Среди тишины волшебной крымской ночи донесся протяжный и меланхолический мужской голос, однообразно повторяющий несколько нот.
То был призыв правоверных вспомнить Аллаха.
Алупкинская мечеть была на значительном расстоянии от дачи, в которой жил Оверин, и голос муэдзина, выкрикивавшего с минарета, доносился слабыми и не обыкновенно мягкими и приятными звуками.
Через пять минут голос смолк. Снова тишина.
Вдруг с соседнего балкона Оверина окликнул молодой учитель, пописывающий юмористические стишки и часто читавший их Оверину.
— Дмитрий Сергеич! Я только что вернулся с берега и написал стишину. Позволите прочесть?
— Сделайте одолжение.
И учитель прочел:
Волшебным море светом
Сребрится под луной
И с ласковым приветом
Чуть плещется волной.
Кругом так тихо, тихо…
И в этот-то момент
Пришла одна купчиха
С ней юный декадент.
Лет сорок бабе тучной,
Лицо, что стертый грош,
Юнец же злополучный
Был дьявольски хорош.
Купчиха шепчет нежно
Про пылкую любовь,
Он слушает небрежно
И только хмурит бровь.
Но вот она сказала:
«Сережа, будь милей!
Я в месяц сто давала,
Впредь двести дам рублей!»
Весь радостью волнуем,
В любви стал клясться он,
И звучным поцелуем
Был берег осквернен.
И со стыда и горя
За тучки месяц пал,
И гневно ветер с моря
Тотчас забушевал.
— Вы это с натуры? — спросил, смеясь Оверин.
— Сию минуту собственными глазами видел…
— Ловко!
— Сейчас новую стишину пойду писать.
До свидания, Дмитрий Сергеич! — проговорил учитель, уходя с балкона.
— До свидания.
Вблизи послышался сдержанный смех, и по дороге, ведущей в парк, из соседней дачи вышли две фигуры и скоро скрылись. Оверин узнал в них седую высокую барыню, всегда одетую в черном, одиноко и строго гулявшую в парке, а в спутнике ее красивого, молодого и наглого Али, имевшего шлюпку и катавшего в ней барынь. Этот Али еще начинал свою карьеру, но уже отлично умел носить на руке дамские мантильи и, подсаживая барынь в шлюпку, скалить ослепительно-белые зубы, взглядывая в упор своими большими, черными, волоокими глазами.
Луна поднялась высоко и залила все серебром. Оверину казалось, что он видит какую-то волшебную декорацию.
И сидеть одному на балконе в такую ночь?
Он взглянул на часы. Скоро десять часов. Вавочка, верно, уехала из Ялты. Еще не поздно навестить Сирену. Она ложится не ранее двух часов.
И Оверин бросился в комнату и подавил пуговку электрического звонка.
Вошла «гренадер-Маша», как Оверин называл высокую, здоровенную горничную с резким, грубоватым голосом, аккуратную и неутомимую, всегда за какою-нибудь работой и всегда ссорящуюся с кем-нибудь из прислуги.
Она быстро приходила на звонок второго номера. И она и вся прислуга пансиона необыкновенно почитали и любили тароватого барина, дававшего на чай бешеные деньги и болтавшего со всеми с приветливостью и никогда не делавшего никому резких замечаний.
Это был редкостный постоялец, и слава о нем быстро распространилась по Алупке между татарами.
И потому с него брали и за первую землянику, и за первые черешни, и за татарские полотенца, которые почему-то покупал Оверин, гораздо дороже, чем с других.
— Скажите Леонтию, чтобы сбегал к Абдурахману и велел немедленно привести «Красавчика». Да поскорей!
Через десять минут «Красавчик» стоял у решетки дачи.
Оверин вынул из кармана штанов пачку скомканных, бумажек, нашел рублевую и, сунув ее конюху, симпатичному молодому татарину Аби, державшему в поводу лошадь, ловко и умело вскочил в седло, и «Красавчик», фыркая и поводя ушами, понесся быстрой иноходью, звонко постукивая копытами своих изящных и тонких, словно-бы на ходу переплетающихся, ног по шоссе, сверкавшему белизной под лунным светом.
Не доезжая Орианды, Оверин встретил коляску и еще издали узнал кучера-татарина.
Он припустил «красавчика» и промчался мимо, заметив в коляске Вавочку и Родзянского.
«К Сирене поехал!» — досадно подумал Александр Петрович, начинавший уже серьезно завидовать приятелю, предполагая, что Оверин имеет шансы на успех у Сирены, тогда как сам он уже давно благоразумно оставил всякую надежду и, сделавшись добрым приятелем Марианны Николаевны, состоял при ней совершенно бескорыстно и безнадежно по особым поручениям. Он сопровождал ее на прогулках, ездил вместе верхом, исполнял ее комиссии, любил поболтать с ней и поспорить, поддразнить ее Овериным, уверяя, что она слегка им увлечена, и тонко, зло и остроумно подсмеивался над ним, рассказывая о нем Марианне Николаевне анекдоты, свидетельствующие о влюбчивости и легкомыслии приятеля, и испытывая завистливое чувство, когда Марианна Николаевна заступилась за Оверина.
В последнее время Родзянский стал слегка приударивать за Вавочкой, приезжал к ней в Алупку, провожал ее из Ялты домой, и Вавочка кокетничала с ним, имея в виду через него узнать о Сирене и об ее отношениях к Диме.
Но Родзянский не поддавался в ловушку. Он говорил ей комплименты, толковал с ней о Диме, подхваливая его в унисон с ней и, под видом сочувствия, часто целовал ее руки, но товарища не выдавал, довольно ловко отвертывался от Вавочкиных расспросов и, не доверяя ее внезапному превращению, назвал Оверина простофилей, когда тот однажды изливался перед ним в восторгах на счет того, какою самоотверженною женщиной оказалась Вавочка.
— Видно Дмитрий Сергеич кататься поехал. — Нас-то и не узнал должно быть! — промолвила Вавочка, отлично зная, куда поехал Дима, и испытывая мучительную тревогу.
Хотя все доказательства были на лицо, что Марианна Николаевна нисколько не увлечена Димой, и хотя Вавочка только что, будто в порыве неудержимого счастья, поведала Марианне Николаевне про мифическую прогулку с Димой прошлою ночью при луне на лодке, — тем не менее, кто знает?…
Эта волшебная лунная ночь имеет в себе что-то захватывающее и манящее. Она по себе это знает, знает, как делается томительно-жутко на душе, как хочется любить и слушать торжествующую песнь любви! В этакие ночи даже и благоразумные и холодные женщины, как Сирена, могут потерять голову и отдаться обаянию горячих признаний…
А Дима так обворожителен, когда говорит о любви!
Нечто подобное пронеслось и в голове Родзянского.
— Какая ночь! — протянула Вавочка, подавив вздох, жадно вдыхая аромат глициний и акаций в саду, мимо которого быстро катилась коляска.
И в воображении ее с мучительной ясностью представилась сцена «Фауста», перенесенная из Мариинского театра на террасу, полную цветов, дачи Сирены.
— Да, ночь! — отрывисто и будто недовольно, что действительно такая раздражающая ночь, повторил и Родзянский.
И, тоже подавив вздох, взглянул искоса на хорошенький и задумчиво-грустный профиль Вавочки, скользнул взглядом по ее пышному бюсту и втайне подосадовал в эту минуту, что Вавочка такая «дура».
Еще бы не дура! Влюблена, как кошка, в этого беспутного Оверина, который скачет теперь к Сирене.
Действительно, последние версты до Ялты Оверин скакал, испытывая лихорадочное нетерпение быть скорее у Сирены и сказать ей… Что сказать?… Разве он это знал? Он только чувствовал, что он должен что-то сказать, должен припасть к ее ногам и объяснить, что без нее он жить не может. Решительно не может. Это так же верно, как то, что он — Оверин.
Она не каменная же в самом деле? Она поймет, что любовь его не мимолетное увлечение, не шутка, а что-то роковое, неодолимое… И, быть может, она не отнесется к нему с насмешкой… Быть может…
А эта ночь со своим нежным дыханием словно нашептывала ему о каком-то недосягаемом счастии взаимного чувства.
И он не сдерживал «Красавчика» и несся марш-маршем, воображая, что каждое утерянное мгновение — утерянное счастье.
Он пронесся мимо Ливадии и, наконец, перед ним забелели дома Ялты, освещенные огоньками. Гулко раздался стук копыт «Красавчика» по мосту. Лошадь понеслась в гору, и Оверин почти со всего разбега остановил взмыленного коня у ворот небольшой освещенной дачи, потонувшей в зелени платанов, лавров, глициний и акаций.
Он отдал выскочившему дворнику лошадь и торопливыми шагами пошел по благоухающему саду, звякая по гравию подошвами.
— Марианна Николаевна дома? — нервно, вздрагивающим голосом спрашивал он молодую горничную Феничку, отворившую ему двери подъезда, — и, по обыкновению, суя ей в руку трехрублевую бумажку.
— Благодарствуйте… Дома… Пожалуйте! — весело с фамильярной приветливостью говорила Феничка, зажимая в руке деньги. — Да вы идите лучше через сад, Дмитрий Сергеевич. Барыня на террасе.
— Есть кто?
— Никого, Дмитрий Сергеич, никого! — ласково и значительно вымолвила она, видимо сочувствуя Оверину и понимая его чувства. — Варвара Алексеевна и господин Родзянский пили у нас чай и недавно уехали.
Оверин направился по саду, мимо цветника.
Феничка участливо проводила его взглядом, словно бы желая ему успеха.