыпаюсь...

Некоторое время после своего пробуждения я был прикован к постели лихорадочной дрожью. Однако я не знаю, был ли это еще сон или трепет, охватывающий все природные существа, когда в мир вторгается день. На улице становилось все светлее.

Вскоре я решил записать пережитое из-за странного ощущения, что это был не сон, а видение. Так отчетливо отпечатался облик Толстого на моих спящих зрачках.

Если это было нечто большее, чем сон, то можно извинить меня за то, что этот своеобразный отчет стал фактом литературы.

1917

Загрузка...